355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Буренина » Абсурд и вокруг: сборник статей » Текст книги (страница 22)
Абсурд и вокруг: сборник статей
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:05

Текст книги "Абсурд и вокруг: сборник статей"


Автор книги: Ольга Буренина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

 
– Не иди, црни облаче!
'Вамо je чудо велико:
'аjдучки се гроб отворио:
'ajдуково тело оживjело,
'аjдучка пушка заcjала!
Чуваj се, црни облаче!
 
 
– Не иди, черная туча!
Здесь чудо великое:
гайдуцкая могила открылась,
тело гайдука ожило,
ружье гайдука заблистало!
Берегись, черная туча! [511]511
  Толстая, толстой 1981: 62.


[Закрыть]

 

Ситуации абсурда могут наслаиваться, множиться по цепочке, развивая один общий сюжет; чем больше в тексте-обереге абсурдных ситуаций, страшных образов чудовищ, тем сильнее и эффективнее магическое действие словесного заклинания. Например:

 
– Усту, Мрконьа!
Заведи кола око нашега польа;
Овамо има седмогодиньа девоjка—
Родило ce jeднo мушко чедо.
Све jе полье покрила пеленама,
Беж, чудо к чуду,
Овамо има jедно горе чудо:
Порасла jе вита jела до ведра неба
На ньоj крсташ орао,
Четири крилета и два кльунета,
У кльунету црнокорас' нож.
Отуд лети гавран по облаку,
Суну се орао
Те му пресече крилета и кльунета.
 
 
– Сворачивай, Чалый (вол)!
Поверни телегу в объезд наших полей;
Здесь есть семилетняя девушка —
родился у нее ребенок мальчик.
Все поле она перекрыла пеленками.
Беги чудо к чуду,
Здесь есть еще худшее (большее) чудо:
Выросла стройная ель до ясного неба,
На ней орел «крестовик»,
У него четыре крыла и два клюва,
В клюве нож в черных ножнах.
Оттуда летит ворон в туче,
Взмыл орел
И перерезал ему крылья и клювы [512]512
  Там же: 56.


[Закрыть]
.
 

Весь акт отгона градоносной тучи сопровождается соответствующими ритуально-магическими действиями с предметами-оберегами, т. е. словесный код дополняется предметным и акциональным. Так, в том же Драгачево при приближении градоносной тучи выносят во двор разные предметы: топор, который устанавливают лезвием вверх, или низкий столик ( трпезу) вместе с ложками, вилками, мисками и прочей посудой. Или, например, выносят из дома во двор ткаческие инструменты (воротило, ниты, бердо) и палку, которой молодая первый раз погоняла волов ( стукач), часть свадебного наряда хозяйки (фату), и всеми этими предметами люди машут в сторону облака, выкрикивая заклинания. Эффективность заклинания достигается только вместе с употреблением ритуальных предметов, в чем состоит особенность функционирования данных текстов. Абсурдная ситуация или страшный образ чудовища в тексте, наряду с предметами-оберегами, служат отпугивающими средствами для градоносной тучи, а точнее, для ее предводителя, мифического чудовища, аналогичного предполагаемому защитнику полей и угодий, ср. описываемый в заклинании мотив битвы двух чудовищ – орла-«крестовика» и ворона, летящего впереди грозовой тучи; в других случаях это могут быть змееподобные чудовища, драконы, борющиеся друг с другом:

 
– Не иди, ало, на алу
Ова моjа ала доста
таки' прогутала!
 
 
– Не иди, змеюка, на змеюку.
Эта моя змеюка немало
Таких змеюк проглотила! [513]513
  Там же: 58.


[Закрыть]

 

Исследователь текстов-оберегов может попытаться дешифровать скрытый смысл нелепых, на первый взгляд, высказываний в заклинаниях, прибегнув к изучению народных представлений, связанных с ключевыми фигурами и явлениями текстов-заклинаний (ср. метод С. М. и Н. И. Толстых, представленный в статье о защите от града в Драгачево и других сербских зонах) [514]514
  То же.


[Закрыть]
. Так, по поверьям, появление в селе незаконнорожденного ребенка обычно препятствует выпадению дождя, вызывает засуху; считается также, что внебрачный ребенок может быть рожден от змееподобного мифического существа, способного бороться с градоносной тучей, а потому и сам становится героем, наделенного силой одолеть чудовище – предводителя тучи; число семь используется в различных магических действиях-оберегах; пеленка (пелена) – защита уязвимого объекта от действия злых, демонических сил (например, новорожденного ребенка заворачивают в пеленки, чтобы скрыть от постороннего глаза, защитить от сглаза, порчи, и т. д.), т. е. суть каждого из высказываний, составляющих ситуацию чуда, можно определить, обратившись к народным поверьям, и таким образом «устранить» бессмысленность текста, сделать его доступным пониманию. Но нужно иметь в виду, что и эти тексты созданы таким образом, чтобы даже для человека посвященного оставался момент необъяснимого, магического или фантастического, иного по отношению к реальности события, ситуации или образа, иначе заклинание перестанет быть заклинанием и не сможет выполнить свою удивительную отгонную функцию – справиться с природным явлением. Неслучайно поэтому для усиления абсурдности текста в тексты-обереги вставляется заумь – так, текст отгона может начинаться бессмысленными словами: «Равише ħ¸авите, наħ¸унише пиштолье…» (Равише-дьявише, надюниши пистолеты…).

В заключение следует подчеркнуть, что фольклорный тексгабсурд, конечно, может и не являться таковым для исследователя-этнолингвиста, который стремится все объяснить, реконструировать, проанализировать, соотнести с общеславянскими или индоевропейскими верованиями, однако нельзя, видимо, забывать, что сам механизм воспроизведения подобных текстов останется неизменным: обращение в различных целях к ирреальным, фантастическим ситуациям и образам (для определенного времени и определенной местности). Абсурдность ситуации или образа – это основной элемент бытования и живучести приведенных текстов разных фольклорных жанров.

Литература

Афанасьев 1994 – А. Н. Афанасьев.Поэтические воззрения славян на природу. Т. 1–3. М., 1994.

Левкиевская 1999 – Е. Е. Левкиевская.Заумь // Славянские древности. Т. 2. М., 1999. С. 279–282.

Плотникова 1998 – А. А. Плотникова.Мифологические рассказы из восточной Сербии//Живая старина. 1998. № 1. С. 53–55. Толстая, Толстой 1981 – С. М. Толстая, Н. И. Толстой.Заметки по славянскому язычеству. 5: Защита от града в Драгачево и других сербских зонах// Славянский и балканский фольклор. М., 1981. С. 44–120.

Вражиновски 1995 – Т. Вражиновски,Народна демонологиjа на македонците. Скопjе; Прилеп, 1995.

Карациħ 1974 – В. Kapaцuħ.Српске народне песме. Т. 5. Београд, 1974.

Krauss 1904 – Anthropophyteia. Jahrbücher für Volkloristische Erhebun-gen und Forschungen zur Entwicklunggeschichte der geschlechtlichen Moral herausgegeben von Dr. Friedrich S. Krauss. Bd I. Leipzig, 1904.

Раденковиħ 1991 – P. Раденковиħ.Казиваньа о нечастивим силама. Ниш, 1991.

Sikimič 1996 – В. Sikimič.Etimologija i male folklorne forme. Beograd, 1996.

X
Абсурд на исходе XX века

Мария Виролайнен (Санкт-Петербург)
Гибель абсурда

Возраст постмодернизма исчисляется по-разному. Но какое бы количество десятилетий ему ни насчитывали, за это время усилиями его творцов и, быть может, еще больше – усилиями его теоретиков – в европейском сознании совершился переворот, подобный переходу от геоцентризма к гелиоцентризму, поскольку речь идет не о частном пересмотре, скажем, идей Соссюра или теории структуралистов, но о крушении аристотелевской парадигмы, обслуживавшей Европу в течение тысячелетий.

Достаточно двухминутного осмысления всего нескольких общих мест постмодернистского сознания, чтобы понять, что произошла не просто смена ориентиров, приоритетов, ценностей, которая всегда происходит в живой культуре, но трансформация самого категориального аппарата, с помощью которого эти ориентиры, приоритеты и ценности как утверждались, так и отвергались.

В самом деле, субъектно-объектные отношения могли подвергаться критике, на их место могли предлагаться, например, отношения «Я – Ты», которые представлялись более корректными, чем субъектно-объектные отношения «Я – Он», – но никто не подвергал сомнению существование самой субъектно-объектной оппозиции. Между тем в рамках постмодернистского сознания она теряет свою правомочность. Точно так же дуальные оппозиции могли осмысляться как редукция, могли достраиваться до триады, пентады и т. д., но они всегда оставались неупраздненными – всегда, вплоть до последних десятилетий. Означающее могло трактоваться как неадекватное означаемому, мысль изреченная могла провозглашаться ложью, и все же стоящий в основе Аристотелевой герменевтики тезис Парменида «одно и то же – мышление и то, о чем мысль» [515]515
  Парменид 1989: 291.


[Закрыть]
продолжал определять как бытовое, так и научное мышление. Только теперь он отвергнут со всей решительностью, и связь между означающим и означаемым разорвана.

Уже этот, самый беглый и поверхностный взгляд позволяет увидеть, что прежняя логика – простая, обиходная, базовая логика – более не работает. Казалось бы, это и есть условие для торжества абсурда, всегда так или иначе связанного с нарушением привычных логических связей.

Если поставить перед собой задачу найти в русских абсурдистских текстах XIX– первой половины XX в. предвосхищение принципов постмодернистского сознания, эта задача окажется довольно легко выполнимой. Так, например, разрыв означаемого и означающего обнаруживается в таком раннем русском варианте абсурда, как арзамасская галиматья, где культивировался принцип немотивированности имени, переименования, сцепления слов [516]516
  См. об этом Ронинсон 1988: 5.


[Закрыть]
– принцип, обеспеченный не чем иным, как известной свободой от денотата. Снятие дуальных оппозиций – прием Хармса, у которого плавно перетекающими друг в друга могут оказаться бытие и небытие: «Был один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос», рта, носа, рук, ног, живота, спины и хребта. «Ничего не было!» [517]517
  Хармс 1997:330.


[Закрыть]
Точно так же легко сливаются члены субъектнообъектной оппозиции. В первом абзаце текста Хармс описывает бессонного безымянного человека; ему противопоставлено огромное черное окно, в которое «должна вылететь его тонкая серенькая душа». Во втором абзаце человек и окно сливаются в человека по фамилии Окнов. Страшные мысли стучат в его «одеревеневшей голове» [518]518
  Там же: 130.


[Закрыть]
, несомненно позаимствовавшей свою одеревенелость у деревянной оконной рамы. От пары «различенное – различающее» у Хармса может остаться одно только различающее, которое, в свою очередь, с равной вероятностью принадлежит как бытию, так и небытию: «Ничего, может быть, нет. Есть одно только разделение. А может быть, и разделения-то никакого нет. Трудно сказать» [519]519
  Там же: 47.


[Закрыть]
.

Можно было бы еще далеко продвинуться по линии установления сходства между абсурдистским и постмодернистским сознанием, но сейчас важно отметить лишь самый факт этого сходства и подчеркнуть, что речь идет не о многих и многих страницах постмодернистских художественных текстов, где абсурд открыто заявляет свои права, но о серьезнейших постулатах постмодернистской мысли, никоим образом не полагающей себя абсурдной, хотя и отмечающей иногда свое родство с такими сдвинутыми состояниями сознания, как безумие, алкогольное или наркотическое опьянение, сон.

И все же при этом сходстве, казалось бы свидетельствующем о том, что в эпоху постмодернизма абсурд выдвигается на доминантное место в культуре, речь, по-видимому, должна идти скорее о гибели, чем о торжестве абсурда. Ибо абсурд всегда был не только средством выражения некоей антилогики или метафизики, но также и культурным механизмом, который в новом контексте со всей очевидностью перестает работать.

Впрочем, даже антилогикой он уже практически перестает быть.

Обратим внимание на еще одно качество современного постмодернистского сознания, также ставшее общим местом, – на утрату уникальности, единичности, а значит, и идентичности, определенности – практически всего, с чем оно имеет дело. Как кажется, это качество, в отличие от тех, что были упомянуты выше, – не результат отказа, но утрата, неизбежная при современной модификации виртуальной реальности, принципиально вариативной, причем неограниченно вариативной. От вариативности традиционных культур она отличается отсутствием инварианта или, во всяком случае, стремлением к освобождению от него.

Когда-то Пушкин размышлял о возможных вариантах уже свершившейся истории: сочинял «Воображаемый разговор с Александром I», представлял себе, что было бы, если б Лукреция дала пощечину Тарквинию: «Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те» [520]520
  Пушкин 1949: 188. См. об этом Бочаров 1999: 46–77.


[Закрыть]
. Непрожитые варианты истории мыслились ему в сослагательном наклонении. Из нынешней литературы, обращенной на те же предметы, сослагательность эта ушла. Если раньше настоящее могло быть увидено как спектр множественных открытых возможностей, из которых движение времени реализует всего одну или несколько, уходящих в историческое прошлое и со всей однозначной определенностью формирующих его, то теперь состоявшееся прошлое освобождается от своей определенности и становится столь же вариативно множественным, как и открытое настоящее. Существенно, что речь идет не об интерпретациипрошлого (интерпретации всегда существовали во множественном числе), но о его, так сказать, презентации. Под пером Сорокина или Крусанова русская история модифицируется со всевозможной наглядной убедительностью. Гитлер и Сталин дружат домами. Не пережившая потрясений в семнадцатом году Россия переходит от консульской формы правления к императорской власти, ведет войны, перекраивающие до неузнаваемости политическую карту мира.

Итак, нам рассказывается виртуальная история, не имеющая сослагательного наклонения, и то, что уже совершилось, что уже есть, лишается статуса единственности. Прошлое так же вариативно, как настоящее или будущее. Тем самым провозглашается множественность уникального (как ни абсурдно это звучит).

Показательно, что само понятие виртуальности, которое еще лет десять тому назад имело узкотерминологическое значение и при употреблении почти всякий раз требовало пояснений, сегодня так широко вошло в быт, что его можно услышать в рекламном ролике, в метро, в толпе подростков. Часто бывает, что какое-то словечко вдруг становится модным. Но в данном случае речь идет не о моде.

Легкость, с которой массовое сознание оперирует понятием виртуального, прежде всего свидетельствует о том, что массовое сознание перестало быть позитивистским. Ибо виртуальное не принадлежит к зоне воплощенного, оно обозначает мыслимую реальность, которая может получить знаковое выражение, но не располагается в зоне трехмерного материального бытия. Правда, компьютерные технологии сообщили ему возможность визуального выражения. Но это – настолько же шаг в сторону материи, «данной нам в ощущениях», насколько и шаг в прямо противоположном направлении. Ибо визуализированная виртуальная реальность свидетельствует о том, что не все, предстоящее очам, не все, воочию нам предъявленное, суть достоверная реальность. Казалось бы, освоившись в зоне виртуального, массовое сознание шагнуло в область идеальных сущностей, которые обрели для современного человека такую же степень достоверности, как, например, для человека средневекового.

Однако виртуальная реальность организована не только по совершенно иным законам, чем реальность материальная, но и принципиально иначе, чем традиционно понимаемая реальность идеальная. Виртуальная сфера, в которой помысленное получает статус действительного, свободна от массы ограничений, существующих как в материальном, так и в идеальном мире. В частности – от ограничения определенностью, на которую обречено не только все материально воплощенное, но и все идеально совершенное. В виртуальной реальности один и тот же сюжет может с равной вероятностью течь в двух прямо противоположных направлениях. Именно это и происходит в современной литературе, например в романе Павла Крусанова «Бом-Бом», в финале которого герой должен сделать выбор: совершать или не совершать гибельный для него и спасительный для мира подвиг. Герой бросает монетку, которая определит его судьбу и одновременно – телеологию сюжета. И вот в половине тиража одного и того же романа выпадает орел, а в другой половине – решка. А неосведомленный читатель, беря на прилавке книгу, может вообще никогда не узнать, что он тоже тянул жребий и ему достался лишь один из возможных вариантов альтернативно разрешаемого сюжета.

Подтверждением того, что речь идет о чем-то гораздо более серьезном, чем игра сознания узкого круга интеллектуалов, может служить современный бытовой жаргон, где удивительнейшую позицию заняло словечко «типа». Я видела, например, записку следующего содержания: «Приходили, типа ждали» – то есть «приходили, ждали». Но состоявшееся со всей очевидностью ожидание обозначено как «нечто типа ожидания», как некий неопределенный вариант действия, как его смутное подобие. Точно такую же функцию выполняет другое выраженьице – «как бы», – ставшее употребительным во всех социальных кругах, включая и интеллигенцию. Входящая в комнату девушка может сказать: «Я как бы пришла». Однозначно-определенное становится неоднозначно-неопределенным, самотождественное – подобным чему-то иному. Сослагательность появляется там, где ей совершенно не место, – и, что самое интересное, перестает восприниматься как сослагательность. Вряд ли тут следует видеть влияние постмодернистской поэтики на массы – очевидно, язык то ли фиксирует, то ли формирует какие-то бессознательные и, тем более, необратимые процессы.

Принцип множественности, встающий не рядом с принципом уникальности, но заступающий на его место, со всей программной очевидностью заявлен в «Голубом сале» Сорокина, где появляются клонированные русские классики и продемонстрирована возможность возникновения сочиняемых ими клон-текстов. Правда, сами тексты едва ли чем-то отличны от любой талантливой пародии – но функция их другая. Они нужны как доказательство того, что уникальное множественно, иными словами, как доказательство того, что уникального нет. Итак, вот тезис: все существующее принципиально множественно и вариативно.

Серьезность этого тезиса подтверждается точно выбранным сюжетом: клонирование – не игра сознания, готового на любые допущения, а факт, как кажется, уже неустранимый из мира.

Более чем понятно, что в мире, где все что ни есть вариативно множественно, абсурд обречен на гибель. Абсурд – это всегда другое.Если это другаялогика (или антилогика), она нуждается в наличии этой, отвергаемой или опровергаемой определенной логики. В мире вариативной множественности не может существовать абсурда, ибо возможна любая возможность, и ни одна из них не обладает качеством нормативности, которая могла бы быть опровергнута средствами абсурда.

На это можно было бы возразить, что данное рассуждение ведется в рамках традиционной логики и потому некорректно для нового культурного сознания, в пределах которого следовало бы искать новых определений абсурдного. Но в том-то и дело, что абсурд является не только порождением свободного творческого сознания, но и культурным механизмом, сложившимся в эпоху неупраздненных дуальных оппозиций и неотменимых представлений о наличии в мире уникального, единственного, нормативного.

Функция этого культурного механизма состоит в сбое логической парадигмы, который бывает то более, то менее решительным. Это может быть временное прерывание привычных логических связей ради их же дальнейшего укрепления, подтверждения. Таковы зачастую шуты и юродивые литературной традиции: нарушена нравственная норма, имеющая ясные логические очертания, и ради ее восстановления (а не изменения) нужно временно выбить все логические основания, ввести «другую» логику или даже антилогику – ради того, чтобы вернуться прежней, нарушенной.

Это может быть переструктурирование парадигмы. Такова арзамасская галиматья. Теснейше связанная с арзамасскими принципами пародирования, она возникла по ходу полемики с шишковистами, ведшейся во имя смены одного нормативного сознания другим, нормативным же. Арзамасская эстетика предполагает тончайшую дифференциацию жанров, при которой смеховые эффекты извлекаются из малейших признаков жанрового смешения и несоответствия. Арзамасская галиматья опрокидывает парадигму, но ею же она и держится, ибо вне парадигмального сознания она теряет свою функциональную предназначенность.

Существенно, что «Арзамас» был учрежден во имя полемики, что его активность напрямую определялась активностью «Беседы», что он был ориентирован, таким образом, на «другого». Не случайно «Арзамас» ненадолго пережил «Беседу»: его победа и его гибель были связаны между собой. Он существовал в точке перехода между одной и другой нормативной эстетикой, и только в этой пограничной, переходной ситуации была востребована арзамасская галиматья. Она еще долго потом продолжала жить – в письмах Жуковского, например, – но уже как самоцитация стиля, как ностальгическое воспоминание об ушедшей молодости.

Тем самым, арзамасская абсурдиетика возникает на границе эстетических систем, в той пограничной зоне, где одна система вытесняет другую, и теряет свою актуальность, когда граница перейдена.

Итак, абсурд ради восстановления нормы, абсурд ради замены нормы. Возможен и третий вариант: абсурд ради отмены нормы. Это самый резкий вид сбоя логической парадигмы – не временное ее нарушение (например, временный выход из логики), не переструктурирование, а разрушение парадигмы как таковой – ради открытых будущих неведомых и не моделируемых, но все же предполагаемых связей. К этому, третьему варианту, пожалуй, более всего близка поэтика обэриутов. Введенский, например, говорил: «…я убедился в ложности прежних связей, но не могу сказать, какие должны быть новые» [521]521
  Липавский 1994: 22.


[Закрыть]

В любом случае абсурдистские течения в русской культуре Нового времени мыслили себя не как тотальную тенденцию культуры, а скорее как временный прерыв существующих логических, семантических или метафизических связей.

Когда Набоков характеризовал стиль Гоголя – одного из самых великих русских абсурдистов, – он сказал о «провалах и зияниях в ткани гоголевского стиля», которые «соответствуют разрывам в ткани самой жизни» [522]522
  Набоков 1996:126.


[Закрыть]
. Разрывы в ткани – будь то ткань текста или ткань мира – могут возникать лишь тогда, когда эта ткань еще существует во всей своей осязаемой плотности, когда она еще не истлела, не распалась, не утратила определенности своей структуры. Знаменитые абсурдные перечни Гоголя, предвосхищающие жанр перечня в XX веке, построены на принципе прерыва вполне логичного ряда: «Агафия Федосеевна носила на голове чепец, три бородавки на носу и кофейный капот с желтенькими цветами» [523]523
  Гоголь 1937: 241


[Закрыть]
. Другое дело, что стоит бородавкам пристроиться в общий ряд к чепцу и капоту, как уже начинает казаться, что желтенькие цветы цветут собственным цветом, отделяясь от капота и получая не менее автономное существование, чем чепец или бородавки. Еще шаг – и весь перечень превратится в конгломерат автономий, возможно, выражающих ту самую свободную от человека мысль предметного мира, которую представлял себе Хармс. И все же условием расстройства связей служит исходное наличие в них определенного строя. И когда про ту же Агафию Федосеевну сообщается мимоходом, что она откусила ухо у заседателя, это деяние столь плотно окружено обывательской рутиной миргородской жизни, что целое все равно остается двусоставным: есть ткань и есть зияние, разрыв ткани. Сплошного зияния культура Нового времени до сегодняшнего дня не терпела.

Как культурный механизм абсурд в русской традиции маркировал линию или зону разрыва, не стремясь вырваться за пределы этой пограничной зоны, даже если линии разрыва ветвились как трещины в засохшей земле. Какими бы разветвленными они ни были, они проходили по территории, абсурду неподвластной. Другое дело, что за линией разрыва, по ту сторону, ее прежние связи могли выстраиваться в совершенно новую конфигурацию. Показательно одно принципиальное сходство между арзамасцами и обэриутами: и те и другие полагали свою абсурдиетику занятием принципиально частным, подчеркнуто не публичным, а следовательно, и не всеобщим.

«Арзамас» провозглашает себя обществом «безвестных людей», которое собирается в неофициальной обстановке, противопоставленной официозной публичности заседаний «Беседы». Арзамасцы создают свой особый словарь, особое «арзамасское наречие», внятное лишь посвященным, – игровой язык, резко выделенный на фоне общеупотребительного и на всеобщность не претендующий. Сходным образом поэтический текст обэриутов, как подчеркивает И. П. Смирнов, «обслуживает узкий круг лиц, он пишется по следам событий, имеющих информационную ценность лишь для малого коллектива (…) и адресуется не широкой аудитории, но конкретному получателю» [524]524
  Смирнов 1994: 311.


[Закрыть]
. Таким же частным, почти семейственным делом была абсурдиетика Козьмы Пруткова.

Абсурд был именно пограничным явлением, и утрата логических связей в рамках абсурдистских текстов была, в сущности, классической утратой исходных качеств, сопровождающей переход границы в традиционных культурах. Именно в силу этого абсурд функционировал как хорошо отлаженный культурный механизм.

Знаменитый призыв «пересекать границы и засыпать рвы» (Лесли Фидлер), активно выполняемый современной культурой, в идеале стремящейся к едва ли не ежемгновенному пересечению границ, по сути дела упраздняет границу в этом ее исконном смысле. Исконно связанное со всевозможным продуцированием, событие пересечения границы утрачивает свое событийное содержание, ибо граница мыслится как засыпанный ров, как устраненная преграда, а ее пересечение – как беспрепятственное, а стало быть, и бессобытийное движение. То самое «мы ее типа пересекли».

Казалось бы, и абсурд призывает к повсеместному пересечению границ. Тот предмет, который, по Хармсу, обладает «сущим значением» «только вне человека» (то есть отделен от него и доступных ему средств постижения неприступной границей), может быть выражен, согласно манифесту обэриутов, «столкновением словесных смыслов» (то есть их конфронтацией, поединком их на границе). Но если в рамках абсурдных текстов все смыслы могут столкнуться со всеми и их пограничная битва может получить тотальный характер, то сами эти тексты не претендуют, как уже говорилось, на тотальный смысл, они мыслятся как локальные, как особая зона.

И фольклористы, и логики давно уже показали, что граница не имеет фиксированного положения, что потенциально она проходит везде. Самое безобидное утверждение, скажем, «Сократ человек» сталкивает два смысла, заключенные в словах «Сократ» и «человек», точно так же, как это прокламируется в манифесте обэриутов. Но важно, что граница актуализируется не везде и не всегда, в каждом конкретном акте она имеет свою конкретную актуализацию, которая и определяет природу этого, а не иного события. Повсеместность границы в не меньшей мере, чем легкость ее преодоления, аннулирует событийность. Событие как будто бы произошло – и в то же время не произошло: оно «как бы» произошло.

Существенно, что все эти теснейше увязанные между собой качества современной культуры: снятие дуальных оппозиций, включая субъектно-объектные, повсеместность и бессобытийная проходимость границы, отсутствие единичного, вариативная множественность всего, включая и самоидентификацию субъекта, с одной стороны, могут быть обнаружены в абсурдистских текстах как девятнадцатого, так и двадцатого века, а с другой стороны, реализуют определенную мощную тенденцию европейской культуры: волю культуры к процессуальности, текучести, вариативной изменчивости, которые, как живое косному, противопоставляются стабильности, определенности, завершенной замкнутости.

Мир, человек, предмет, взятые не в их завершенной реализации, но в их открытости, множественно-непредсказуемых возможностях, составляли сердцевинный пафос немецкого романтизма [525]525
  См. об этом Берковский 2001: 7-144.


[Закрыть]
. Пусть он не мог быть усвоен излишне рационалистичными русскими адептами немецких романтиков – любомудрами, – зато в стиле Гоголя, способном лишить стабильности и переплавить любой предмет, эта тенденция реализовалась сполна. Но вот вопрос: не составляют ли всегда порицаемые за косность гоголевские обыватели, как и гофмановские филистеры, необходимой пары освобожденному от косности и определенности, восхитительно превращаемому, текучему миру? Не должен ли Катер Мурр, этот заправский филистер, также неизменно сопутствовать Крейслеру, как Санчо Панса – Дон Кихоту, а Лепорелло – Дон Жуану? Возможно, по той же причине гегелевская логика, вся построенная на превращаемости понятий, их постоянной способности к метаморфозе, в конце концов все же кладет предел себе самой. Но показательны и упреки, адресуемые по этому поводу Гегелю. В течение как минимум двух веков культура полагает в качестве положительной ценности вариативность, изменчивость, процессуальность – все то, что смывает законодательную и завершенную определенность, самотождественность, включая и самотождественность логических связей и оппозиций.

Итак, как бы сильна ни была воля культуры к процессуальности, текучести, плавкости, при которой все застывшее, определенное, взаимоотграниченное и взаимоограничивающее приходит в состояние взаимопроницаемости и готовит к бесконечным метаморфозам, эта воля неизменно имела дело со «своим другим», либо просто с «другим», определенным, стабильным, логически зафиксированным, выполнявшим законодательно-ограничительную функцию.

Можно было бы сказать, что постмодернистское сознание имеет в качестве своего другого прежнюю культуру Нового времени, что оно выросло из пересмотра и опровержения структурализма, модернизма и т. д. Но в постмодернистской ситуации выработалось одно принципиально новое качество, на которое я старалась указать. Качество это – нечувствительность к границам, столкновение с которыми во всех прежних культурных ситуациях воспринималось как позитивное или негативное, но неизменно острое переживание. В силу этого качества постмодернистское сознание имеет неограниченные ресурсы для беспрепятственного распространения. Как кажется, оно распространяется быстрее, чем успевают выработаться культурные механизмы, способные обеспечить выживаемость в новых, создаваемых им же самим социокультурных условиях. Что же касается прежних культурных механизмов, то они легко ассимилируются этим новым типом сознания, но теряют при этом свое основное функциональное назначение и вместе с ним – свое содержание. В этом смысле и можно говорить о том, что происходит гибель абсурда, в то время как он получает повсеместное, торжествующее распространение.

Литература

Берковский 2001 – Н. Я. Берковский.Романтизм в Германии. СПб., 2001.

Бочаров 1999 – С. Г. Бочаров.Возможные сюжеты Пушкина// Сюжеты русской литературы. М., 1999.

Гоголь 1937 – Н. В. Гоголь.Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем // Полное собрание сочинений. Т. 2. М.; Л., 1937.

Липавский 1994 – Л. Липавский.Разговоры // Поэты группы «Обэриу». СПб., 1996.

Набоков 1996 – В. Набоков.Николай Гоголь // Лекции по русской литературе: Чехов, Достоевский, Гоголь, Горький, Толстой, Тургенев. М., 1996.

Парменид 1989 – Парменид.О природе // Фрагменты ранних греческих философов. Ч. 1. М., 1989.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю