Текст книги "Абсурд и вокруг: сборник статей"
Автор книги: Ольга Буренина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Опыты Мичурина и их декларативное обоснование в теории Лысенко воспринимались современниками в контексте идеологического радикализма эпохи. В данном случае этот радикализм предполагал кардинальную ревизию хрестоматийных представлений о селекции и практической возможности выведения новых видов и сортов плодово-ягодных культур. Теоретические гарантии этой возможности декларировались идеологически и, что для нас важно, на тех же эвристических (и риторических) основаниях, на которые опиралась идеологическая интенция марровского «учения о языке». Как для Марра, так и для идеологов «мичуринского движения» понятия происхождения, эволюции, дифференциации – это понятия не дискретного, но континуального порядка. С оглядкой на Мичурина, Лысенко не уставал повторять, что растение представляет собой живой организм, непрерывно взаимодействующий с внешней средой – в этом взаимодействии наследственность растения проявляется не изолированно, т. е. не за счет проявления неких генотипических признаков, присущих именно данному растению (как утверждали генетики из окружения Вавилова), но за счет креативной силы самого этого взаимодействия. Принцип развития – это синтез: взаимодействие, скрещивание. Изменение внешних условий меняет и растение: оно мутирует, приспосабливаясь к окружающей среде, а тем самым продуцирует в себе и новые черты наследственности. Задача ученого состоит, соответственно, в том, чтобы направить эту мутацию в нужное русло – создать условия, в которых растение само улучшит свою природу. Улучшение природы растений видится, таким образом, не как анализ и выборка тех или иных генов (существование которых в качестве особых физических тел Лысенко, как известно, считал зловредной выдумкой), но как творческий процесс, определяемый принципом природного саморазвития. В мире растений, если понимать этот мир как целое, развитие тотально и бесконечно. В нем – так же, как и в языке – «все содержится во всем», поэтому «все» может быть и сведено ко «всему»: языки Грузии к языкам Северной Америки, яблони к сливам.
Риторическое единство генетического и лингвистического идеолекта в советской науке и, шире, советском обществе 1930-х гг. замечательно проанализировано в вышеупомянутой статье Бориса Гаспарова о Лысенко [413]413
Гаспаров 1999.
[Закрыть]. Гаспаров делает в своем анализе акцент на идеологии футуризма и авангарда – идеологии, декларирующей не просто радикальное изменение искусства и литературы, но и революционное изменение общества. Упоминает Гаспаров и Марра, как ученого, чья деятельность, выражающая основные черты авангардного мышления – мессионизм, универсализм и идущее еще от романтизма (в частности от Вильгельма фон Гумбольдта) представление о языке как воплощении творческой энергии, – может служить одним из примеров использования «органической» парадигмы в филологии. В контексте споров, вольно или невольно эбъединивших в 1920-е гг. генетиков и лингвистов, «органическая» парадигма риторизовала собою романтическую и антипозитивистскую интенцию – установку на синтетические, не на аналитические методы исследования и, более того, на утверждение внесловесных – «не-текстовых», «не-метафизических», но деятельностных аксиом социального мироустройтва. Волевое построение желанной действительности трансформирует действительность в желание, превращает желание в единственный критерий рационализма. В этой интенциональной подоплеке теорий Марра и Мичурина и заключается, намой взгляд, принципиальная причина, позволяющая как определить, так и объединить их понятием абсурда.
С этимологической точки зрения «абсурд», как известно, обозначает «глухоту», безразличие к произносимому слову, акоммуникативность. Классическая ситуация абсурда описана Пушкиным (или, точнее, П. Пелиссоном, которого Пушкин вольно переложил): «Глухой глухого звал к суду глухого» [414]414
Пушкин 1950:183.
[Закрыть]. Это ситуация перформатива и даже перформанса. «Учение о языке» Марра и теоретические декларации, связываемые с именем Мичурина, – это тоже перформатив и тоже перформанс. В случае Марра такая перформативность предстает в иллюстративном буквализме: «ручной язык», оказывавшийся благодаря Марру основой человеческой коммуникации, фактически превращал саму эту коммуникацию в нечто вроде сурдоперевода к произносимому тексту. Замечу попутно, что декларации Марра о «ручном языке» идеологически очень интересно соотносятся с историей общественных и научных инициатив, связанных с проблемами глухоты. В новейшем исследовании, специально посвященном «культуре глухих» при царском и советском режиме, Сьюзан Берч любопытно показывает, что отношение к глухим в СССР было своеобразным механизмом властного контроля и идеологической манифестации, выразившейся, в частности, в буме научного и педагогического интереса к теме глухоты в 1920-1930-е гг. и, добавлю от себя, спаде этого интереса в 1940-1950-е гг. [415]415
Burch 2000.
[Закрыть]
Понятие абсурда – в порядке метафорической парафразы к «глухоте» – обретает в этом контексте, на мой взгляд, эвристический и инструментальный смысл. В приложении к лингвистике Марра и генетике Мичурина-Лысенко «абсурд» предстает принципом, которому они изначально подчинены: credo quia absurdum est. Если вслед за Себеоком полагать, что аналогия между лингвистикой и генетикой может быть полезна в порядке выявления обобщающего их семиотического кода (Себеок имел в виду кибернетику [416]416
Бодрийар 2000:128.
[Закрыть]), то можно сказать, что в идеологическом контексте кодом, который объединил научные стратегии марристов и мичуринцев, была интенция, сакраментально выраженная Марксом, о возможности философской переделки действительности, об изменении мира. Это интенция желания, веры, а не аргументации и, собственно, не коммуникации.
Стоит заметить, что в ретроспективе коммунистической идеологии оценочный релятивизм в отношении теорий Марра и Мичурина показателен в контексте трансформации самой коммунистической идеологии. В общем виде такая трансформация, вероятно, действительно удачно описывается в терминологии, предложенной Паперным [417]417
Паперный 1996.
[Закрыть], т. е. как путь от «культуры 1» к «культуре 2», как путь от глобального экспансионизма к обособлению и, в конечном счете, – от дел к словам. Но есть, вероятно, и другое обстоятельство, делающее эту трансформацию закономерной в приложении именно к науке. Ван ден Дойль в свое время убедительно показал, что наука получила признание как специальный институт в XVII веке не потому, что предложила какие-то новые ценности обществу в целом, но потому, что провозгласила невмешательство в деятельность господствующих институтов. Иными словами, наука стала наукой потому, что декларативно отделила себя от морали, политики, риторики, логики, богословия и т. п. [418]418
Grosland 1976.
[Закрыть]Похоже, что сказанное остается справедливым и для других эпох. Невмешательство в деятельность господствующих институтов власти – таково условие, лежащее в основе существования науки как идеологического института. В тех случаях, когда наука, и в том числе философия, претендует на то, чтобы быть ббльшим, чем она может быть, – т. е. быть, вопреки словам Маркса, не практикой «объяснения», а практикой «изменения» мира, – ей не избежать обвинений в абсурде.
Литература
Берлин 2001 – И. Берлин.Философия свободы. Европа. М., 2001.
Бодрийар 2000 – Ж. Бодрийар.Символический обмен и смерть. М., 2000.
Булич 1892 – С. Булич.Всемирный или международный язык // Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон. Т. 7. СПб., 1892.
Гаспаров 1999 – Б. Гаспаров.Развитие или реструктурирование: взгляды академика Т. Д. Лысенко в контексте позднего авангарда (конец 1920-х – 1930-е годы) //Логос. 1999. № 1.1/12. С. 21–36.
Горький 1956 – М. Горький.Собрание сочинений. В 30 т. Т. 30. М., 1956.
Мурашов 2000 – Ю. Мурашов.Письмо и устная речь в дискурсах о языке 1930-х годов: Н. Марр // Соцреалистический канон / Ред. X. Гюнтер, Е. Добренко. СПб., 2000. С. 599–608.
Паперный 1996 – В. Паперный.«Культура два». М., 1996.
Пушкин 1950 – А. С. Пушкин.Собрание сочинений. Т. З.М.;Л., 1950.
Соссюр 1977 – Ф. де Соссюр.Труды по языкознанию. М., 1977.
Burch 2000 – S. Burch.Transcending revolutions: The Tsars, The Soviets and Deaf Culture //Journal of Social History. 2000. Vol. 34. No. 2. P. 393–401.
Crosland 1976 – M. Cmsland(ed.). The Emergence of Science in Western Europe. N. Y., 1976. (Science History Publications).
Smith 1998 – M. G. Smith.Language and Power in the Creation of the USSR, 1917–1953. Berlin; N. Y.: Mouton de Gruyter, 1998.
VII
Абсурд и философская мысль
Дмитрий Майборода (Минск)
Диалогика абсурда (Виктор Пелевин и интеркультура)
Все люди от природы стремятся к смыслу, даже если отрицают познание. При этом, используя в жизни многочисленные и разнообразные значения, они зачастую добиваются абсурда или нонсенса. Более того, с развитием культур абсурд и нонсенс приобретают большое количество различных значений, становясь особым регистром смысла. Эта ситуация обостряется в эпоху интенсивного межкультурного взаимодействия. Возможно, многочисленность значений, фальсифицирующих друг друга, способствует дискредитации смысла вообще, или, напротив, она выливается в формирование некоторого единого поля смысла (если даже и не такого, как платоновский «мир» идей, то, по крайней мере, чего-то вроде Интернета). Данный вопрос имеет много различных ответов с длительной историей их репрезентации и аргументации. Очевидно, для того чтобы понять, какого рода значение имеет та или иная точка зрения на эту проблему (например, позиция Виктора Пелевина) среди многочисленных других случаев осмысления смысла, важно прежде всего понимать, какие вообще базовые стратегии реализуются в западноевропейской культуре и каким образом ситуация изменяется в условиях складывающейся интеркультуры.
Смысл и значение, нонсенс и абсурд
Определение понятий, которые можно назвать «предельными» и к которым относятся «смысл» и «значение», а также «абсурд» и «нонсенс», чрезвычайно проблематично [419]419
Важно, однако, учитывать, что с логической точки зрения выделяются бессмысленные (например, «есть является быть») и ложные суждения. При этом те ложные суждения, которые нарушают законы логики, являются парадоксальными (такие, как «Некоторые люди – не люди»), тогда как те, ложность которых очевидна и не требует обоснования, – абсурдны (к примеру: «Все структуры летают»). Иными словами, абсурдные и парадоксальные суждения предстают осмысленными, но не истинными.
[Закрыть]. Понятия предстают предельными (т. е. концептами), в силу того что для них нет более общего понятия. За исключением случаев искусственных конструктов или синонимических конструкций, родовым понятием для предельного понятия является оно само. Данный факт не представляет трудности, пока мы остаемся в рамках эссенциалистских концепций, поскольку в них определение может представлять ссылку на метафизическую реальность (например, «все понимают, что такое смысл, такого рода знание у нас есть от природы» или «подлинный смысл – Истина»). Однако если мы выходим за пределы эссенциалистских концепций, в частности, отказываемся доверять теории врожденных идей, то определение предельных понятий становится трудноразрешимой задачей. В самом деле, каким образом можно обосновать (а не просто постулировать) интерсубъективность или интеркультурность понимания того, что люди называют «смыслом»? Или: всегда ли является достаточно смелым предположение, что те или иные события имеют «значение»? Дело не в том, что понимание смысла, например, выливающееся в спонтанную реакцию на то или иное действие, часто характеризует «неадекватность». Речь идет о сомнении не в самом смысле, а в его обосновании, например, когда мы утверждаем, что он конструктивен или конститутивен.
Но так ли уж необходимо определять, описывать или исследовать концепты? Возможно, правы исследователи, говорящие, что нужно заниматься не абстракциями смысла и значения, а их конкретными случаями, лишь при особых дисфункциях выходя на уровень метатеории? Так, к примеру, глупо говорить о смысле или бессмысленности вообще, поскольку то, что в рамках одной концепции имеет смысл, в рамках другой его не имеет и то же самое касается конкретных программ практики или даже индивидуальных стратегий поведения. Существует огромное разнообразие случаев смыслополагания, поддающихся таксономии в современных исследованиях. В этой ситуации размышления о смысле вообще требуются только для очерчивания нормативных, нормальных и девиантных случаев (например, смысл жизни следует видеть в том, чтобы творить добро; можно – в вине, но нельзя – в преступлениях, тем не менее, последний случай должен подробно описываться именно вследствие его нелегитимности). Такой позитивистский взгляд, активно пропагандируемый не только в конкретных науках, но и в философии после Виттгенштейна, становится все более популярен сегодня. Этот «вежливый отказ» претензиям философской классики, прежде всего немецкого трансцендентального идеализма, ограничивая уровень метатеории логическим или этическим прояснением, устраняет свойственное метафизике исследование взаимосвязи предельных понятий.
Тем не менее, нельзя сказать, что нет никакой потребности в такого рода исследовании вообще, просто развитие философии до XX в. в достаточной мере удовлетворило ее. Вероятно, имеет смысл говорить о том, что к этому времени были исчерпаны вариации двух тенденций философской трактовки концептов, восходящие еще к древним культурам, было разрешено противоречие между подходами, представавшими как оппозиции то античного и христианского миросозерцаний, то реализма и номинализма, то рационализма и эмпиризма. Вне зависимости от контекста проявления во всех этих случаях мы сталкиваемся с противостоянием двух основных представлений – об универсальном порядке как едином пространстве смысла и о гетерогенности порядков и свойственной им рассогласованности смысла.
Напряжение, связанное с возникновением в античном мире христианства, в значительной мере было обусловлено той логикой, которую оно представило. Для античного человека весь мир был упорядочен и един, что не означает равнозначности его элементов. Идея иерархии мира обосновывалась представлением, что некоторые существа в большей мере причастны универсальному порядку (законам), чем другие (красивые вещи – больше, чем уродливые; люди – больше, чем вещи; боги – больше, чем люди). Хаос, беспорядок, который иногда все же имеет место (например, вследствие неразумного стремления к удовольствиям, славе, богатству, успеху и пр.), должен преодолеваться упорядочивающей деятельностью человека (как того, кто организует порядок в соответствии с умозрительным его постижением, возвращает вещам их сущность). В мире универсального порядка нонсенс и абсурд представляют собой ошибки, и их выявление и устранение суть смысл жизни человека. Подобно «ничто» в концепции Парменида, абсурд лишен существования и не может быть осмыслен, что ярко проявляется в логической операции сведения к абсурду (абсурдное суждение само себя опровергает, оно само по себе не имеет никакого теоретического или практического значения). В платоновской концепции, представляющей особую вариацию античного миросозерцания, речь уже начинает идти о трех сферах, которые все же согласованы и подчинены единому порядку посредством уподобления (мир вещей – проекция мира идей, душа человека – проекция одновременно мира идей и мира вещей) [420]420
Применительно к философии Платона также можно говорить о противостоянии «Истине-Добру-Красоте» «Абсурда-Зла-Безобразного». Последняя триада не обладает существованием, обладая статусом искажения проекции мира идей на мир вещей в силу несовершенства последнего.
[Закрыть].
В христианстве же утверждается разобщенность этих сфер, выражающаяся в том, что абсурд приобретает сакральную ценность. Значение приписываемого Тертуллиану «верую, поскольку абсурдно» – в том, что абсурд предстает в качестве маркера сверхъестественной логики, которая принципиально рассогласована со здравым смыслом людей и порядком всего мира. Осознание абсурда – путь к подлинному смыслу, изначальный доступ к которому был утерян. Впоследствии это выражается в господстве дедуктивной логики – индукция мало чем может помочь в разрешении вопроса о подлинном порядке (замысле Бога, логосе), поскольку последний был утерян. Рассуждая о глазах крота, схоласт отказывался от наблюдений за конкретным животным потому, что оно не могло свидетельствовать о том, каким Бог замыслил крота при его творении. Конечно, вряд ли имеет смысл настаивать, что только в христианстве утверждается ценность абсурда (в самой античной культуре сакральные обряды зачастую подразумевали, например, ритуальное безумие или глоссолалии [421]421
Правда, следует учитывать, что «магическая абракадабра» представала как особый язык – «верующие, разумеется, никогда не согласились бы с утверждением, что это лишь бессмысленные слоги» (Бюлер 1993:272).
[Закрыть]) или что вся христианская теология принимает рассогласованность порядков сверхъестественного и естественного (например, обретение единого универсального порядка, заложенного изначально Богом, а потом утерянного вследствие грехопадения человека – как хозяина мира, – рассматривается в качестве цели и для отдельного верующего, и для всего человечества в целом). Речь идет только об определяющем философском значении двух подходов, оппозицию которых можно, очевидно, обнаружить фактически в каждой культуре.
Неоднозначность христианского понимания порядка, объединяющего все сферы мира, ярко проявляется в оппозиции реализма и номинализма. Реализм, в сущности, возрождал платоновскую концепцию согласованности трех сфер мира, которые, правда, предстают в несколько ином свете – как Логос Бога, слова людей и вещи (смысл един для всех сфер, подобно тому как Бог триедин и единосущен). Рассогласованность (и, соответственно, абсурд) предстает как просто иллюзия – наследие грехопадения Адама и Евы, от которого человек должен избавиться, воссоздав изначальное состояние души (подобие Бога). В противовес реалистам, номиналисты говорят о тотальной разобщенности этих трех сфер (нельзя сводить номинализм только к представлению, что между миром и словами, которые мы используем для его описания, нет ничего общего; в этом случае станет совершенно непонятным, почему номинализм все же остается схоластическим, а значит, теологическим явлением). Номинализм предостерегает как от наивности принятия своих суждений за объективное положение вещей, так и от приписывания собственного разумения Богу. Более того, важно не только признавать три порядка мира и неоднозначность смысла, связанную с их несогласованностью, но и неоднородность самих слов. Согласно преданию, многообразие языков (имен для конкретной вещи) – результат чрезмерных претензий человечества на власть (история Столпотворения). Именно разрешение вопроса о согласовании имен в этой связи становится основной задачей номинализма. Преодоление абсурда в человеческой речи и мышлении предстает как трудная, но все же выполнимая задача, решение которой предшествует постижению сверхъестественного смысла (поскольку неправильные имена искажают всякое усвоение сверхъестественного). Однако что могло бы послужить основанием для подобного согласования имен?
В последующей философской мысли выделяются два сорта ответов на этот вопрос, которые организуются в традиции эмпиризма и рационализма. В эмпиризме предполагается, что опыт мира дает основу порядка слов. Это представление акцентирует внимание на концепции истины как согласования слов и вещей, суждений и положений дел. Подлинный смысл обретается суждениями, отражающими или выражающими мир вещей, те же, которые никак не проверяются опытно, объявляются с той или иной мерой жесткости бессмысленными или абсурдными (особенно – в позитивистской традиции), Использование неверифицируемых суждений приемлемо только постольку, поскольку они описывают еще не исследованные области опыта, однако предполагается, что по мере развития науки они станут проверяемыми. Такая тенденция оставляет вопросы, касающиеся употребления концептов, а также всех пользующихся ими научных дисциплин – помимо философии, речь идет о логике, математике, физике и пр.
В противовес концепции согласования слов и вещей рационализм утверждает, что смысл суждений обретается их связью как раз с концептами [422]422
Или – следованием некоторым «правилам смысла» (Смирнов, Васюков, Шульга 1999:320). Можно сказать, что логика была именно той традицией, в рамках которой античное понимание смысла постоянно воспроизводило себя различным образом на всем протяжении истории культур.
[Закрыть]. Но для обоснования значения последних оказывается необходимым вновь использовать метафизические концепции (такие, как концепция врожденных идей). С учетом этого рационализм, в сущности, воспроизводит логику платонизма и схоластического реализма: смысл суждений определяется их связью с метафизическим порядком. Его постижение и согласование с ним всего человеческого мира обеспечивается разумом (абсурд же, напротив, обеспечивается недостаточной разумностью людей: «сон разума рождает чудовищ»). Концепция рационализма также не избегла трудностей. Так, поскольку постижение метафизического порядка обеспечивается в значительной мере развитым разумом, то, как ни странно, одни и те же суждения будут представать как осмысленные в одних случаях (например, в системе Гегеля) и бессмысленные – в других (речь необразованного человека). Кроме того, версии метафизического порядка в разных концепциях рационализма весьма многообразны и неоднозначны, а потому можно сказать, что претензия избежать релятивизма (который связан с многогранностью опыта) приводит к догматизированному релятивизму, когда каждый из философов-рационалистов утверждает, что именно его система является наиболее адекватным постижением метафизического порядка. Поскольку метафизика всегда сохраняет гипотетичность, то очевидность абстрактных суждений (как это прекрасно показал еще Кант) можно подтверждать или опровергать сколько угодно (например, прав Хайдеггер, описывающий человека как бытие, или Сартр, описывающий его как ничто). Следует также учитывать, что, как показало последующее развитие философии, концепции метафизического порядка далеко не всегда рационалистичны (например, для Ницше смысл суждений определяется их связью с телесностью человека, с тем, что он называет «Самостью» [423]423
Ницше 1990:29 и далее.
[Закрыть]). Во всяком случае, очевидно, что ни рационализм, ни эмпиризм не могут рассматриваться как окончательное разрешение вопроса о смысле [424]424
Важно учитывать, что «до Фреге (как, впрочем, часто и до сих пор) термины „смысл“ и „значение“ употреблялись как синонимы» (Михайлов 1992:117). То разведение смысла и значения, которое восходит к концепции Г. Фреге (смысл – объективное содержание понятия, значение – его предмет, Фреге 1997: 28 сл.) и различным образом воспроизводится во многих логических и лингвистических разработках, представляется мне достаточно важным, но спорным в определении значения (это касается не только критики этой концепции, проведенной Л. Виттгенштейном в «Философских исследованиях», но и вообще того, что в ней переоценивается значение денотата) и слишком узким, поскольку ограничивает его только теоретической сферой-знанием (Карнап 2000: 35; Горский, Петров 1987: 202). Я предпочитаю разводить значения (различные случаи употребления знаков, включающие также денотацию или контекстную интерпретацию) и смысл (который стоит за многообразием значений). Такое употребление этих понятий кажется мне близким концепции Р. Барта (смысл обусловлен «интеллектуальной системой означающих», то есть значений, каждое из которых, в свою очередь, представляет собой «процесс выработки смысла, а не сам этот смысл», Барт 1994: 278,279) и Ж. Делёза («Смысл подобен сфере, куда я уже помещен, чтобы осуществлять возможные обозначения и даже продумывать их условия», Делёз; Фуко 1998: 48). Конечно, важное значение для смысла и значения имеют нелингвистические факторы, однако не стоит их переоценивать, как это делает, к примеру, А. Н. Леонтьев («Смысл порождается не значением, а жизнью», Леонтьев 1975: 279). Более детальные определения (например, те, что предлагались В. Уилби, см. Пирс 2000: 226,232), возможно, способствовали бы точности исследования, но они слишком нормативны для описания различных случаев осмысления смысла и означивания значений.
[Закрыть]. Именно с этим, а также с теми глобальными культурными трансформациями, которые начинаются в девятнадцатом и в полной мере осуществляются в двадцатом веке, связаны современные поиски описания смысла и значения, абсурда и нонсенса.
Смысл и интеркультура
Проблема соотношения смысловых структур до ситуации интенсификации межкультурной коммуникации решалась двояко: либо постулировалось превосходство одних культур над другими, либо предполагалось, что все культуры по-своему развертывают одни и те же смыслы. На раннем этапе развития культур господствовало представление о приоритете собственной культуры над другими (суждения, подобные тому, что «грек более цивилизован, чем варвары, а потому он лучше видит суть вещей»). Впоследствии, с развитием связей между культурами, а в особенности в результате экспансии (в том числе военной) одних культур на другие предполагалось, что определенная культура (не обязательно собственная, но – доминирующая, такая как античная, римская или арабская) в большей степени способствует постижению смысла, чем другие (в качестве абсурда представали все специфические особенности других культур). В представлении о значении культуры первостепенную роль играл язык. В различных регионах средневекового общества латинский, древнегреческий и арабский языки доминировали как главные носители смысла (в том числе религиозного). По отношению к другим языкам они выступали мерилом организации смысловых структур, значений и, соответственно, определения бессмысленного или абсурдного.
Ситуация радикально изменяется в эпоху Просвещения. На место представления об иерархии культур в соответствии с глубиной усмотрения ими смысла приходит постулат равноправия культур в постижении смысла. Поскольку смысл диктуется опытом и разумом, то принципиально любая культура может быть ареной разворачивания единого универсального смысла. Правда, при этом практически всегда утверждается, что в одних культурах в результате специфического исторического развития, особой организации практической и теоретической деятельности, пространство смысла раскрывается более адекватно, чем в других (абсурд как противоречие универсальному смыслу может все же характеризовать всякую, в том числе высокоразвитую культуру). Образцом культурного развития выступают западноевропейские культуры, однако предполагается, что всякая культура в своем развитии способна достигнуть той же степени постижения смысла, что и «образцовые».
Интенсивные процессы взаимодействия между западноевропейскими и восточными культурами, а в еще большей мере этнографические исследования ставят под вопрос приоритет смысловых структур западноевропейских культур, а также универсальность смысла вообще. Становится ясно, что различия между культурами нельзя сводить только к отличию в том, что представлялось несущественными факторами (быт, техника или незначительные культурные программы). Напротив, различия касались самого существенного – представлений о сверхъестественном и естественном порядках мира. Что касается религии, то нельзя было больше утверждать, что христианский смысл культа воспринимаем всеми народами одинаково (в частности, это выразилось в появлении таких «странных» значений, как «чернокожий Христос» или «жаркий рай»), и тем более, что именно христианство преобладает над другими религиями в вопросе смысла (детальное изучение восточных религий выявило их глубокую философскую проработанность, что же касается точности используемых в них знаний, то зачастую они демонстрировали даже большую точность, например в вопросе хронологии). С другой стороны, попытка говорить о различных именах для единого Бога оказалась также несостоятельной (в свете принципиальной неантропоморфности Бога в ряде религий, прежде всего в исламе, или даже невозможности его выделения в качестве уникального существа, а также в связи с существенной неоднозначностью его основных значений в различных религиях) [425]425
Концепт Бога являет собой важный образец того, что происходит и с другими понятиями, хоть далеко не все исследователи согласны, что речь идет о чем-то большем, чем различие имен. Например, многие логики до сих пор утверждают концепцию уникальности имен при общности понятий.
[Закрыть]. Все это заставляет рассматривать культуры как уникальные явления и делает необходимыми включенные исследования (подобные проводимым в феноменологической социологии, этнометодологии и т. д.).
Интересной с точки зрения трансформаций видения культур в XX в. предстает концепция Шпенглера, одна из последних попыток усмотрения универсальных смысловых параллелей между разными культурами (в особенности между так называемыми «великими культурами») при одновременном признании нередуцируемого своеобразия («души») каждой из них. Шпенглер, правда, сильно недооценивал межкультурную коммуникацию: с его точки зрения, культуры могут обмениваться только технологиями, но не существенными культурными программами [426]426
Шпенглер 1998: 197 и далее.
[Закрыть]. Впоследствии именно обмен культурными программами, взаимодействие и взаимная их трансформация становятся важными темами гуманитарных исследований [427]427
Важно, однако, учитывать, что «теоретики придают большое значение универсальным, общим явлениям, тогда как практики (…) выдвигают в центр внимания культурное и языковое разнообразие» (Опарина 1999: 66).
[Закрыть].
В межкультурном взаимодействии выделяются два связанных процесса, определяющих лицо современных культур, – вестернизация и глобализация (речь идет не только о социальных структурах, но также и, например, об информационной среде, искусстве и пр.). В определенном смысле оба эти процесса являются отголосками двух первичных представлений о соотношении культур. Если вестернизация – результат рудиментарного, но все еще активно употребляемого представления о том, что одни культуры превосходят другие в вопросе смысла (и выработанного на этой основе европоцентризма [428]428
Вопрос о вестернизации как проявлении европоцентризма приобретает, конечно, совершенно особое значение в свете того определяющего культурного и политического влияния, которое приобрели США в течение XX в. Однако утверждаемые в процессе вестернизации смысловые структуры и значения, в сущности, остаются теми же самыми, что и в эпоху европоцентризма, за исключением некоторых (правда, все же достаточно важных) случаев (с чем связана внешняя политика США после 11 сентября 2001 г.).
[Закрыть]), то глобализация предполагает просвещенческий идеал универсального смысла. Впрочем, и в том и в другом случае утверждается единство смысла для всех культур, что подвергается резкой критике как среди интеллектуалов, так и в среде публичной политики.
Разработка альтернативных способов осмысления культурной коммуникации во многом остается лишь перспективой для гуманитаристики, однако уже сейчас можно говорить о двух подходах, заявивших о себе в исследованиях межкультурной коммуникации. Речь идет об акцентировании исследований на взаимной дополнительности и на диалоге культур. Родство этих подходов несомненно: они одинаково признают нередуцируемое многообразие разных культур, утверждают неоднозначность смысла при существовании единого его поля. Но при этом первый подход отмечает, что разные культуры взаимно дополняются в вопросе смысла, отсылая друг к другу на уровне отдельных значений, и весь этот процесс в целом вырисовывается как специфическая «полифония» [429]429
Следует отметить, что М. М. Бахтин санкционировал как постмодернистскую, так и диалогическую трактовку.
[Закрыть], «контрапункт», «полисемия», «полилог», или «интер(гипер)текст». Данный подход исследует не инвариант, а вариации значений, не денотат, а коннотаты. Эта концепция, наиболее полно разработанная в постмодернистской философии (прежде всего в постструктурализме), представляет смысл как рождающийся в сочетании зачастую несовместимых значений, в котором ни одно значение не может рассматриваться как исключительное или главенствующее [430]430
Именно поэтому большое значение для постмодернистских трактовок смысла и его порождения начинает играть фактор случайности (Можейко 1999: 79) и контекста. Важно также отметить, что интертекстуальность автоматически выливается в двойственность значения знака (Арнольд 1999: 376).
[Закрыть]. В некоторых случаях даже утверждается необходимость отождествления смысла с сигнификацией [431]431
Делёз; Фуко 1998: 36.
[Закрыть]. Что касается абсурда и нонсенса, то они предстают в качестве маркера границы смыслополагания той или иной культуры (как семиотической системы), будучи в сущности связаны с образом другой культуры: то, что в рамках одной культуры осмысленно, в другой – бессмысленно, что в одной абсурдно, в другой истинно. Более того, абсурд и нонсенс указывают на пространство разрыва и согласования, подчеркивая несоответствие, но одновременно и взаимную ориентированность культур. В определенном смысле абсурд показывает также свободу человека от семиотических систем [432]432
В идеале «диалог предполагает двусторонность»(Коган 1992: 56). Однако в реальности это редко осуществляется, и даже на уровне теории сторонники этой концепции склоняются в сторону односторонней коммуникации (например, Коган говорит о необходимости ориентации культур бывших советских республик на тесное взаимодействие с русской культурой, умалчивая о необходимости встречной ориентации последней (Там же). Это и понятно, поскольку русская культура занята тесным взаимодействием с западными культурами). С этой точки зрения, возможно, стоило бы предпочесть выделению культур, ориентированных на автокоммуникацию, и культур, сосредоточенных на сообщении (как это делает Ю. Лотман, 1992: 88–89), оппозицию культур, по преимуществу сообщающих и принимающих сообщение.
[Закрыть]. Такой подход [433]433
Соотношение понятий абсурда и нонсенса хорошо видно в следующих утверждениях: «абсурд… связан с глубинными структурами человеческой личности» (Клюев 2000: 101); «человек, не поддающийся общезначимому определению, попадает в распоряжение произвольного нонсенса» (Смирнов 1999: 55).
[Закрыть], чрезвычайно широко распространенный в современной гуманитаристике, все же по сути остается неполным без представления о динамике диалога культур.
Другой подход придает большое значение диалогу между культурами. В рамках межкультурного диалога не просто выявляются, но активно трансформируются смысловые структуры культур, появляются не только отдельные новые значения, но идет их активное умножение. В процессе диалога культуры самоорганизуются и формируют образы друг друга (при этом их агенты начинают лучше понимать смысл как собственной, так и чужой культуры) в процессах аккомодации, аккультурации, ассимиляции и адаптации. Этот подход представляет взаимодействие культур как процесс чрезвычайно динамичный, что заставляет постоянно прогнозировать перспективы развития культур и возникновение новых форм их диалога. Учитывая масштаб таких взаимодействий, можно говорить о том, что основной чертой отношения к смыслу в настоящую эпоху является межкультурный диалог о нем [434]434
Библер 1991:4. Важно учитывать, что вряд ли стоит редуцировать этот диалог к мысленному диалогу различных «строев разумения», как делает Библер, – это один из его аспектов; другим, не менее важным, является реальное культурное взаимодействие (необходимо и в теории не смешивать планы публичного и приватного).
[Закрыть]. Абсурд и нонсенс в рамках этого подхода предстают не просто как маркеры другой культуры, но как задача осмысления (развития) для данной культуры (нечто вроде «мыслю, потому что абсурдно»). Эта диалогическая модель по сути попросту дополняет постмодернистское видение ситуации смысла в контексте межкультурного диалога.
Таким образом, хотя в современной культуре и сохраняют важное значение претензии на единство смысла – на тотальную (общезначимую) семиотическую систему (что реализуется в процессах вестернизации и глобализации), однако при этом происходит выработка альтернативных способов осмысления, настаивающих на нередуцируемом разнообразии поля смысла (полиморфизме семиотических систем, дополняющих или развивающих друг друга и тем самым расширяющих поле смысла). Среди программ, относящихся к одной из этих альтернатив, видное место занимают эксперименты Виктора Пелевина.