412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Приходько » Реквием для свидетеля » Текст книги (страница 11)
Реквием для свидетеля
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:49

Текст книги "Реквием для свидетеля"


Автор книги: Олег Приходько


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

19

В сизо спать не довелось. Когда подошла его очередь лечь на нары, Першин отказался. Все происходившее вокруг и без того казалось сном, словно между ним и двадцатью тремя сокамерниками было установлено толстое стекло цвета разбавленного молока. Ответ на вопрос, который он задавал себе, – хочет ли поскорее избавиться от этого навязанного соседства, от мата, жуткой вони, духоты, неопределенности? – не был однозначным. Здесь он, по крайней мере, знал, что находится на дне, в тюрьме, где действуют, другие законы – уравнивающие его в правах с другими заключенными под стражу, здесь положение его было не выше и не ниже товарищей по несчастью, в то время как «наверху» он постоянно чувствовал себя на середине каната, который трещит под ногами и того гляди лопнет; ощущение, что все пытаются столкнуть его в пропасть, не покидало ни на минуту.

Со времени, когда он был похищен, прошло семнадцать дней.

«Через семнадцать дней я должен быть на ногах», – вспомнилось ему жесткое требование Графа. Почему именно через семнадцать?.. Сегодня тридцатое июня. Имел ли Граф в виду просто окончание месяца или что-то должно произойти? Он собирается покинуть пределы страны или наметил теракт?.. На первое или на тридцатое?.. Мог ли Граф, двое суток пробыв в бессознательном состоянии, точно воспроизвести число?.. Первое, что он спросил, придя в себя: «Какое сегодня число?» Першин тогда еще саркастически ответил: «Середина июня»…

Были мгновения, когда он впадал в полудрему и утрачивал способность контролировать ход своих мыслей. Все связи рвались, и связь времен рвалась, и не было ни «логики чувств», ни расчета. То и дело из полутьмы камеры смотрели на него большие серые глаза Антонины, и голос ее вопрошал из небытия: «Доктор, они убьют нас?.. Убьют, да?..» Если бы не проклятая встреча в аэропорту Внуково, природа вещей была бы более доступна пониманию. Но теперь мостик от Графа к Масличкину был переброшен и знакомство с Алоизией уже не представлялось случайным, и даже Андрей Малышевский, познакомивший их, становился в один ряд с этими людьми из другого, зеркального мира. Думать о смертях Ковалева и Градиевской, своем пленении и логове Графа, художнике Маковееве и даже Вере в отдельности он уже не мог, как не мог и связать все это воедино – цепь событий распадалась на отдельные звенья, было неясно, что именно заставляет искать его в хаосе лиц, событий и субъективных ощущений какой бы то ни было стержень, нанизывать на него то, что, может быть, должно существовать по отдельности. Тогда наступала апатия, оставалось уповать на время, должное расставить все по местам, независимо ни от чьего участия. Все равно суда не миновать – праведного божеского или заведомо неправедного (а значит, не божеского) – народного, предстань перед ним Першин обвиняемым или свидетелем.

Неужели все эти двадцать три человека – злодеи?! Неужели у всех у них каиновы печати на ликах и над ними тоже нависает рок?!

Так ли беспечен был Амадей? Так ли внезапна была его смерть? Яд в пузырьке завистника был ее причиной или яд человеконенавистничества – неистребимый, существующий сам по себе, как составная часть атмосферы, как вредные болотные испарения? Зачем же тогда не пожалели его, не похоронили с почестями, не отметили могилы камнем?

Последователь Канта Гумбольдт сказал: «Покорность всему, что может приключиться, надежда, что случится лишь то, что хорошо и благоуспешно, и стойкость в час напора ярых злоключений – вот все, что можно противопоставить року».

Что же противопоставил року Моцарт?..

Дверь камеры громыхнула, когда Першин задремал, сидя на грязном полу и прислонившись к казенного цвета прохладной стене.

– Першин! На выход!..

Долгие переходы от решеток к решеткам, от поворота к повороту, между лестничными пролетами; гулкие шаги и брезгливый чей-то голос: «Лицом к стене!.. Руки назад!.. Стоять!..» Никаких ощущений, все притуплено – цвета, запахи, голоса, предметы. Наркоз в стадии аналгезии: больной в сознании, но заторможен, дремлет, на вопросы отвечает односложно, отсутствует поверхностная болевая чувствительность, но тактильная и тепловая сохранены…

Окончательно пробудила его невесть откуда появившаяся Вера. Она увидела его издалека, из противоположного конца коридора, и побежала, как в старом кино – вытянув руки навстречу:

– Моцарт, милый! – оросила его лицо влагой. – Прости меня, прости… Я только что узнала, Нонне звонил Сухоруков, сказал, что ты в тюрьме, что меня ищут… Ты ведь не виноват, да? Ты просто не можешь! Они тебя не знают совсем!

Он обрадовался ей, как не радовался никому и никогда, прижал ее голову к груди, чтобы она не могла говорить, боясь, что она скажет что-нибудь не то и не так; Вера была сейчас его последним оплотом, и если он мог в чем-нибудь сознаться себе самому, так это в подлой своей нечестности к этому чудному, единственному, такому родному и близкому существу.

– Нет, нет, конечно, – прошептал он, покрывая ее голову поцелуями. – Меня знаешь только ты… только ты мне можешь помочь…

– Скажи как, чем?

– Не надо!.. Только тем, что ты есть, этого хватит. Остальное – я сам!

Они постояли, испытывая терпение деликатного конвойного. Тут только Першин заметил молодого человека, пацана почти; подумал еще, что он – один из ее братьев, Сережка или Виталька, и удивился, зачем она пришла сюда с братом?

– Войдите в следственную камеру, – послышалось негромкое за спиной.

Вера умоляла голосом и глазами:

– Доверься ему, Моцарт! Он хороший адвокат. Незнакомый ему юноша шагнул вслед за ним в помещение с привинченными к полу столом и табуретом. За окном искрился пугающе яркий мир в решетке.

– Садитесь, Владимир Дмитриевич, – указал на табурет юноша. – Я Донников Сергей Валентинович, представляю Московскую городскую коллегию адвокатов. Меня ознакомили с вашим делом. Многого обещать пока не могу, но думаю, что удастся для начала изменить меру пресечения.

– Благодарствую.

– Вера Алексеевна рассказала мне…

– Что?! – с тигриной настороженностью сжался Першин в комок.

– Рассказала мне о том, как у вас украли на пляже туфли, – понимающе улыбнувшись, по складам произнес Донников. – Судя по вашим ответам, зафиксированным в протоколе, вы не хотели предавать огласке заведомую фиктивность вашего брака. Я правильно понял?

Першин еще не решил, что отвечать и как вообще вести себя с этим человеком.

– Зря. Все это вообще можно было оговорить в брачном контракте и таким образом избежать многих неприятностей. Теперь так делается.

Першин молчал, потупившись.

– Итак, вы платили ей в рассрочку за прописку. С целью передачи очередного взноса встречались в «Лефко-банке». Мне нужно говорить правду, тем более что вас вместе с Градиевской видела кассир Купердяева. Сумма?

– Пять тысяч.

«Господи! Он меня хочет вытащить отсюда. Он правда хочет этого! Нужно выйти. Нужно выйти, а там… я почти уже понял, знаю почти!.. Я не виноват. Он дает мне шанс доказать свою невиновность!..»

– Это последний взнос?

– Нет. Еще один. Всего – пятнадцать.

– Плохо, Владимир Дмитриевич, – перешел адвокат на шепот. – Об этом не говорите, не нужно. Только то, что доказано.

– Вы думаете, он поверит?

– Кто «он» и во что?

– Первенцев. В то, что я не убивал ее, – ни из-за квартиры, ни из-за денег?

Донников задумался, почесал нос.

– Не все так сразу, – покачал головой. – Поверит или нет – его личное дело. А вот сможет ли доказать? Хотя и пытается. Подозревает он вас всерьез. К делу приобщены письма Андрея Малышевского. Они с Градиевской знакомы с юных лет. В одном из писем Малышевский спрашивает, исправно ли вы платите ей. Так что Первенцев в курсе ваших с ней отношений. Но прямых улик у него на сегодня нет. Вера жива-здорова. Ваши неточные, мягко говоря, ответы я попробую истолковать как следствие душевного потрясения известием о смерти Градиевской. Тем более что протокол вы подписывать отказались…

Через два с половиной часа с санкции прокурора Першин был освобожден под подписку о невыезде в соответствии со ст. ст. 93 и 101 УПК РФ.

В Путейский тупик они с Верой отправились в такси.

Першин все время молчал, и Вера не смела нарушить его молчание, за которым угадывалась напряженная работа мысли.

– Я не хочу возвращаться к Нонне, – сказала она, когда, рассчитавшись с водителем, они вышли из машины и направились к стоянке у проходной «Спецтранса». – Видимо, придется снять квартиру.

«Фольксваген» Першина стоял на месте, но и он, подобно жилищу в Глазовском, подвергся досмотру и оттого казался теперь чужим.

– Я сам хотел просить тебя об этом, – сказал Першин, опробовав двигатель. – Подыщи что-нибудь в Банном, лучше – в районе Рижского или ВДНХ.

– Почему там?

– Ближе к клинике Нифонтова.

– Ты хочешь поменять работу?

– Я хочу изменить жизнь.

– Что ты собираешься сделать?

– Прежде всего снять с себя подозрения. Где ты нашла этого парня?

– Адвоката? Мы вместе учились. На него можно положиться.

– Пойми, Вера, это тот случай, когда я должен все сделать сам. Иначе мне будет трудно вернуться к той жизни, которой я жил и из которой меня настойчиво пытаются выкрасть! – не глядя на нее, уверенно проговорил Першин и решительно рванул в сторону Земляного Вала.

– Моцарт… ты должен работать, – со слезами на глазах попросила она. – У тебя талант! Ты слишком далек от этого всего – от грязи, от…

– От реальности? – усмехнулся Першин. – Я не бомж, не убийца и не «шестерка», чтобы меня покупать или помыкать мною. А до Моцарта мне не дотянуть.

– Осторожно!!

«Фолькс» взвизгнул, затормозил, проехал юзом, на полкапота проскочив «стоп-линию»; дымный самосвал «татра» едва не снес ему передок. Пальцы Першина на рулевом колесе побелели.

Аварийную ситуацию он расценил как предупреждение свыше.

– Я хочу, чтобы от всей реальности у тебя осталась только я, – через силу улыбнулась Вера, когда машина, снизив скорость, поехала по Покровке.

– «О вы, зазнавшиеся реалисты, в ваших теориях нет ничего реального, кроме крови, которую вы за них проливаете», – процитировал Першин нараспев. – Нужно стараться быть выше, Вера. Вырваться из нее, в этом – смысл жизни. Разве нет?

Она смотрела на него с испугом и недоверием. Ей показалось вдруг, что это вовсе не ее Моцарт, щедрый и беспечный, идущий по жизни легко, без оглядки, способный врать и любить, клясться и забывать, превращаться из серьезного, маститого, ответственного хирурга в пылкого любовника, легкого на подъем, надежного и вместе с тем неприспособленного, загадочного, существующего неразрывно со всеми и в то же время отдельно от всех, непредсказуемого, притягательного и не поддающегося пониманию ни сердцем, ни рассудком. Рядом с нею сидел прагматик, и даже внешне – эти складки жестокости у губ, чуть суженные глаза, посеребрившиеся более привычного виски – он изменился за три дня их размолвки.

– Это означает – умереть, – осторожно заметила она.

– Да, только перед этим прожить отпущенный срок полноценно. Куда тебя отвезти? Я собираюсь проститься с Алоизией.

В голове его зрел какой-то план, в реализации которого Верино участие не было предусмотрено. Это обидело ее, но положение Першина было слишком серьезным, чтобы усугублять его обидами.

– Я могу выйти прямо здесь.

Он останавливаться не спешил, понимая, что беда, снова связавшая их, не может стать гарантом прочности отношений: потерять Веру еще раз означало бы потерять ее навсегда.

– Этот художник Маковеев из Иркутска… у тебя есть его телефон? – спросил он, чтобы что-нибудь спросить.

– По-моему, да.

– У него есть такая картина… не то «Озеро в тумане», не то «Туман над озером».

– Не видела. А что?

– Когда-то ее продавали на Арбате. По-моему, за шесть рублей.

– Может быть, это другой Маковеев? – спросила Вера.

Вопрос ее несказанно удивил Першина: если это так, то как же просто устроен этот мир!

– Почему ты так решила?

– Ты сказал, из Иркутска.

– А этот… откуда?

– Из Москвы или Подмосковья. Он приглашал меня в мастерскую – не в Иркутск же?.. Но зачем тебе?

Першин высмотрел свободный проем на проезжей части напротив какого-то длинного стеклянного магазина под крышей-раковиной, притер колеса к бордюру и заглушил мотор.

– Точно?! – повернулся он к ней всем корпусом.

Вера пожала плечами.

– Ты можешь с ним связаться?

– Если он не уехал куда-нибудь на этюды.

– Мне нужно знать, где находится это озеро.

Она ничего не сказала в ответ, зная, что любопытство – не та черта, которая нравится в ней Першину.

– Хорошо, попытаюсь. До семи буду в редакции, звони.

– Постой! – Он привлек ее к себе и поцеловал. – Хочу, чтобы ты знала: у меня ближе тебя никого нет.

Вера взяла с заднего сиденья кожаную коричневую сумку на липучках и вышла, но перед тем, как захлопнуть дверцу, наклонилась к нему:

– Я тебя боюсь, люблю и ненавижу одновременно, Моцарт. – И пошла своей красивой походкой по Садовой к Красным Воротам.

В двухкомнатной, богато и со вкусом обставленной квартире Алоизии на Лесной царила смерть.

Какие-то женщины в черных платках, скорбного вида мужчины сидели, стояли, курили, готовили на кухне еду; переходили из комнаты в комнату мальчик и девочка дошкольного возраста – не иначе, играли в прятки, усвоив, что шуметь и бегать нельзя, а потихоньку – можно

Наружная дверь была не заперта. Кто-то по забытой теперь в городах традиции набросал на ступеньки еловый лапник. Лапник этот пах гробом, смешивался с приторным запахом винегрета и перегара – по одному этому чудовищному «букету» любой мог понять, куда он попал и что здесь происходит, даже если бы не слышал приглушенных голосов и всхлипываний, даже если бы ему завязали глаза и он не видел нелепых красных гвоздик и протестующих свадебных калл в банках и вазах на подоконниках, венка, воровато поставленного в прихожей у самой двери: «Дорогой Луизе от акционеров «Ноя». Глупость, непростительная даже для глухой провинции – неужели она на этой Земле обитала в среде акционеров, а не людей, и неужели такая отписка на венке делает этому «Ною» честь? Уж лучше бы ничего.

Странно не отвечали на кроткое приветствие Першина эти люди. Странно демонстративно вышла полная дама, лицом похожая на Алоизию, должно, ее сестра; странно смолкали голоса – на кухне, в спальне с занавешенным трюмо, на балконе с бутылкой недопитой водки на кафельном полу – везде, где появлялся Першин. Взгляд мужчины, показавшегося ему знакомым, блеснул и потух, но руку все же пожать тот не преминул… Ну да, да – это же тот самый раковый больной, муж Алоизиной сослуживицы, бывший его пациентом! Першин тоже закурил и хотел спросить, как он себя чувствует, но вовремя одумался и промолчал. По тому, как смущались, замолкали и выходили вон все эти люди, он вдруг с ужасом понял, что они ненавидят его или, того хуже, считают виновником ее смерти, а может, даже убийцей. А он не знает этих людей и не должен был знать – она так хотела, и они знают о нем разве то, что формально он был вторым ее мужем. Для них он чужой, нежеланный, его присутствие здесь раздражает и пугает их.

Он выбросил окурок и ушел с балкона прочь, остановился посреди гостиной, совершенно не зная, куда теперь идти и как поступить, и говорить ли что-нибудь или просто так стоять, молча? Стоило бы спросить, когда похороны, но не будет ли это выглядеть кощунством – интересоваться у посторонних людей, когда вынесут тело его законной жены?

Дети, смиренно двигаясь по кругу, с трудом сдерживая готовый прорваться смех, прятались за Першина, будто он был не человеком вовсе, а мраморной колонной в ритуальном зале.

– Где ее будут хоронить? – все-таки спросил он почти шепотом у давешнего своего пациента, исцеленного под си-бемоль-мажорную сонату.

– Рядом с мужем! – с вызовом ответил за него женский голос, этим было сказано многим больше, чем если бы его просто попросили выйти вон.

«Вот и они тоже… но почему?.. за что?.. Да, я мог бы не приходить, но я пришел сюда – без корысти и неправды за душой, я хотел помочь, но, похоже, о помощи лучше не говорить – она не будет принята, как не примут меня ни эти люди, ни другие: повсюду, где я появляюсь, одни несчастья, одни ссоры, словно на мне висит колокольчик прокаженного. Но тогда объясните же мне мое место, покажите тот остров, где обустроен мой лепрозорий!..»

– На Домодедовском. Завтра в два часа, – ответил бывший пациент, боясь быть услышанным остальными.

– Спасибо, – Першин и в самом деле был ему благодарен за эту малость.

«…А это – Федор. Красавец был и умница, военный человек… Вот эту фотокарточку он прислал из Кабула… Говорят, Президент был несправедлив к нему… Вы знаете, его машину взорвали здесь у дома… Очень большой заряд был, ничего не осталось, хоронить было совсем нечего… Он Луизу обожал, и она его… Душа в душу жили… – слышался монотонный женский голос из спальни. Першин заглянул в приоткрытую дверь и увидел четырех женщин, сидевших на кровати и листавших большой альбом в старинном сафьяне. – … А это они в Гаграх. Я помню, как они ездили туда в первый год женитьбы, мы провожали их на вокзал с покойным Анатолием Леонидовичем… Луизочка в Северодвинске на открытии филиала своего детища. Федор тогда был за границей… Вот их машина – та самая, в которой…»

Першин вышел, окончательно поняв, что никогда и ни за что не вернется больше в эту квартиру. Медленно, ступеньку за ступенькой преодолел лестничный пролет. На площадке этажом ниже задержался, прикуривая, и услышал хлопок двери, голос: «Эй, погодите!» Толстая провинциалка с телом свахи и лицом покойной его жены, пыхтя и подпрыгивая, точно у нее не сгибались обе ноги, спустилась на пять ступенек, а дальше не пошла, предпочтя разговаривать свысока:

– Вы что, Першин, да? Это вам Луиза делала прописку?

У него уже не осталось ни малейшего желания вступать в разговоры, тем более – в перебранку, которая должна была вспыхнуть, судя по распаренному облику хабалки; и даже называть себя он не захотел.

– Я вас спрашиваю, вас!

– Какое вам до этого дело? – устало спросил Першин, намереваясь уйти.

– Как это – какое? Я ее сестра!

– И что?

– А то, любезный, что вам этой квартирки не видать как своих ушей! – внесла она ясность во все происходящее – и в отношение к нему, и в разговоры, которые были прерваны его появлением.

До сих пор ему не приходило в голову претендовать на квартиру убиенной жены.

– Можете на сей счет не волноваться, – насилу удержавшись от резкостей, ответил Першин. – Я не намерен жить в квартире, принадлежавшей двум покойникам, чтобы не стать третьим. А вам, любезная, – мое сочувствие по поводу того, что ее продадут с молотка на ближайших торгах.

И пошел вниз, оставив ее хватать ртом воздух. Последние два этажа почти пробежал, стараясь не вслушиваться в угрозы и доводы, посыпавшиеся сверху, не зацепиться ненароком за что-нибудь способное переполнить чашу его терпения.

Квартира, где он был прописан, стала центром Вселенной, ковчегом в бесконечно разнообразном ранее, а теперь однотонно-сером пространстве, насыщенном водяной взвесью ничтожных дрязг и обид. Захотелось немедленно избавиться от паспорта, где значилась фамилия лжесупруги – личности несомненно темной и алчной, Бог весть по какому наваждению повстречавшейся на его пути.

Он сел в машину и поехал, с трудом соображая, что делать дальше. Сборище людей по коллективной кличке «акционеры» произвело на него угнетающее впечатление.

«Ной»… Почему «Ной»?.. При чем тут «Ной», если Алоизия работала в «Спецтрансе»? Это что, одно и то же? На кой ляд в дом притащили венок от этого «Ноя»?.. Что-то знакомое… Да, да – «Ной»! – это предприятие, на котором работает Масличкин, об этом есть в его визитной карточке. Но на ленте венка не выражена скорбь «любящих Масличкиных» или что-то в этом роде. Там написано: «… от акционеров «Ноя». Значит, Алоизия была не просто знакомой Масличкиных, а связана с Виктором Петровичем по работе? И не просто с ним лично, а с его предприятием? Либо акционерное общество «Спецтранс» и предприятие «Ной» – составные части единого целого, либо Алоизия работала и в «Ное» тоже?.. Что же делает там Высокий и как был связан с Алоизией он? Не от нее ли, подобно Масличкиным, узнал Высокий о хирурге Першине?.. Но точно так же можно предположить, что с нею был знаком Граф?..»

Теперь Алоизии не было в живых. Першин подозревается в ее убийстве и отпущен на волю под залог. Он еще не знал, да и не мог знать, имел ли Граф отношение к этому убийству, но и он, и Высокий скрывались от властей, убивали свидетелей – всех, кто мог их опознать: Антонину, Авдеича, Дьякова, были заинтересованы в ликвидации Ковалева. Не тронули только его – Першина; более того – щедро оплатили ему… что?., зачем?.. Хотели подставить его, использовать в роли убийцы? Какой-то Епифанов из Министерства обороны обеспечил ему алиби на время отсутствия (Першин с самого начала был уверен, что никакого Епифанова там нет); профессор Милованов из военного госпиталя присутствовал на операции Ковалева, а ЦВГ Бурденко – в ведении Минобороны… Что, интересно, производит этот «Спецтранс»? Танки?.. А «Ной» – ковчеги?..

Все это бесконечное количество раз прокручивалось в голове Першина, и с каждым новым фактом он приходил к уверенности, что факты эти отнюдь не случайны, факты вообще не могут быть случайными, потому что факт – это факт, маленькая частичка реальности, и самым значимым для него сегодня было знакомство Масличкина с Высоким, а самоубийство семнадцатилетней Кати – самым загадочным и непонятным. Несмотря на роковое стечение обстоятельств и смятение свободолюбивой души, Першину вполне хватало трезвости ума, чтобы допустить отсутствие связи между всеми этими фактами и событиями, но что-то упорно подталкивало его к выводу о закономерности своего попадания в этот порочный круг; вполне возможно, что Андрей Малышевский, находившийся с Алоизией в доверительной переписке, был посвящен и даже вхож в него…

Так или иначе, единственным после кончины Алоизии, кто мог бы внести ясность в происходящее в этом кругу, оставался Масличкин, но он сторонился Першина и, похоже, опасался его, был скрытен и вовсе не прост – из тех, кто душу держит под замком и к кому подъехать на хромой кобыле наверняка не удастся, как и взять за глотку, коль скоро его сопровождает лицо из графского окружения.

Круг этот сужался и сужался, кольцом голодной анаконды сдавливая Першину горло, и он все больше и больше ощущал удушье, и время бежало все быстрее и быстрее. Не то ли самое время продолжало бег, что было отпущено ему на размышление в захваченной «скорой»?..

На проспекте Мира он купил пару литровых банок пива «FAX» и самую настоящую воблу: в студенчестве Савва Нифонтов был заядлым посетителем пивбаров. Пристрастие к «жидкому хлебу» едва не стоило ему студенческого билета, но не помешало впоследствии стать профессором.

– Никак сам Моцарт решил почтить мою клинику своим визитом! – выкатил Савва навстречу однокашнику все полтора центнера своего веса. Судя по его красным глазам, банкет в «Арагви» удался на славу.

– Привет, Савва, – сунул ему в руку Першин пакет с пивным набором.

– Вот за это поклон, – растрогался Нифонтов. – Это лучше ста долларов, которые мне положили сегодня на стол за осмотр.

– С богатенькими якшаешься?

– Бедные в частные клиники не обращаются.

Несмотря на вес, Нифонтов проворно поднялся по лестнице на третий этаж, успев поведать о последних звонках общих знакомых, большинство из которых Першин забыл, раскланяться с десятком коллег, подписать отчеты в приемной и поинтересоваться самочувствием у встреченных больных.

Обставленный с шиком кабинет явно нуждался в ремонте. В последний раз Першин был здесь полгода назад, но с тех пор ничего не изменилось.

– Значит, созрел? – опустошив полбанки пива одним глотком и отдышавшись, спросил Савва.

– Похоже, – робко признался Першин. – Только не думай, что меня опять турнули. Скажу тебе со всей определенностью: я сам не знаю, чего хочу.

Нифонтов захохотал, взвизгивая и хлопая воблой по полированной крышке стола:

– Вот это конкретно!.. Ценю!.. Что ж, Вова, я знаю, чего ты хочешь. Простора и независимости! Все этого хотят. Но кто-то боится, а кому-то не дают. А я тебе дам. Ей-Богу, дам!.. Простор мы будем понимать как творческую фантазию, а независимость – как деньги, да?

– Спасибо, – не разделил его веселья Першин. – Денег у меня навалом. Правда, творчество в стадии угасания, но его я как раз не ищу.

– А чего же?

– Покоя, Савва, покоя.

Нифонтов снова засмеялся:

– Да, не лермонтовский парус! Цену набиваешь?

– Зачем?

– Тогда ты не там ищешь.

– Значит, не там. Мне к проколам не привыкать.

Нифонтов отложил воблу и, тяжело оперевшись на кулаки, наклонился к нему:

– Завотделением пойдешь? Да или нет?

Пахнуло хорошим коньяком.

– Нет.

– А если подумать?

– Хирургом пойду.

Савва вздохнул, откупорил вторую банку и протянул гостю.

– Спасибо, это тебе, – отказался Першин.

– Оперируешь?

– Просто завязал на время. Устал.

– Это я вижу, – сказал Савва, сосредоточившись на разделке рыбы.

– Я так понял, тебе надо отделение свалить? – догадался Першин.

– Ты правильно понял. Только «свалить» – мягко сказано. Три тысячи баксов за эту «свалку». Неплохо?

– Я пойду за триста тысяч рядовым хирургом.

– Иди, – повел Нифонтов округлыми плечами. – Халат в шкафу. Только какой смысл в перемене мест слагаемых?

– Это я уже слышал. Сколько у меня времени?

Нифонтов отхлебнул пива, доел икру.

– Нет у тебя времени, Моцарт, – вынес вердикт тоном судьи. – Надорвался ты. Страх перед столом от себя не скроешь. В душу я к тебе не загляну, конечно, но ты поспеши разобраться-то, поспеши.

– Философствуешь на досуге?

– Меня ты обманешь, а не обманешь – я тебе подыграю по-дружески.

– Я к тебе не на исповедь пришел.

– Тогда не темни.

Першин помолчал, обдумывая, как бы задать вопрос так, чтобы не последовало встречного, но потом решил не терять времени на экивоки:

– Ты по морфологической картине шизофрению определить можешь?

Брови нейрохирурга поползли вверх, перестраиваться на деловой лад наскоком он не любил.

– А что? У тебя «летальный»?

Першин кивнул.

– Не всегда. Гипертоксическую могу, и то бывают исключения.

– В каких случаях?

– При общем патоморфозе. Или лекарственном. Только зачем тебе версии, построенные на уникальном диагнозе?

– Девочку ко мне привезли. Бросилась с балкона безо всяких видимых на то причин.

– На учете состояла?

– По карте – нет.

– Сколько ей?

– Семнадцать.

– А с чего ты взял, что у нее шизофрения?

Першин помолчал, пожал плечами.

– Не знаю, – не стал вдаваться в подробности. – Гиперемия мягких оболочек, точечные кровоизлияния. В детстве – катаральная стафилококковая бронхопневмония.

– Ну, брат, это не показатель. Острые инфекции способны вызывать приступы болезни, которая уже существует. Наследственность нужно смотреть.

– Я слышал ее музыку.

– Не понял?

– У таких людей не возникает дурных мыслей: все свои фантазии они реализовывают в звуках.

– Спасибо, – отодвинул банку Нифонтов, – удружил. Врезали вчера под завязку, думал на работу не идти. Третьего дня в «Арагви» начал – до сих пор не просохну. Тебя звал – ты сам не пошел. С утра япошки на предмет поставок медтехники пожаловали – аж из самого Токио, неудобно… – Грустный взгляд Першина вернул его к разговору: – Зачем тебе все это?

– Что?

– Частное расследование?

– Не знаю. Так…

– Вы коробку ей вскрывали?

– Нет, не было показаний. Нормальная энцефалограмма, без отломков.

– А гистологические изменения?

– Вот я и спрашиваю: можно их не распознать?

– Теоретически – да. У нас реже, а в прозекторской практике – или при невыявленной, вялотекущей форме, или при залеченной. Хочешь, я позвоню Шувалову, он в суицидальных маниях дока?

Шувалов пообещал принять завтра с утра.

Простившись с Саввой, Першин отправился домой, но добрался лишь к вечеру: по пути сломался «фолькс», и пришлось, дотолкав его до угла Колымажкой и Знаменского, битых два часа ковыряться в трамблере.

Квартира была опечатана, замок взломан. Все перевернуто вверх дном; до сих пор он думал, что подобный беспорядок после обысков оставляли кинематографические жандармы в домах революционеров, и еще вчера не смог бы даже представить себе, что будут обыскивать его жилище. Вся одежда в шкафу была перерыта, и нижнее белье, и грязное в стиральной машине «Малютка», приобретенной на первую московскую зарплату. Ящики письменного стола и обувной ящик, посуда в серванте и книжные полки, диски в конвертах и карманы дубленки, пальто, пиджака, плащей и куртки – не осталось и пяди неощупанной, необнюханной территории, ни одного необлапанного предмета. Он подумал, что менты могли увести отсюда все что угодно и ничего бы он не доказал, даже наверняка так и было, но ни убирать, ни устраивать ревизии не хотелось, и мыться не осталось сил. Увидевшись в зеркале с незнакомым человеком, он долго разглядывал его: болезненного вида, похудевший и постаревший, с масляными разводами на лбу, в некогда голубой, а теперь неопределенного цвета рубахе, он походил на бомжа. Нужно было отдать должное деликатности Саввы.

Он вспомнил, что вот уже почти двое суток не ел ничего, но чувства голода не ощущал. В холодильнике уцелел коньяк. Откупорив бутылку, он опустил в дископриемник первый попавшийся под руку диск (им оказался «Женитьба Фигаро»), уселся на полу посреди комнаты и, скрестив по-турецки ноги, приложился к горлышку…

Когда он написал «Фигаро»?.. В 1785-м?.. Да, года через четыре после того памятного визита Иосифа в Зальцбург… «Вражда групп и рабство духа должны быть уничтожены, каждый из моих подданных должен быть введен во владение теми свободами, которые принадлежат ему от рождения», – наставлял император архиепископа. Поразительное лицемерие! Декларирование свобод, а Моцарт начинал «Фигаро» втайне от всех…

Ничего смешного в арии графа: вспыльчивость контрастирует со страстью, властолюбие – с малодушием. Граф Моцарта – жертва императорских утопий, ложных посылок, придворных страстей? Да. Не мог он существовать вне поля между Иосифом и своим создателем, писавшим Пухбергу: «Боже, я в таком положении, какого и злейшему врагу не пожелаю». Уж по крайней мере, граф был несвободен и зол на мир за свою невысказанность, за нереализованность свою – зол с полным на то основанием.

Фиаско несостоявшегося человека – страшный комизм, парадокс, который мог разгадать лишь Моцарт…

Звонок. Без пяти семь. «До семи буду в редакции…» Вера? Он выждал минуту, пока смолк телефон, а потом позвонил сам.

– Господи, Моцарт, где тебя носило? Я извелась…

Традиционное начало можно было пропустить мимо ушей.

– Дома я. – Хмель повязал язык, оконный переплет покосился перед глазами. – Только что вошел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю