412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Дмитриев » Петля (СИ) » Текст книги (страница 5)
Петля (СИ)
  • Текст добавлен: 22 февраля 2026, 06:00

Текст книги "Петля (СИ)"


Автор книги: Олег Дмитриев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

К тому времени, как стало настолько тепло, что можно было без проблем расстегнуть «Горку» и даже шапку снять, я подмёл полы, вспомнив, как любил колотить на снегу ажурной круглой «палкой-выбивалкой» вязаные коврики-дорожки. Нашёл старый чайник, оттёр его сперва старой золой со снегом, а потом бумажными полотенцами, которые тоже каким-то неведомым образом взял с собой. Набил снегом туго и вскипятил на печке. Заслуженный ветеран, медный, не то, что довоенный, а, кажется, дореволюционный ещё, слегка травил – капли по одной стекали с шипением по круглому боку и впитывались в то самое бумажное полотенце. Раньше, я читал, ходили по деревням лудильщики, те, кто умел лудить и паять такую вечную посуду. Но уже в моём времени слово «лудить» обозначало в основном неуёмное потребление алкоголя.

Остатки старого чая вылил из термоса, сполоснув его кипятком, и заварил нового. Найдя в сенях какие-то странные невесомые веники сушёных трав. Раньше там всегда висели мята, мелиса, зверобой и багульник от кашля. Поэтому дух в сенях, особенно летом, стоял головокружительный. То, что оставалось, показалось мне больше мятой, чем зверобоем, и я бросил в термос пару-тройку листочков, не подумав о том, какие там окислительно-восстановительные процессы могли пройти в мёртвых растениях за полвека. Просто вспомнив о том, что так мама всегда делала.

Чай настоялся-заварился к тому времени, как в левом окошке будто бы чуть просветлел край неба. Я точно знал, что края неба отсюда было не разглядеть – там стоял высоченный соседский тополь, с которого каждую весну горланили грачи. Странно, кажется, поднимаясь с поля, я его не приметил. Часы на руке сообщили, что время приближалось к пяти утра. Но в голове стойко крутилось: «третьи петухи». Я, выходит, добрался сквозь мёртвый непролазный лес до такой же мёртвой деревни, прокатил на саночках до кота Кащея кого-то на одной ноге, а потом запустил заново сердце старого дома. И сидел за кухонным столом, прихлёбывая чаёк. С мёртвыми листьями. И водой талой, тоже неживой. И каким-то решительно противоестественным образом дотянул-таки до третьих петухов, времени, когда ночь отступает. Это ободряло. Или это чай так хорошо заварился? Как бы то ни было, можно было уже и поспать. В дальних от печки горницах было нежарко, откровенно говоря, но на лежанке, на любимом с детства месте, был настоящий рай, забытый и покинутый давно и прочно. Кто там говорил, что нельзя возвращаться туда, где было хорошо? Да пропади ты пропадом, дурак, сам сиди там, где тебе плохо. Миха Петля не для того сюда возвращался через всю свою путаную жизнь!

С этими мыслями я снял со стола фонарь, стоявший там всё мое недолгое чаепитие, и полез с ним на печку. Не забыв на всякий случай и спальник модный достать из рюкзака. Эдак я, пожалуй, стану одновременно и эмоциональным, и предусмотрительным на старости лет. Вот бы кстати вышло. Скинув вниз, прямо на пол, пару каких-то кисло пахших оттаявших тулупов очень сомнительного вида, которые рассыпа́лись под руками, я раскатал современный предмет туристического быта на камнях, помнивших молодым, наверное, ещё моего прадеда. И в голова́х рука наткнулась на что-то мягкое. И тёплое. Как мамина рука.

Это была наволочка. Я её помнил. Она была моей любимой. И лучше всего пахла, когда её, жёсткую, приносили с верёвки, с мороза зимой. А потом мама её гладила. А я прижимался щекой к тёплой байке. На ней был нарисован зайчик. Забавный серый зайчишка, державший большую сладкую морковку. Я был почему-то всегда убеждён в том, что эта морковка сладкая. Таких наволочек папа привёз две с какого-то слёта работников текстильной промышленности в Калинине. Одну я выпросил с собой в садик, тот самый, в Сукромне. Он тоже назывался «Зайчик». Ну, то есть дошкольный детский комбинат какой-то там номер, но в народе – «Зайчик». Там её и спёрли. А эту, кажется, потеряли при переезде в Бежецк. Я очень грустил по ней. И по нарисованному на байке зайке. Которого, разумеется, тоже звали Мишей.

Я, отец взрослого сына, директор чего-то там и владелец чего-то там ещё, прижался щекой к забытому детству. И то, что пыталось развернуться и дёргалось за грудиной весь этот бесконечно долгий и трудный день, наконец развернулось. Затопило грудь забытым теплом. И хлынуло через край, стекая по переносице и виску на старую тёплую ткань с нарисованным выцветшим зайчиком. Который нашёлся через сорок лет.

Как я тогда заснул – не помню. Но навсегда запомнил то, как я тогда проснулся.

– Миха! Миха! Ты чё, спишь что ли? – странный шёпот, высокий, неразборчивый. Будто пьяный шепчет, или больной. Или ребёнок. Откуда тут дети?

– Отстань от него, Валенок! Забоялся, вот и прикинулся, что спит! – а этот шипит, да злобно так. Но тоже как-то по-детски.

– Он же обещал, Жентос! Чо он, а? – третий голос говорил как-то в нос, будто был простужен или аденоидами хворал.

Стоп… Жентос? Валенок⁈ Гундосый⁈ Его, вроде бы, Тюрей звали. Фамилия была Тюрин, а имя, кажется, Тоха, Антон. Жентос Спицын. Коля Валин по прозвищу Валенок… Он до седьмого класса был Валенком, а потом как-то неожиданно стал Валом. Но они же…

Я открыл глаза.

Передо мной махала варежка, синяя, с белой строчкой. Чужая. Мои были серыми, мама сама связала. Как и шапку, на которой у меня одного было имя, не на тряпочке внутри тушью написанное, а прямо нитками, шерстью вывязанное: «Миша». Я этой шапкой гордился, я в ней в школу пошёл. А синие рукавицы были у…

– О! Проснулся! Ты чо, Миха, зассал? Пошли уже, здоровско будет!

…У Валенка. У Коляна Вала были синие рукавички с белой ниткой. И шапка с эмблемой Олимпиады-80. А вот отца у него не было. И будущего не было. Потому что в девяносто пятом он начал увлекаться клеем не в смысле авиамоделирования. А в девяносто седьмом был уже конченным. А в две тысячи первом его нашли скрючившимся в теплотрассе Бежецка. И похоронили в закрытом гробу, не став разкрючивать обратно, не меняя позы.

– Да оставь его, Колян! Пошли, пока воспиталка не проснулась!

Жентос, будущий Спица, тянул Колю за рукав. Спица быстро поднялся в Твери. А потом уехал на Дмитрово-Черкассы, на Заволжское кладбище. Тоже в закрытом гробу. Маленьком. Машина после взрыва обгорела сильно, а сам он – ещё сильнее.

Тюря промычал что-то невнятное, как всегда. Его вообще редко понимал кто-то, кроме родителей. Хотя, тех тоже мало кто понимал, пока не проспятся. Тоха не переезжал ни в Бежецк, ни в Тверь. Здесь, в Сукромнах его схоронили. Он замёрз по пьянке на остановке.

Ничего себе листочек я в чай положил… Это чего ж такое там сушилось полвека для такого оригинального эффекта? Я будто наяву их видел, трёх будущих покойников. Розовых от мороза, маленьких, живых. И вдруг вспомнил, что было дальше.

У Тюри в кармане газетный кулёк со свежей какашкой. Мы сейчас должны затащить за веранду Петьку Шкварина. Его Шкваркой пока зовут. С завтрашнего дня начнут звать Какашкой, потому что Тюря и Валенок изваляют его в дерьме, так, что на клетчатом пальтишке и чёрной ушанке места чистого не останется. Но так – только девчонки. Суровые трёх-четырёхлетние поселковые пацаны будут называть по-взрослому, Говном. С третьего класса переименуют в обидного и ещё более постыдного Зашквара. А в девятый он не пойдёт. Он переедет на здешнее муниципальное кладбище, на самую окраину, где с незапамятных времён самоубийц хоронили.

– Миха, ты идёшь? Ты с нами? – теперь Валенок тянул за рукав меня, а его – Спица. Тоха стоял, открыв рот, с лицом дебила, как обычно.

– Нет, – странно, необычно, неожиданно хрипло прозвучал голос Мишутки Петелина трёх с чем-то лет от роду.

– Чо – нет? – не понял Жентос.

– Всё – нет. Не иду. Не с вами. И вы тоже не идёте.

Глава 8
Новый поворот

– Да по нему колония плачет! Он же форменный уголовник!!!

Эмма Васильевна, заведующая детским комбинатом, привычно орала, привычно задрав очки, видимо, чтобы самой же их себе и не заплевать. Солнце светило ей в затылок, и в его лучах её причёска, в которую она, по слухам, прятала банку кильки в томате для поддержания формы, смотрелась очень кинематографично. Плохо прокрашенные хной седоватые пряди, выбившиеся из пучка-фигульки, создавали вокруг головы тревожный ореол. Ещё б не блажила так…

– Избил группу воспитанников! Лопатой! Бандит!!!

– Эмма Васильевна, это мой сын. Следите за выражениями, – голос отца был холоден, но спокоен.

– Вы за сыном своим следите, а не за моими выражениями! – вызверилась она, переключившись с меня на папу.

Про заведующую было достоверно известно три вещи: она курила Беломор, попивала в кабинете портвешок и дружила организмами с завхозом и ночным сторожем. Дома её ждал затюканный очкарик-муж, который, наверное, тоже эти три вещи знал прекрасно. И, скорее всего, не только их. Моя память говорила, что через два года после того, как мы переехали в Бежецк, он бросил семью и уехал куда-то на Дальний Восток. А заведующую попросили с поста за злостное нарушение режима на рабочем месте.

Тогда, в моём первом прошлом, она орала на нас четверых. Тюря плакал и гундосил что-то, размазывая сопли по морде. Спица молчал. Валенок боязливо косился на мать, которая покрылась странными красно-багровыми пятнами. Я смотрел на отца. А он на меня не смотрел. И потом две недели со мной не разговаривал.

– За что ребят избил, Миша? – спросил вдруг он. Высокий, статный, молодой. Живой.

– За дело, – буркнул я, стрельнув на него глазами и тут же снова опустив их к носкам своих коричневых сандалий. Этот фильм ещё не вышел, и оценить реплику «одного писаря при штабе» было некому.

– Да он издевается! Он же хамит старшим! Я его в коррекционную группу отдам! – взвилась Эмма Васильевна.

– Мы через месяц уедем из посёлка, меня в Бежецк переводят. Я думаю, в Ваших услугах мы больше не нуждаемся, – сухо сказал отец и протянул мне ладонь. Я вцепился в неё так, будто тонул. Она была большая, твёрдая, в жестких мозолях. Но тёплая. И живая. В последний раз я держал её ссохшуюся и холодную. Не живую.

– Что Вы себе позволяете, товарищ⁈ – в пьющей и гулящей заведующей проснулся номенклатурный работник, заприметивший классового врага. Или того, кто мог посметь позволить себе говорить с ней таким образом, нагло подрывая авторитет руководителя учреждения дошкольного образования.

– Я позволяю себе забрать Мишу из Вашего заведения. Если нужно подписать какие-то документы – мы подпишем. Всего доброго, – последнюю фразу он проговорил уже из-за двери кабинета, в ответ на бессвязные вопли Эммы Васильевны. Таким тоном, какого я от него сроду не слышал.

Мы шли к остановке, где РАФик должен был забрать нас домой. Там, в пятнадцати километрах от Сукромны, стояла наша родная деревня, моя, мамы и папы. Мама, наверное, уже была на остановке, поджидая нас, вместе с двумя женщинами из Юркино, они тоже работали в бухгалтерии. Отец обычно подходил последним, перед самым приездом микроавтобуса – работал много, до последнего.

– Миш. Если ты скажешь мне, что произошло, я обещаю ничего не говорить маме. Она всё равно узнает, но лучше бы от нас, конечно. От тебя. Или меня, если разрешишь. Но мне сказать можешь смело. Мы же друзья? – отец присел на корточки, став чуть ближе ко мне. Но всё равно оставаясь выше.

А я не знал, куда деть глаза. Потому что маленький Мишутка не должен был смотреть на папу так, как Миха Петля. А Миха Петля не должен был так хотеть расплакаться при виде живого и молодого папки. Я изучил снег, посыпанный необычно ярким, оранжевым аж, песком. Посмотрел за какой-то шавкой, что труси́ла вдоль забора по своим собачьим делам. Папа ждал. Он задал вопрос, а на вопросы всегда нужно получать ответы, так он говорил.

– Друзья, – прерывисто вздохнув, еле выговорил я. И рассказал про то, что случилось. Не упоминая про то, что должно было случиться потом, через несколько лет. Потому что это даже в мыслях у меня выглядело совершенно по-сумасшедшему, а из уст малыша звучало бы, думаю, и вовсе тревожно.

– А почему лопатой? – помолчав, спросил отец.

– Да какой лопатой, – отмахнулся я, поморщившись. И заметил, как подскочили у папы брови. Видимо, не держался Мишутка в детском образе. Выпадал. – Лопатка пластмассовая. Малыши гуляли перед нами, не убрал кто-то. Красная такая, ей только мягкий снег копать можно, об наст она сгинается.

– Сгибается, – автоматически поправил он. – Нет такого слова «сгинается».

Я кивнул. Я и сам это отлично знал. А вот откуда выскочило слово, забытое сильнее, чем вся эта история – не знал. И насколько реально то, что происходит вокруг. И надолго ли это.

Когда воспитательница, Анна Васильевна, милейшая пожилая женщина, проснулась от рёва трёх мальчишек, которых шлёпал куда попало лопаткой четвёртый, она спросонок не сориентировалась. Подбежала вперевалку, как утка, и отшвырнула меня в сугроб. Тогда мне за шиворот насыпалось немного снегу. То, как бежит по шее под воротник вода, во сне не почувствуешь, наверное. Когда она потащила меня за ухо к заведующей, эта мысль только укрепилась. Глядя на синее опухшее ухо в зеркале, я ощущал, как оно пульсирует. Тоже неожиданные переживания для сновидения. Картинка не плыла, вкусы и запахи были яркими и сильными. В кармане нашлась карамелька, та, обсыпанная сахаром, с начинкой из варенья, которые продавались «на развес», без фантиков. Я смаковал её всё то время, пока бежал от колхоза отец, вызванный срочным звонком о ЧП в детском саду. С кухни тянуло подгорелой кашей и сбежавшим молоком. Сколько себя помнил, всегда и во всех детских садах пахло почему-то именно так. В том, что мне три года, и я сижу на скамеечке в средней группе детского сада «Зайчик», сжимая в руках наволочку, ту самую, байковую, которая пропала через какое-то время, сомнений не было никаких. В остальном – были. Как оправдываться и надо ли? Неужели на самом деле прибежит папа? Что делать дальше? Как жить?

– Это хороший поступок, Миша. Правильный. За такое не ругают. Почему не признался Эмме Васильевне?

– Я не стукач! – а вот здесь вышло отлично, вполне по-трёхлетнему. Эта фраза, в принципе, всегда именно так и звучит.

– Но они же хотели поступить плохо. Пожаловаться взрослым на такое не стыдно, – папа, кажется, сам не очень верил в то, что говорил, но кого учить хорошему, как не сына? А сын в свои три года этого бы не понял. А в свои «за со́рок» понял, как и то, что он мной, кажется, гордится, хоть и скрывает, не хочет почему-то показывать этого. Такое лицо я у него помнил, когда плавать научился, лет шесть мне было. Тогда он только похвалил скупо и руку пожал, но выражение глаз было точно таким же. И с чего их поколение считало, что детей нельзя хвалить и поощрять? Или это наше поколение получалось таким, что не заслуживало от «послевоенных» ни поощрения, ни похвалы?

– Я не буду жаловаться. Я их сам наказал за плохой поступок. Даже не за поступок, а за намерение, – сказал воспитанник средней группы садика «Зайчик» и хмуро уставился на отца. С лицом Штирлица, который чувствовал, что трепанул лишнего.

Но папа как-то пропустил эту новомодную психологическую тему из двухтысячных, или даже из десятых, про намерение, желание и разницу между ними. И слава Богу.

А потом я увидел маму.

Она ходила вдоль остановки, выглядывая нас с отцом. Она была близорука и время от времени щурилась, помогая себе рукой, прижимая и отводя к виску веки правого глаза. Папа, кажется, почувствовал, как меня едва ли не затрясло. Но определил это по-своему:

– Видишь маму? Беги!

И я побежал. Я полетел. Я едва не выскочил из валенок и не припустил по снегу босиком. Потому что впереди стояла моя МАМА! Молодая, не седая, почти без морщин, красивая и ЖИВАЯ!

Мишутка Петелин обхватил руками мамины коленки и зарыдал взахлёб. Миха Петля плакал с ним вместе, не стыдясь слёз, которых давным-давно не позволял себе. Становясь снова маленьким, добрым и честным, простым и искренним. Тем, кто не выпивал с людьми, с какими и стоять-то рядом не рекомендовалось. Тем, кто не менял школу за школой и дом за домом, переезжая из обители страшных тайн и загадок довоенного и военного времени в коттедж, подаренный хоть и от чистого сердца, но человеком с чёрной душой. Под конец оказавшись в пустом, давно выстывшем и обветшавшем родном доме, где осталось детство. То самое, куда я снова попал по какому-то невероятному волшебству.

– Петя, что с ним? – встревоженно спросила мама подошедшего отца. Гладя по серой шубейке икавшего от слёз меня.

– Всё хорошо, Лен, не волнуйся. В садике заведующая накричала на него, не разобравшись. Я забрал его. А завтра заеду и документы заберу. Посидишь с ним дома? Он и собраться поможет, – папа присел, обняв одной рукой меня, а второй – маму. И я завыл ещё громче. Потому что моих маленьких рук не хватало, чтобы точно так же обнять их обоих, таких родных и любимых. Таких непохожих на два гранитных памятника, серый и белый, стоявших рядом на одном участке под Тверью.

– А работа? – растерянно проговорила она, не переставая гладить меня.

– Напишешь «по собственному» с двадцатого числа, и «за свой счёт» с завтрашнего дня, я передам в контору. Всех денег не заработать, штопаный рукав. А сын у нас настоящим мужиком растёт. Молодец, помощник.

Похвала ребёнка всегда приятна для любой матери. Чуть успокоила она и мою, как и спокойный, уверенный тон мужа. Которому она всегда и во всём безоговорочно доверяла. И это было у них взаимно, как любовь.

До деревни мы ехали тоже необычно. Я всегда сидел у окошка рядом с мамой или у неё на коленях, если в РАФик набивалось много попутчиков. Папа ездил в кабине шофёра, дяди Толи, который иногда угощал меня леденцами. Мне не нравилось, потому что они у него в кармане валялись без фантиков и были липкими, покрытыми какими-то нитками, пылью и махорочной крошкой. Но я не отказывал доброму водителю, потому что Петелин, сын главного технолога, должен быть вежливым и воспитанным. А ещё потому, что однажды услышал случайно из разговора взрослых, что дядя Толя лет пять назад схоронил жену и сына, а новых так и не нажил.

Сегодня я ехал на коленях у папы. В кабине, как взрослый! На красном кожаном «штурманском» кресле! Ну ладно, на кресле сидел отец, но на нём-то – я! За окном скользили давно выученные наизусть пейзажи, которые с этого неожиданного ракурса виделись совсем иначе. Смотреть на жизнь сквозь лобовое стекло куда интереснее, чем прижавшись носом к боковому.

Чёрная пластиковая панель была скучной, неинформативной и неинтересной для Михи Петли, а Мишутка подпрыгивал и пищал от восторга. А как же? Тут и горб между отцом и дядей Толей, под которым скрывается сердце машины – двигатель. Правда, он был всегда, даже летом, замотан в клетчатое одеяло, но от этого будто бы становился ещё интереснее. А ручка на длинной железной трубке справа от водителя, которую он почему-то важно звал рычагом коробки? Там же был стеклянный набалдашник, как в сказках, а внутри него – настоящие морские ракушки! Узкая полоска на руле, куда дядя Толя давил, пугая хриплым высоким гудком ленивых коров, была, как мне казалось, точь-в-точь такой же, как на «Волнах», которых я видел от силы пару раз за всю жизнь. Пока короткую, правда.

И тот же самый я, тот, чья жизнь была длиннее почти в пятнадцать раз, получал искреннее и настоящее удовольствие от поездки. Да, я ездил на немецких, японских и американских машинах, в которых комфорта, продуманности и элементарного уважения к пассажиру было гораздо больше. Но никогда, кажется, в той долгой своей первой истории такого счастья не испытывал.

А дома было всё как обычно. Для Мишутки. Но он ходил медленно по комнатам, открывая шкафчики на кухне, трогая пальцем клеёнку на кухонном столе, замирая и глядя на потемневшие и пожелтевшие фото на стенах родительской горницы. С которых смотрели живые и мёртвые, и мёртвых было гораздо больше. Они будто показывали мне, как всё было сорок лет назад и могло бы, наверное, пойти дальше, случись всё как-то по-другому. Но случилось именно так, как случилось: мы уехали в Бежецк, оттуда в Тверь. И для Михи Петли началась череда поисков и знакомств, встреч и расставаний, находок и потерь. Выходило, что потерь было куда как больше. И последние из них, друг и жена, будто точку поставили, убедив в том, что терять стало больше нечего.

Мишутка ничего этого не знал. Он просто ходил по родному дому, присматриваясь к знакомым и привычным вещам с обычной своей внимательностью. Той, за которую его и считали многие странным ребёнком.

Папа смотрел телевизор, те самые «Последние известия». На «Спокойной ночи, малыши», мы почти опоздали, и от серии «Ну, погоди!» посмотреть удалось только самый финал. Но малыш не расстроился, как бывало. Он, а с ним и я, смотрел во все глаза на маму и папу, сидевших рядом за столом в комнате, над которым висела лампа с большим жёлтым абажуром. Мама что-то шила на машинке, сидя на точно таком же тёмном деревянном стуле с жёстким сидением и хитро выгнутой спинкой. Папа слушал новости. А мне очень хотелось повторить фразу из мультика вслед за Папановым, которого Мишутка не знал, тот его отчаянный призыв. Чтобы и время, и те, кто были в нём рядом сейчас, погодили. Хоть немного. Пусть я и был совершенно точно уверен в том, что время не ждёт. Ну так я до этого в собственное детство и не попадал никогда.

– Что ты, Миша, какой-то тихий сегодня. Обычно вопросов от тебе миллион, штопанный рукав, а тут сидишь, глазами хлопаешь. Не приболел ли? – спросил неожиданно папа. Прав был, обычно спрашивал всех я, уставая к вечеру так, что засыпал мгновенно. На той самой наволочке с зайкой.

– А кто живёт в пятом доме через прогон? – вопрос был не лучше и не хуже прочих, вроде: «а почему краска разного цвета» или «сколько лет живут рыбы?».

– Там раньше, до войны ещё, бабушка моя жила, твоя прабабушка, Авдотья Романовна, – начала мама, отложив что-то из шитья. Она редко сидела, и почти никогда – с пустыми руками. А я вытянулся, как сурок над норой, замерев.

– До революции ещё дом тот построили. Она-то потом в Калинин уехала, а оттуда в Ленинград. А родители её на погосте тут лежат, от моих неподалёку. Вот они, смотри, – и мама поднялась, показывая на одну из фотокарточек на стене. Я пошёл следом на ногах, которые не сгибались.

Старая бумага, глянцевая поверхность потрескалась, уголок отломан. Но по периметру прямоугольника шёл какой-то узор, вырезанный или отжатый пресс-формой. И вензеля вокруг рамки. Это тебе не полароид, конечно. На фото сидела в кресле женщина лет сорока́, в длинном платье с кружевными манжетами и воротником. Рядом с ней стоял, положив правую руку ей на плечо, коренастый мужчина в сюртуке, брюках и лаковых ботинках. Мишутка этого, конечно, не понял, а я распознал сразу. Квесты и всякие праздники по второй половине девятнадцатого века наше агентство тоже организовывало не раз, и я отличал фрак от сюртука и крылатку от макинтоша.

Странная поза, в которой были запечатлены на снимке мамины прабабушка и прадед, сперва вызвала устойчивую ассоциацию «мы с Мухтаром на границе». Но присмотревшись к лицам, к глазам мужчины и женщины, я понял, что первое впечатление, как иногда бывает, оказалось ошибочным. Эти двое любили друг друга, да так, что даже скупой на эмоции и оптические приёмы древний фотоаппарат этого скрыть не мог. То, как лежала на её плече его большая ладонь. Тот еле уловимый угол, под каким чуть склонялась к ней её голова. Не знаю, как именно, но я это чувствовал. Всем сердцем.

– Прабабушка Людмила Ивановна была из Львовых, её отец был каким-то советником, не то статским, не то штатским, я сейчас и не вспомню. Бабушка говорила, после отмены крепостного права беднеть род начал, как освободили крестьян и трудящихся. Прадед из купцов был, Гневышевы тогда широко жили. После свадьбы он на землях Львовых развернулся вовсю, каких-то фабрик настроил без числа: трепалки, чесалки, моталки какие-то, – мерно, будто сказку на ночь, говорила мама.

– Лена, ну что ты, какие моталки? – едва не подпрыгнул папа. Всё, что касалось льна и продуктов его переработки, он знал лучше всех и рассказывать умел интересно. Мы с мамой слушали.

Но я то и дело поворачивался к старой фотографии, на которой встретились дети старого и нового времён. И полюбили друг друга, в этом сомнений не было. Чтобы жить долго и счастливо. Но…

– А потом с ними что было, мам? – влез Мишутка, когда отец прервался, чтобы перевести дух.

– А потом пришла советская власть и дала всем равные возможности, – по лицу матери было видно, что она линию партии одобряла не всецело.

Папа тоже нахмурился. Но, наверное, из-за того, что после революции с развитием промысла стало как-то хуже, чем при мироедах-буржуях. А потом и ещё печальнее. Откуда-то в памяти всплыли цифры: ежегодно Бежецк, только Бежецк, один город одной русской губернии, экспортировал в Европу только льна на какие-то астрономические суммы, миллионы золотых рублей, а вес измерялся десятками тысяч тонн.

– У них был большие дома в Бежецке, в Калинине. Вроде как даже в Ленинграде. А потом их не стало, – грустно закончила мама.

– Умерли? Болели? – Миша, маленький Миша, пытался понять процессы, о которых очень многие взрослые не имели ни малейшего представления. И пробовал объяснять непонятное понятным, как все дети делают.

– Да, сынок, умерли. Тогда много кто заболел. И умер, – кивнула мама. – А этот дом через прогон построил один из рабочих прадедушки. Он успел спасти маленькую Дуняшу и совсем немного из вещей, памяток родительских. Ночью, она говорила, вывез сюда. А наутро дом сгорел дотла. Остались только фотокарточки эти, да рассказы маленькой девочки, которой в деревне никто не верил. Что у неё была своя собственная маленькая лошадка-пони, что платьев с кружевами было полных две комнаты. Иван Силантьевич-то, тот, кто сюда привёз её, говорил деревенским, что это племянница его, из-под Калязина. Говорил, скарлатиной хворала, да вишь ты, умишком-то малость повредилась, сочиняет небылицы всякие. А, бывало, выпьет лишнего, сядет рядом с ней, по волосам девочку гладит, плачет и сам небылицы рассказывает. Как с отцом её, Романом Дмитриевичем, в Париже бывал, в Вене, какие там фабрики да заводы справные, и что коли б не чертовщина эта красная, то Гневышевы бы в Бежецке ещё лучше выстроили.

– Лена, – предостерегающе сказал отец.

– Да, Петя, да. Шутил так тот дяденька, Иван Силантьевич, Миша. Сам же знаешь, вон, дядя Коля, сосед, как напьётся – сперва песни орёт, а потом плетёт чего ни попадя, или под забором валяется, – опомнилась мама.

Мишутка важно, по-взрослому, кивнул. Пьяных он не любил и боялся. В них как-будто души не было, словно что-то чёрное и страшное рвалось изнутри. Папа никогда пьяным не напивался, чтоб на ногах не стоять.

– А потом бабушка в Бежецк в школу уехала, а оттуда в Ленинград, его тогда Петроградом назвали. Комиссаром стала, на важной должности. Говорят, сам Сталин ей орден вручал.

Маленький Миша Петелин ахнул. Сталина он видел на большом портрете в доме культуры. И знал, что главнее него только Ленин, головастый дяденька с хитрыми глазами, который в букваре был нарисован в начале.

– А сюда не приезжала больше. Сейчас, вроде как, в Калинине где-то служит, но точно не знаю я, – вздохнула мама. – Нету адреса у меня, и писем мы никогда не писали ей. Говорили, маму она сюда маленькой совсем привезла в тридцать шестом году, ночью. Да у дочки того самого Ивана Силантьевича и оставила, в том самом доме. Дочка её, мама моя, твоя бабушка Лида, здесь выросла, здесь замуж вышла за дедушку Стёпу, вон они.

На фото размером покрупнее стояли рядом видный и весёлый мужчина с широкой светлой улыбкой и стройная женщина. Оба с бантиками на груди, какие на Первомай носят. У мужчины на кителе орденские планки, фронтовик, значит. И руки правой нет. У женщины глубокие морщины, какая-то медаль на груди, а в глазах счастье и любовь. Те самые, что и на предыдущей старинной фотокарточке. На её долю явно выпало много испытаний. Но она прошла их с честью. Став мужу правой рукой, вместо той, что на войне оторвало фашистской миной. Эту историю помнили и я, и маленький Миша.

– Дедушка Стёпа этот дом выстроил, в нём и я родилась, и тётя Таня. Она сейчас в Хабаровске живёт, далеко. Вот мы с ней маленькие.

На этом фото, уже цветном, где-то на солнечном юге, среди белых камней и зелени стояли Степан и Лидия, обнимая двух веснушчатых девчушек с выгоревшими волосами. Тремя руками на двоих.

– А в том доме, через прогон, давно никто не живёт. И стороной обходят. И ты к нему не ходи, – неожиданно твёрдым голосом закончила мама. Мишутка кивнул.

А я смотрел на стену с фотографиями. Прокручивая в голове привычно всю полученную информацию, совмещая её с имевшейся, заполняя ей пробелы-лакуны. И думал. Сильно думал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю