Текст книги "Неизвестные лики войны"
Автор книги: Олег Казаринов
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Где в этом аду солдату найти светлую отдушину? В письмах из дома? Но зачастую в этих письмах сообщалось о разрушениях, голоде, гибели родных и друзей, измене любимых. В обращении к Богу?
«…Смотришь: у ребятишек этих, коммунистов только что испечённых, и которые потом все валялись полураздетые на том берегу (Днепра), у каждого на шее крестик. Вырезанный из консервной банки, на ниточке. Потому что на Бога одного надеялись, а не на этих (политработников)…»
Капелланы союзников во время Второй мировой войны жаловались начальству, что их заставляют соединять несоединимое: проповедь любви к ближнему с проповедью убивать немцев.
И на солдат, ищущих возможность дать хотя бы чуть-чуть отдыха своей измученной душе, во время войны сыпались слова молитв: «Бог да благословит ваши штыки, дабы они глубоко вонзались в утробы врагов. Да направит наисправедливейший Господь артиллерийский огонь на головы вражеских штабов. Милосердный Боже, соделай так, чтобы все враги захлебнулись в своей собственной крови от ран, которые им нанесут наши солдаты».
Нет, на войне всюду убийство, кровь, смерть. Не забудешься, не убежишь.
Ещё одним из проявлений психических нарушений военного времени является попытка военнослужащего «вычеркнуть боевые эпизоды из своей памяти». Последствиями таких реакций чаще всего являются различные дисциплинарные проступки. Мародёрство. Рукоприкладство. Невыполнение приказа. Пораженчество.
Это не только разгильдяйство, проявляемое несознательными бойцами. Часто это психические нарушения, происходящие незаметно, подкрадывающиеся изо дня в день, из недели в неделю.
Из писем германских солдат с фронта:
«Я очень редко плакал. Плач является выходом, если долго находишься во всём этом. Только тогда, когда я снова буду с вами, переживая всё это, вероятно, мы будем много плакать, и ты поймёшь своего мужа» (1941 год).
«Как может человек всё это вынести! Есть ли все эти страдания Божье наказание? Мои дорогие, мне не надо бы всё это писать, но у меня больше не осталось чувства юмора, и смех мой исчез навсегда. Остался только комок дрожащих нервов. Сердце и мозг болезненно воспалены, и дрожь, как при высокой температуре. Если меня за это письмо отдадут под трибунал и расстреляют, я думаю, это будет благодеяние для моего тела» (1942 год).
И проигравших в борьбе со страхом, сломленных людей – нет, не людей, а «комки дрожащих нервов» – отдавали под трибунал. Расстреливали, вешали, рубили им головы во все времена.
В древности к войскам, проявившим трусость, применялась «децимация» – казнь каждого десятого.
«Между двумя огнями» оказывались солдаты XVII–XVIII веков, которые «должны бояться офицерской палки больше, чем врага». За отсутствие стойкости в бою четвертовали, пропускали сквозь строй, заковывали в колодки. Так, в 1702 г. после взятия Нотебурга был «повешен Преображенского полку прапорщик да солдат 22 человека за то, что с приступу побежали…» Во время Прутского похода на каждом ночлежном пункте русской армии устанавливались виселицы, как предупреждение о немедленной казни без суда за всякую попытку к бегству. Пётр Первый, например, вообще в качестве воспитательных мер придерживался внешне эффектных казней – четвертованием или «колесом». В годы Семилетней войны прибегали к так называемой «политической казни» бежавших – им отрубали уши или кисти рук.
В октябре 1806 года под Йеной прусским офицерам приходилось вытаскивать из домов разбежавшихся солдат и пороть их, чтобы заставить вернуться в строй накануне решающего сражения.
Самих офицеров разжаловали, бросали в крепость, ссылали. («Гильотина уничтожила у офицеров всякую склонность к предательству».)
Со временем меры ещё более ужесточались.
28 сентября 1941 года генерал армии Г.К. Жуков издал шифрограмму № 4976, где говорилось: «Разъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны, и по возвращении из плена они также будут все расстреляны».
Начальник штаба ОКБ, генерал-фельдмаршал В. Кейтель подписал приказ от 5 февраля 1945 года: «За тех военнослужащих вермахта, которые, попав в плен, совершают государственную измену и за это по имперским законам должны приговариваться к смертной казни, отвечают их родные своим имуществом, свободой или жизнью».
Казалось бы, людей не стрелять надо, а лечить, но во время войны это невозможно. Некогда. Других людей нет. И «клин выбивали клином». Со страхом боролись при помощи страха.
Военюристы признавались: «Страх был нужен, чтобы заставить людей идти на смерть. И это в самые напряжённые бои, когда контратаки, а идти страшно, очень страшно! Встаёшь из окопа – ничем не защищён. Не на прогулку ведь – на смерть! Не так просто… Я ходил, иначе как мне людей судить? Потому и аппарат принуждения, и заградотряды, которые стояли сзади. Побежишь – поймают. Двоих-троих расстреляют, остальные – в бой! Не за себя страх, за семью. Ведь если расстреливали, то как врагов народа. (…) Страхом, страхом держали! Что касается нас, то в месяц мы расстреливали человек 25–40. Это я потом, когда подсчитали, ужаснулся».
Слово ветерану В. Котову: «…Расстрелами дезертиров и паникёров у нас до холодов сводный взвод нашей же дивизии занимался. И все знали, кого и за что расстреливают. А потом все мы по приказу маршем проходили по месту захоронения расстрелянных трусов и паникёров, чтобы и памяти о них не осталось, как говорил замполит в заключительном слове. Страшно? Верно. Но все понимали, что, наверное, так и надо было, раз ничего другое уже не действует. (…) Война же шла! А чтобы понять войну, её пережить надо».
Другой ветеран, инвалид войны П. Соловьёв, вспоминал такой эпизод: «Командир приказал мне сбегать в тыл и поторопить доставку (снарядов). Я сломя голову без оружия и пилотки побежал выполнять приказание. Тут я заметил, что по всему полю, пятясь, отступает пехота. Среди отступающих я заметил капитана, который, матерясь, пытался остановить солдат. Причём он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я бежал прямо на него. В этой ситуации я не мог объяснить причину, зачем я бегу и куда. Он подбежал ко мне: „Где твоё оружие, сволочь?“ и в упор выстрелил в меня. Пуля просвистела над ухом. Я упал на землю и с ужасом ждал контрольного выстрела. Но капитан был уже далеко от меня. Он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я поднялся и побежал на передовую в свой расчёт (вернулся, не выполнив приказа! – О.К.). Снаряды нам подвезли. Мы отбили танковую атаку, потеряв 2/3 своего батальона. После боя меня бил озноб. Смерть тебя ждала не только впереди, но и сзади. О войне написано много. Но вся правда ещё не написана».
Смерть ждала повсюду. Безысходность приводила к отупению и равнодушию к собственной жизни. Наступала мрачная обречённость.
Но суровые меры приводили к желаемым результатам: большинство предпочитало принять смерть от рук врага в бою. И не только среди солдат.
Советские генералы отмечают «истерическое самопожертвование» фольксштурма в бою на Тельтов-канале. Немецкие старики и мальчишки кричали от страха, плакали, но дрались и десятками сжигали фаустпатронами наши танки.
В своём дневнике Й. Геббельс отмечал фронтовые сводки о советских потерях за месяц боёв 1945 года. Не для пропаганды. Для себя.
«7 марта: „…В этом районе подбито 136 танков противника“.
15 марта: „Об ожесточённости боёв говорит тот факт, что только на этом участке в течение вчерашнего дня было подбито 104 советских танка“.
16 марта: „Всего в Восточной Пруссии подбито вчера 88 советских танков“.
18 марта: „В ходе боёв, которые велись вчера между Билицем и Козелем, а также севернее Нейсе, уничтожено 239 советских танков“.
20 марта: „Несмотря на большую нехватку у нас боеприпасов, в районе Хайлигенбайля было подбито 102 советских танка“.
24 марта: „До настоящего времени все атаки отражены при чрезвычайно больших потерях противника в живой силе и технике: только на этом участке вчера было подбито 143 советских танка. К северо-западу и юго-западу от Кюстрина (…) подбиты 55 вражеских танков“.
25 марта: „Наши соединения добились полного успеха в обороне: они отбили все атаки, кроме незначительных вклинений, и уничтожили 112 танков. (…) Позавчера на этом участке было подбито 116, а вчера – 66 советских танков“.
26 марта: „На обоих указанных участках было подбито 143 советских танка“.
27 марта: „На важнейших участках фронта между Ратибором и Нейсе в полосе наступления противника были отбиты все советские атаки – частично путём контратак; при этом был подбит 101 советский танк (из 200 участвовавших в наступлении)“.
29 марта: „Атаки в районе Леобшютца и Нейсе были повсюду отражены, причём было подбито 85 советских танков“.
2 апреля: „В боях за Моравска-Остраву отражены повторные советские атаки, в которых противник потерял 72 танка“».
Пусть это «двойная бухгалтерия», и количество подбитых танков следует делить на два или на три. К тому же в ходе наступления подбитые машины можно эвакуировать и отправлять на ремонт. Лишь 25 % из них полностью выходят из строя и не подлежат восстановлению. А остальные передаются новым экипажам и опять – в бой.
Но мы уже знаем, каково чистить подбитый танк, когда после этого «по несколько дней не можешь есть».
«Вы спрашиваете, какое состояние у танкистов после боя? Во-первых, усталость, неважно слышишь, утомление от всего пережитого. Утомление физическое – от пороховых газов, от грохота, особенно если был под сильным обстрелом, от грохота собственных выстрелов, от тряски. Потом ещё усталость оттого, что пользуешься перископом. Когда вы выскакиваете из танка на волю и вдруг начинаете вокруг себя смотреть – это резкий контраст, совсем другой мир. Казалось бы, вы должны уже привыкнуть к перископу, к ограниченности поля зрения, но привыкнуть к этому всё равно не можете. Ограничение это утомляет, как бы всё время хочется вырваться на волю из него, увеличить обзор за пределы достигаемого… В общем, чувствуешь большую, очень большую усталость и некоторую апатию».
Как не сойти с ума в условиях таких напряжённых боёв? С обеих сторон сошлись измотанные, обезумевшие люди с единственной целью – убить как можно больше врагов, прежде чем будешь убит сам.
Осознание того, что, скорее всего, не выживешь, рушило последние человеческие барьеры. Замутнённый разум действовал по своей извращённой логике, столь дикой для мирного времени, но столь естественной для войны.
В качестве примера приведу описанный К. Симоновым разговор с командиром 351-й дивизии генералом Дударевым:
«– Фольксдойче! Один такой сегодня утром убил моего начальника связи. Шёл мимо дома, а тот из винтовки с чердака – и наповал. Ну, мы его вытащили, и я сказал, чтобы расстреляли к чёрту.
– А кто у него был там в доме, из семьи?
– Никого из семьи. Только одна жена.
– А что вы с ней сделали? Надо было её расстрелять, – говорю я.
– Почему?
– Для устрашения, чтобы больше не повторялись такие случаи убийства офицеров.
– Нет, почему же расстрелять, – соглашался Дударев. – Ведь она женщина. Мы с женщинами не воюем.
– Это, конечно, так, – говорю я. – Но во всяком случае, надо сделать как-то, чтобы не повторялись такие убийства.
– Нет, всё-таки она женщина. По-моему, вы это неверно, – говорит Дударев. – Вот дом я сгоряча хотел сжечь. Даже было приказал, чтобы сожгли, а потом отдумал. Всё-таки территория польская. А что до его жены, так её оставили. Передали контрразведке, пусть с ней разберётся. (…)»
Спустя тридцать лет К. Симонов попытался разобраться с тем, что творилось внутри него в тот момент.
«Мне трудно сейчас поверить, что я мог сказать то, что я сказал тогда, что жену этого убийцы надо было тоже расстрелять для устрашения, чтобы таких убийств не повторялось.
Даже пусть это была всего-навсего сказанная в запале фраза, пусть я этого никогда бы не сделал в действительности, но всё-таки я её сказал, эту фразу. А командир дивизии пристыдил меня за неё. Для него была начисто исключена возможность такой кары по отношению к женщине, хотя бы и жене убийцы. А для меня тогда, в сорок пятом году, выходит, нет?
Что во мне заговорило тогда, в ту минуту? Что до такой степени ожесточило? (…) Может быть, я вдруг подумал, что жена фашиста, так же как и её муж, способна стать убийцей, что ж её жалеть?
Не знаю сейчас, как ответить самому себе на все эти вопросы. Но знаю, что так это было. Было со мной и бывало с другими людьми, отнюдь не жестокими от природы».
Н.Г. Колосов, участник боёв под Сталинградом, вспоминал: «У меня столько друзей погибло, как было не стать злым. Один раз осколками другу голову снесло, и его мозги мне в котелок с кашей попали. Нет, немцев мы не жалели. (…) Один раз знакомый механик-водитель проехал прямо по колонне пленных на своём Т-34 у самой Волги». Тогда Н. Колосову было 19 лет. Когда исполнилось 74, он признался: «Страшные сны снятся до сих пор, всё ещё воюю».
Боевые психические травмы, конечно, различаются по степени тяжести.
Наиболее частыми и лёгкими их проявлениями считаются замкнутость, потеря аппетита, головные боли, быстрая утомляемость, нервозность, чрезмерная раздражительность. И тогда солдат колет штыком крестьянку, у которой не оказывается требуемого тёплого одеяла или пары кур; патрульный бьёт прикладом старуху, обратившуюся к нему с вопросом; часовой стреляет в мальчишку, неожиданно выпустившего птиц из голубятни.
Это последствия ЛЁГКИХ травм.
В случае средней тяжести психические нарушения проявляются в виде временной потери памяти, депрессии, повышенной чувствительности к шуму, патологического страха, переходящего иногда в панику, истерических реакций и агрессивности. В результате ворвавшиеся в деревню или город солдаты предают всё огню и мечу. В вытаращенных, остекленевших глазах только одно – «Жги! Убивай всех!» Контроль над собой потерян. Пережитый страх заставляет заживо сжигать в домах жителей, расстреливать коров и свиней, рубить саблями иконы, крушить мебель. Иногда происходит потеря ощущения реальности происходящего. Получается, что расправа творится как бы «во сне».
Состояние опьянения тем более блокирует сознание и вызывает ничем не спровоцированные массовые убийства.
В бою при потере ощущения реальности глупо и нелепо гибнут даже опытные солдаты, прошедшие многие сражения. Рано или поздно разум отказывается им служить, здравый смысл покидает воинов, ставших профессионалами. Совершаются поступки необъяснимые, бессмысленные: например, во время кинжального огня солдат, уверовавший в собственную неуязвимость, высовывается над бруствером и получает пулю между глаз.
Притупляется бдительность, кажется, что страшнее боя быть уже ничего не может, а в условиях действующей армии, перенасыщенной оружием, это чревато последствиями. Так, во время Второй мировой войны в войсках США число жертв от несчастных случаев равнялось 43 853 человекам, в то время как всех умерших от боевых ран и болезней насчитывалось меньше – 40 949.
В тяжёлых случаях у поражённых возникают нарушения слуха, зрения, речи, психомоторное расстройство и ступор, а также нарушение координации движений. И тогда открывается огонь по своим, заходящий на посадку самолёт врезается в землю, грузовик валится с моста…
Страх, «боевое переутомление» делали из человека не только психического инвалида, но могли заставить его стать жертвой вполне физической.
Кажется, что самое страшное ожидает на войне? Смерть. Но она может и миновать. Однако в страхе перед ней солдаты порой предпочитали оканчивать жизнь самоубийством.
Вдумайтесь: самоубийство как спасение от страха перед возможной смертью!
Например, во время Крымской войны в английском экспедиционном корпусе покончили с собой 20 солдат, во франко-прусскую в рядах победителей (!) насчитывалось 30 самоубийц, в русско-японскую зафиксировано 186 случаев самоубийств среди русских солдат и офицеров, во время Первой мировой только в германской армии эта цифра перевалила за 5000.
Чтобы спастись от вездесущего ужаса, люди себя калечили, уродовали и считали за величайшее благо то, что в другое время не могли допускать в своих самых страшных фантазиях.
«Больше всего мы завидовали раненым – они могли хоть немного отдохнуть от этого грохота. В дивизии участились случаи самострела.
Пятеро умельцев из одного батальона поотрубали себе осколками снарядов пальцы рук: один солдат клал палец левой руки на камень, второй приставлял осколок к этому пальцу, а третий со всего маху бил прикладом автомата по осколку.
„Нас ранило“, – заявили они. „Каким образом ранило?“ – „А так: немцы бросили гранату, она взорвалась и оторвала у нас по пальцу…“
Коллективное помешательство. Слава богу, временное. И для врача, и для особиста полка (…) расследовавших дело „о членовредительстве“, это было очевидно. В таких случаях не отдавали под трибунал, не отправляли в штрафбат, а просто давали немного отдохнуть. Люди на войне всё же оставались людьми».
То же самое творилось и в немецких войсках. Дивизионный врач 15-й германской пехотной дивизии в своей докладной от 15.08.42 описывал наиболее распространённые случаи членовредительства.
В этой докладной много пунктов, я приведу лишь некоторые.
«За последнее время в дивизии учащаются случаи симуляции и самострела, проводимые в целях дезертирования с линии фронта. Эти симулянты и шкурники прибегают к такого рода симуляциям, которые даже опытными врачами не могут быть отличимы от истинных заболеваний.
(…)
2) Порок сердца получается вследствие длительного жевания свежего табака или русской „махорки“. Отсюда – потеря дыхания, замирание сердца, сердечные колотья, перебои пульса, рвота.
3) Закупорка вен, получаемая вследствие перетягивания подколенных сгибов ремнём или верёвкой; на конечностях ног получаются отёки, похожие на почечные.
4) Сыпь, которая возникает вследствие интенсивного и длительного втирания в кожу керосина, скипидара, кислоты, в особенности если данный участок тела сильно загрязнён.
(…)
8) Выпадение прямой кишки, возникающее, если в течение многих дней человек начинает поглощать значительное количество тёплой мыльной воды с одновременным поднятием тяжестей.
9) Растяжение связок и перелом кости достигаются обычно пропусканием через свою ступню (переезд) колеса автомашины или повозки.
10) „Выстрел на родину“ (самострел). Так как самострел руки легко обнаруживается через осевшие на рану крупинки сгоревшего пороха, в настоящее время участились случаи прострела ноги через сапог…»
Это август 1942 года! Победоносная германская армия подошла к Сталинграду! Победа близка! Но ужас войны вызывает помешательство и у победителей. «Не могу больше! Куда угодно, только отсюда!»
А что люди творили с собой, только чтобы не попасть на фронт!
Уже упоминавшийся мной Я. Гашек так описывал разговор солдат, находящихся в госпитале:
«…Он вам за десять крон сделает такую горячку, что из окна выскочите…»
«В Вршовицах есть одна повивальная бабка, которая за двадцать крон так ловко вывихнет вам ногу, что останетесь калекой на всю жизнь…»
«Мне моя болезнь стоит уже больше двухсот крон… Назовите мне хоть один яд, которого я бы не испробовал, – не найдёте. Я живой склад всяких ядов. Я пил сулему, вдыхал ртутные пары, грыз мышьяк, курил опиум, пил настойку опия, посыпал хлеб морфием, глотал стрихнин, пил раствор фосфора в сероуглероде и пикриновую кислоту. Я испортил себе печень, лёгкие, почки, жёлчный пузырь, мозг, сердце и кишки. Никто не может понять, чем я болен…»
«Лучше всего впрыснуть себе под кожу в руку керосин. Моему двоюродному брату повезло: ему отрезали руку по локоть, и теперь ему никакая военная служба не страшна».
А вот свидетельство периода Русско-Японской войны 1904–1905 гг.
«Некоторые усиленно курили натощак, глотали дым до рвоты, а потом пили воду, крепко настоенную на табаке. Это продолжалось изо дня в день, целые недели. Когда такой человек являлся в лазарет, то у него, как у паралитика, тряслись руки и ноги, а лицо выглядело мертвенно-зелёным, с блуждающими мутными глазами. Он и в госпитале, чтобы подольше задержаться там, не переставал таким образом отравлять себя. Иногда это кончалось смертью. Один новобранец гвоздём проткнул себе барабанную перепонку и, не выдержав боли, заорал истошным голосом, кружась и приплясывая, как полоумный. Злонамерение его было открыто. Пошёл под суд…»
Многие старались заразиться венерическими болезнями, тратили на походы по борделям все свои сбережения, и порой подхватывали сифилис, тогда ещё не поддающийся окончательному излечению. Гниение заживо представлялось лучшим исходом, чем кошмары войны.
Когда нервное напряжение достигало некой критической, индивидуальной у каждого, точки, люди на войне сходили с ума. Прямо на передовой. В окопах. В бою.
Во время Первой мировой на пути наступления германской армии в Бельгии находилась самая мощная крепость Европы – город Льеж. Крепость представляла собой 12 фортов, покрытых трёхметровым слоем бетона, вооружённых 210-миллиметровыми орудиями, убирающимися в случае бомбардировки в толстые броневые башни. Казалось бы, сиди в бункерах да посмеивайся над беспомощностью врага.
Гарантия безопасности на войне, конечно, великая вещь.
Но не всё так просто.
«Немцы начали обстрел Льежа из 420-миллиметровой мортиры „Толстая Берта“. Орудие стреляло тонными снарядами, игриво названными „хлопотуньями“. Первый же такой снаряд, пролетевший 12 километров, угодил в центр бельгийского форта. Удар и мощность взрыва были такой чудовищной силы, что земля дрогнула на несколько километров вокруг. За первой „хлопотуньей“ последовала вторая, третья…» Снаряды, конечно, – если не было прямого попадания, – были не в состоянии разрушить укрепления. Но страшно представить, что творилось с защитниками внутри крепостных казематов. От сотрясения гасли фонари, выходили из строя газоотводы, отваливались куски бетона, густая цементная пыль и пороховая вонь забивали лёгкие. Солдаты теряли сознание, их рвало сажей и кровью, из ушей текла кровь.
По свидетельствам очевидцев, люди в фортах «впадали в истерику и даже сходили с ума от томительного ожидания очередного выстрела».
Мальчишки любят сооружать из песка, палок и дощечек военные укрепления, а потом расстреливать их камешками, радуясь каждому удачному попаданию и любуясь вызванными разрушениями. Детской фантазии хватает лишь на живописное представление взрывов. Знали бы они, что происходит во время настоящей войны с людьми там, в укреплениях!
А что говорить о тех, кто подвергся канонаде или бомбёжке не в бетонированных убежищах, а на ровном поле или в охваченном огнём городе!
Я не буду описывать очередную батальную сцену. Воспользуюсь свидетельством очевидца, наблюдавшего последствия бомбёжки. Свидетельством кратким и, пожалуй, более страшным по своей сути, чем подробный рассказ о самом воздушном налёте.
«Навстречу нам из города Сен-Ло (центра французского департамента Манш) спускалась группка людей – трое мужчин и женщина. Их сопровождал американский капрал. Мужчины были небриты, взлохмачены, жёлты, их неподвижные глаза не выражали ничего, кроме смертельной усталости: страшная бомбёжка, разрушившая Сен-Ло, уничтожила их человеческую душу. Равнодушно закурили они папиросы, предложенные нами; курили, жадно затягиваясь, но и эта жадность была какая-то автоматическая. Женщина что-то напевала: она сошла с ума. Капрал объяснил, что эти четверо – всё, что осталось от десятитысячного населения Сен-Ло…»
А ведь они побывали под обычной бомбёжкой!
Как люди сходят с ума? Наверное, приблизительно так, как С. Гейм описал фрагмент Корейской войны 1950–1953 гг. в рассказе «Лем Кимпбл».
«„О Боже, Боже!“
Эта сводящая с ума тишина, эта пустыня вокруг него! Вот от чего мозг словно разрывается на части, и уже нельзя понять, кто он такой, где он и что с ним происходит. Пусть бы Джей был прав! Пусть бы они пришли, корейцы, как уже приходили не раз, широкими безмолвными цепями, волна за волной, залегая, вскакивая, снова залегая, надвигаясь всё ближе и ближе… Тогда он прижал бы щеку к прикладу винтовки, чувствовал бы рукой спусковой крючок, и приклад винтовки опять стал бы для него единственной прочной вещью во всём мире. Но теперь…
Зубы его выбивали мелкую дробь. Кровь в висках стучала, как молоток, и струи пота текли и текли со лба. На минуту ему показалось, что череп начинает расходиться по швам. Это было невозможно вытерпеть. Но в этом было что-то, что несло с собой облегчение. Он видел всё, он наконец понял. Теперь можно было вылезать из ямы – и тогда будет всё хорошо!..
Он стал на четвереньки и ползком – сначала локти, потом живот, потом ноги – стал перебираться через край окопа.
„Лем!“
Руки Джея цепко ухватили его за ногу Джей старался втащить его назад в яму. Лему хотелось крикнуть, оглушить товарища самыми злобными ругательствами. Но голос не слушался его, всё существо было напряжено в одном усилии: вырваться наружу, уйти из ямы, уйти от Джея, от этой ужасной тишины!
Страх удесятерял силы Джея, страх от мысли, что вот он один останется в норе и тогда произойдёт нечто непоправимое, как только волны серых людей снова начнут накатываться из-за ручья.
Лем изо всех сил лягнул товарища ногой; он почувствовал, как его тяжёлый каблук вдавился в живот Джея. Руки, судорожно цеплявшиеся за ногу, ослабли. Он был свободен. (…)
Когда орудия стали бить с обеих сторон и им начали вторить корейские пулемёты, он спокойно притушил сигарету, поднялся и напрямик, сквозь огонь, зашагал обратно, туда, где была его винтовка.
Но винтовка исчезла. Не было и его лисьей норы, не было Джея. Вместо этого была огромная свежая воронка, из которой шёл остро пахнущий дым.
Он забрался в воронку, уселся поглубже, обхватил руками колени и положил на них голову. Откуда-то издалека, как во сне, донёсся голос лейтенанта: „Стоять на месте, дьяволы! Ни шагу назад!“ Он не мог удержаться от смеха. Сначала он смеялся тихо, потом всё громче и громче. И чем больше он смеялся, тем больше его разбирал смех.
И так, смеющимся, его взяли в плен…»
Сходили с ума во время морских сражений. Людям было некуда деваться с горящего или тонущего корабля. Зрелище двух враждебных друг другу стихий – огня и воды, – вдруг объединившихся, чтобы принести гибель человеку, способен перенести не каждый.
После появления огнестрельного оружия специфика морского боя вела к ранам исключительно от разорвавшихся снарядов: залитые кровью трапы, усеянные кусками тел палубы, человеческие внутренности, повисшие на леерах и вантах.
Да и чудом спасшихся, оказавшихся в открытом море в шлюпках, на плотах, цепляющихся за обломки матросов ожидало тяжёлое испытание.
«Сошедших с ума уговаривали не смеяться слишком громко, не петь и не двигаться резко, ибо в перегруженной шлюпке это опасно. Но граница между разумом и безумием где-то уже сместилась. Иногда вполне здравый моряк, до этого разумно рассуждавший, вдруг – ни с того ни с сего! – прыгал за борт и уплывал прочь от спасительного понтона, что-то восторженно крича, и навсегда пропадал в вечности океана».
В начале главы я уже упоминал об эмоциях германских пулемётчиков, отражавших контратаки Красной Армии в 1941 году. К концу войны, в условиях приближающейся катастрофы, им приходилось испытывать ещё больший ужас.
«Сохранился рассказ одного советского командира, положившего весь батальон в атаке на Зееловские высоты. Когда он попробовал возразить, что немецкая система огня не подавлена и надо ещё поработать артиллерии, ему пригрозили расстрелом, если он немедленно не поведёт солдат в атаку. Когда остатки батальона уже собирались отступать, дзот внезапно замолчал. Когда командир с немногими уцелевшими солдатами (офицеры были выбиты почти все) ворвался в дзот и пристрелил второго номера, то выяснилось, что первый номер просто сошёл с ума, увидев перед собой такую гору трупов…»
Незадолго до этого, в боях на Северском Донце, советские войска обнаруживали вражеских пулемётчиков, прикованных к пулемётам цепями.
Известно, что в отдельных случаях пулемётчиков приковывали и в Первой, и во Второй мировых войнах. В основном они должны были прикрывать отступающих до последнего патрона. Кем были эти солдаты? Штрафниками? Фанатиками?
Если штрафниками, военными преступниками, то, оставшись один на один с врагом, они могли не вести огонь и дождаться пленения.
Если фанатиками, то, казалось бы, цепи им ни к чему. Фанатизм надёжнее всяких цепей.
Но разговор идёт не об этом. Кем бы они ни были, рано или поздно в бою может наступить момент, когда человек перестаёт владеть собой. Приковывали, потому что знали, что нервы могут не выдержать. Знали и те, кто приковывал, и те, кого приковывали.
Во время самого яростного сражения внутри солдата теплится сознание свободы выбора; он успокаивает себя тем, что всегда остаётся возможность в случае крайней необходимости сменить позицию, отойти, отступить, броситься навстречу врагу, сбежать в конце концов!
Но оказаться в положении цепного пса означало лишиться последней искорки надежды на спасение.
Так поступали японские камикадзе из ударных отрядов «тейсинтай», добровольно приковывавшие себя к пулемётам в дотах и дзотах. Тем самым они обрекали себя не только на смерть, но и на возможное сумасшествие.
Мы не знаем, было ли страшно Одиссею, приказавшему привязать себя к мачте, чтобы услышать пение сирен. Но можно с уверенностью сказать, что солдаты, глядя в волнении, как перед боем на запястьях их рук защёлкиваются браслеты кандалов, знали, что им будет страшно.
ОЧЕНЬ СТРАШНО!
Но на войне страшно не только быть убитым – страшно убивать.
Упомянутый немецкий пулемётчик, разумеется, не мог оставаться равнодушным, глядя на лезущих под его огонь врагов, но зрелище «такой горы трупов» окончательно разрушило его разум: «Я уже столько убил, а им всё нет конца и края!»
Генерал Дж. Маршалл после Второй мировой войны провёл исследования среди пехотинцев армии США, вернувшихся с фронта, и установил, что действительно стреляли в противника лишь 30 %.
«Тоже мне, вояки!» – скажет читатель. И будет не прав. Потому что убить человека очень сложно. Даже на войне.
Просто нестрелявшие (или стрелявшие неприцельно) 70 % ещё не озверели от вида своих разрушенных городов, повешенных женщин и детей, «рвов смерти». Не очерствели. Не свихнулись.
Да и в обороне американцы оказывались нечасто, когда приходилось драться непосредственно за свою жизнь.
Вообще, во время Второй мировой войны в американских войсках боевые психические травмы достигали «всего» 17 % боевых санитарных потерь. (Для сравнения, в 1973 году в армии Израиля этот показатель достигал уже 25 %.)
Установлено также, что явно выраженная активность в бою присуща обычно не более 20 % солдат. Остальные инициативы не проявляют: растеряны, подавлены происходящим, все силы отдают на преодоление страха.






