355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Буркин » Экипаж «черного тюльпана» » Текст книги (страница 10)
Экипаж «черного тюльпана»
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:58

Текст книги "Экипаж «черного тюльпана»"


Автор книги: Олег Буркин


Соавторы: Александр Соколов

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Он поворачивается ко мне, подходит.

– Не волнуйся, старик… Она ранена легко, ее отвезли в госпиталь, чувствует себя нормально.

Что я слышу? О ком он говорит? У нас общих знакомых Фира и… Лена.

– Ты о ком? – с ледяным спокойствием спрашиваю я.

– Что ты дурачком прикинулся? Аньку ранило осколком в спину. Хорошо, что на излете, вошел неглубоко.

– Где она?

– В госпитале. После построения возьмем машину, поедем.

Мы идем к гостинице. Развороченный, обугленный кусок стены. Саша ведет меня в комнату Фиры: дверей здесь нет и комнаты нет…

Там, где стояла кровать, – почерневшие, скрученные трубки железа, куски панцирной сетки. Растерзанный старый «зилок», из которого мы доставали шампанское, – лежит на боку. Саша показывает на дыру в стене: «Сюда влетела фосфорная мина, упала на кровать».

В двери показался Большаков вместе с Фирой.

– Земфира Феоктистовна, вы нашему эскулапу должны теперь каждый день ноги мыть…

Большаков подозвал к себе Сухачева. Я стоял рядом с дыркой, разглядывая ее края, перед моими глазами рисовались картины одна ужаснее другой: Аня лежит на земле в луже крови… Подошла Фира:

– Вот на этой кроватке, Леня, я могла оказаться в тот вечер… Завалился Сашка, говорит: «Пойдем на день рождения». Я ему: «Голова болит, лягу отдыхать». Так ты ж знаешь этого мосластого, ухватил за руку, потащил насильно.

Я не мог дождаться, пока командир закончит говорить с Сухачевым. Пятнадцать человек в эту ночь погибло и примерно столько же ранено, вот что я понял из их короткого разговора.

* * *

Мне снился сон. Из тех редких, когда понимаешь, что все происходящее привиделось, но настолько реально, что хочешь досмотреть до конца. Обычно это никогда не удается…

Я стою по колено в прозрачной воде с удочкой. Вижу, как окуни с красными полосками на спинках вьются возле крючка с насаженным на него червяком. Излучина реки залита ярким солнечным светом. Одна ее сторона, там, где я стою, – мелкая, песчаная, другая, где растут деревья, – обрывистая, видны подмытые водой корни, под которыми в норах водятся раки.

Косы ивы спускаются к самой глади воды, крылышки стрекоз мелькают рядом с камышом, на мелководье. Множество неизвестных мне больших птиц, похожих на морских чаек, с криками кружат надо мной, поджидая улов. Там, на другом берегу, среди ветвей, я вижу лицо Ани. Она улыбается, машет мне рукой. Я начинаю идти к ней, вода поднимается к моему подбородку, к глазам… Пробегает какая-то рябь (по воде или в моих глазах?)… Все пропадает. Да, это излучина маленькой речки Битюг, где я когда-то в детстве ловил рыбу. Я редко вспоминал эту речку. Зачем она явилась в моих снах вместе с Анной? И откуда в средней полосе России такие птицы?

Недавно она дала мне прочитать строки из дневника Михаила Пришвина:

– Леня, ты птица небесная… Вот читай, тут о тебе. А может и о нас всех…

Я взял тетрадку: «Посмотрите на птиц небесных: вы думаете, легко им жить? Летят – шишки под крыльями, повеселятся денек весной – и в гнездо, сиди – не шевелись, а потом вывели – таскай весь день червей. Выкормили – опять в дорогу, опять шишки под крыльями. И пожить, и поесть птице не радость, кругом враги: клюнет и оглянется. А после всего этого посмотри на нее – и нет краше ничего на земле, и нет ничего свободнее…» На птицу – может быть, но на людей смотреть не хотелось. Во мне поселилось ощущение, что человек по природе – пакостник.

Вечером в госпиталь мы с Сухачевым не попали, приехали на следующий день утром. Аня лежала в палате на шесть коек с двумя женщинами, больными гепатитом. Всех троих готовили к отправке в Союз. Молодой врач-хирург заверил нас: «Она – вне опасности. Осколок извлечен, рана обработана. Теперь все зависит от нее. Через два-три дня можно отправлять в Ташкент».

Она не лежала, а сидела на специальной койке, пополам переломленной, чтобы можно было опереться. Ее лицо было бледнее подушки, руки лежали поверх одеяла, и, когда мы вошли, она подняла их к груди, словно закрываясь.

Зеленые глаза забились в ресницах, словно пойманные птицы, и спрятались от нас…

Я готовил себя к этой встрече и решил, что буду выглядеть бодрячком: никаких лишних слов – только шутки. Я не ожидал, что этим глазам будет больно нас видеть, и, бросив пакет с провизией на стул, взял ее руку:

– Ну что ж ты, стюардесса, подставляешься? Хорошо, что все так удачно…

Она смахнула слезинку, заулыбалась.

– Да, все хорошо. Но я не хочу в Ташкент, не хочу домой…

– Успокойся. Я сам отвезу тебя, а когда выздоровеешь – заберу обратно. Договорились?

Она молча сжала мою руку, и я поцеловал ее в губы, смоченные соленой влагой…

* * *

Полк вытянулся в строю, отдавая дань уважения Большакову. Он убывает в Москву за новым назначением. Слова незабываемой песни, которую я пел, когда был мальчишкой, возникают сами по себе, рождаясь где-то внутри: «Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет?».

Тяжелые кисти полкового знамени бьет о древко афганский ветер. Кто знает, сколько бомб высыпал полк при Большакове, сколько патронов израсходовал? Эти данные строго учтены у аккуратных штабистов…

Я представил себе командира у этого знамени с перевязанной головой. «…Кровь на рукаве… след кровавый стелется по чужой земле», – тихонько напел под нос, коверкая бессмертный текст. Разве бомба выбирает из женщин, стариков или детей – душманов? Но без этого войн не бывает. Убивали и будем убивать всегда – неожиданно приходит в голову до нелепости простая мысль. Убивали чужих, убивали своих, чтобы не стали чужими. Когда некого было убивать – готовились к этому, учились… И нет на Земле местечка, где кто-нибудь не занимался бы этим. «Убей ближнего и убей дальнего, ибо дальний приблизится и убьет тебя» – вот полотно, из которого склеена жизнь на земле. А стяги, громкие слова об отечестве, свободе – только оправдание, стыдливая гримаса разума, наблюдающего, как тело справляет свою дурно пахнущую нужду прямо под золотыми одеждами…

Те, кто прошли через войну, никогда не захотят снова глянуть в ее мертвое лицо. Но приходят новые поколения, им еще неведом лик войны, они не знают, что живут бациллоносителями, и их удел – пройти через все самим: инкубационный период, болезнь, гибель и возрождение…

Рядом с нашим «батей» стоит новый «отец», пониже ростом, помельче. Командир вертолетного полка из Магдагачей. Большой мичманский козырек фуражки закрывает глаза – видны две волевые складки у губ.

Выступают вертолетчики, те, кого водил в бой Большаков. Я смотрю в «шпору», которую в самый последний момент, перед построением, мне подсунул замполит. «Других, кроме Дрозда, нет?» – возмутился я.

«Товарищи! – написано в бумажке. – Сегодня мы провожаем командира…» «Ну, еще не хватает „в последний путь“», – выматерился я. Меня толкнули – надо выходить. Скомкал бумажку, засунул ее в карман, бодрым шагом пошел к знамени. Те, кто знает, что такое стоять перед строем, когда на тебя смотрят столько глаз, поймут меня. Я не знал, что говорить, и смотрел в нахмуренные лица летчиков.

– Дрозд… – зашипел начальник политотдела. – Давай!

Еще раз глянул на двух командиров, знамя.

– Я хотел бы предложить…

– Громче, не слышно! – наседал на меня сбоку Аратунян.

– Я хотел бы, чтобы все экипажи простились с командиром! – выпалил я одним духом. – Счастливой вам дороги, командир. Не забывайте нас, и мы вас не забудем…

Большаков прикоснулся губами к краешку знамени, сел в самолет и исчез с нашего кабульского горизонта… Как будет мести новая метла?

Я не мог вспомнить, где видел это до боли знакомое лицо?

Впечатляющий взлет «антона» новый командир увидел в первый день своего прибытия и поинтересовался: «Кто командир „двадцатки“?» «Дрозд», – отвечали ему. Вечером я был вызван к Анисимову. Неужели это тот майор, с которым я когда-то лежал в госпитале на медицинской комиссии? Служил он тогда в Кобрине, собирался уезжать в академию, а тут что-то зашалил желудок. В конце концов все у него окончилось благополучно, и он решил отметить это, но через забор за водкой в магазин выпало лезть мне… Помнит ли он меня?

Погруженный в свои мысли, я зашел на командный пункт – и вдруг:

– Дрозд, ты что, в цирке работаешь?

– Не понял, командир.

– Что это за взлет я наблюдал сегодня утром? Становись лицом к стенке, стрелять буду! – неожиданно заорал он и достал из кобуры пистолет. Никаких признаков шутейного настроения.

– Зачем же, командир, стреляйте так… – еле нашелся я, оглядываясь в поисках Санникова. Его не было. Подошел второй заместитель, Сорокауст.

– Командир…

– Что командир? Куда вы все смотрите? Он же убийца! Убьет себя – ладно, но убьет и людей…

– Здесь все так взлетают, это один из наших надежных летчиков, – вступился за меня подполковник.

Анисимов спрятал пистолет в кобуру и отвернулся, давая понять, что вопрос исчерпан.

«Ни фига себе, завороты! А если я тоже псих? Ну, узнай ты у своих замов, посоветуйся, порасспроси, а потом и…» – рассуждал я.

«Да пошел ты, козел!» – прошелся я по обидчику в коридоре, и пнул жестяную урну так, что она полетела к двери, разбрасывая сигаретные пачки и окурки.

Теперь мне становилось совершенно очевидным: для нас наступают тяжелые времена, во всех смыслах. Осень начинала править бал. И если в Шинданте, Кандагаре или Джелалабаде ее потуги были почти незаметны, то в Кабуле дышало холодом. Появилась низкая облачность, шел дождь, под ногами все чаще чавкала серо-желтая глина, вязкая, скользкая. Наша легкая обувь становилась непригодной, здесь могли выручить только резиновые сапоги. Вскоре почти весь полк щеголял в разномодельной резине всех цветов и оттенков.

Тяжелая низкая облачность, туманы держали нас на земле: каждый день мы месили тропинку на стоянку, не видя привычных гор, пространства вокруг, опустив нос книзу, чтобы не сделать ласточку в луже.

Единственная отрада – улететь туда, где тепло и сухо. Но сегодня с утра туман. Белое молоко поглотило все вокруг, мы сидим в модуле, ожидая команды на вылет.

В такие минуты не знаешь, куда себя деть. Не читается, не лежится и не хочется сидеть в своей комнате… Ждешь вылета, как освобождения из камеры. Я не курю, но иду в умывальник, где собираются курильщики. Здесь весело. Нескончаемой веревочкой вьется переходящая из уст в уста авиационная байка… Здесь есть солисты, слушают бывалых, поживших в авиации, и вставить свое словечко не так просто.

Какое у нас меню сегодня? Прапорщики? Нескончаемая тема. Мой земляк-генерал говорил: «Прапорщик – это военизированный колхозник». Я знал авиадиспетчера, который, отдежурив на аэродроме, три дня работал в колхозе. Когда командир полка попытался заклеймить это «позорное явление», тот ему сказал: «А моих восемь детишек вы кормить будете?»

За окном – белое молоко, в умывальнике – клубы дыма. На видавшей виды табуретке сидит, забравшись на нее с ногами, седой, худенький прапорщик и «травит» про «нашего брата».

– Нет, таких, как этот, больше нигде не видел, – говорит он неторопливо, затянувшись сигаретой. – Фамилию его никогда не забуду – Дробеньков. У нас в полку даже единицу тупости вывели: «один Дробень»… Вроде и хитроватый такой, пронырливый. С утра озабочен – на что глаз положить, а к вечеру – как унести. Любил бочком подкатиться к толпе, послушать, о чем говорят. Вдруг что полезное? А для него специально разговор приготовлен. Один говорит другому: «Ты что, не знаешь приказа министра обороны? Все ордена, какие есть в семье, – отца, деда, к празднику надевать. Чтобы люди не забывали…» Что вы думаете? Дело было перед Седьмым ноября. Пришел на праздничное построение – вся грудь обвешана… Другой раз явился к командиру перед отпуском – три литра спирта требует: «Я слышал, всем к отпуску положено».

Все смеются, а я вспоминаю нашего камчатского замполита, любившего повторять: «Армия – сколок народа». Да и сам-то он был тоже из народа… Единственный замполит из всех, кого я знал, не умеющий складно говорить. Его простой, корявый, рабоче-крестьянский язык нуждался в дополнениях. Матом он совсем не ругался, не положено. А связки слов требовались, «не можно» в авиации без связок.

Вместо «запрещено», он говорил «не можно», а чтобы речь лилась без лишних запинок, пересыпал слова переделанным на собственный манер ядреным русским матом, ставшим скороговоркой. На эскадрильском строевом смотре он выговаривал бортовому технику, который встал в строй с двумя галстуками на шее: «Валентин, бе-ныть… Ты, бе-ныть, хоть три галстука одень, выше тройки, бе-ныть, я тебе, бе-ныть, за внешний вид не поставлю».

Он был податливым, бесхребетным мужиком, жил с летчиками мирно и знал, что в курилке его величают «Бе-ныть». Один раз вызвал повальный смех на построении. Эта его речь была незабываемой. Замполит «стругал» нас, молодежь, за неаккуратное проживание в общежитии.

«Что творится, бе-ныть, в общаге? Понамусорят, понаблюют! Понимаешь ли… Культура, она, бе-ныть, с детства, дрень ее в корень, прививается…»

В лучшие времена я любил вспоминать о нем в курилке, но сегодня не было настроения.

Аню я отвез в Ташкент на собственном самолете и теперь не мог найти себе места. Врачи уверяли, что ей до полного выздоровления потребуется пара недель, и я при каждом случае бежал к Санникову, чтобы он поставил меня в план на Ташкент.

Схожу-ка я к Пал Палычу, покалякаю с ним, он должен быть дома. Не без Пашиной легкой руки я теперь – командир отряда. «Что ты хочешь, орден или майора?» – спросил он меня, когда пришел приказ о моем назначении. «Конечно, майора», – ответил я, не задумываясь. Бумаги на звание ушли до обстрела, но теперь-то мне все это было глубоко безразлично. Уволиться из армии проще было капитаном, майором надо тянуть до сорока пяти лет или заболеть.

Аэрофлоту больные летчики не нужны, не нужны там и алкоголики… Поэтому, так или иначе, мне предстояло высчитать «квадратуру круга», вырваться в небо, поменяв погоны на нашивки. Но это в будущем…

Пал Палыч не один. Чернявый, чисто выбритый мужчина мерил шагами прихожую Санникова.

– Знакомься, Дрозд. Инспектор из Ташкента, полковник Шуленин.

Инспектор с такой странной фамилией пожал мне руку, и я понял, что пришел не ко времени.

– Нет, нет. Ты как раз вовремя. – Остановил меня Паша. – Бери плановочку, прикинем полеты.

Я взял на столе карандаши и резинку, присел.

– Рисуй разведку погоды – меня…

– Подожди, Пал Палыч. Давай-ка я диктовать буду. Все-таки я приехал проверить ваш командный состав…

– Кто это нас тут проверять будет? – загремел Пал Палыч и вскочил со стула. По его растопыренным пальцам я понял – он готов к прыжку. Я попал на веселый аттракцион, покруче, чем в курилке.

– А ты представление имеешь, как здесь летают, полковник? Я тут каждый день кручусь, штаны протираю, а ты прилетел на войну посмотреть и – проверить? Дрозд, рисуй меня проверяющим, посмотрим его, а потом решим, что с ним делать. Как приехал, так и уедешь, шустряк, твою маму…

Плановичку мне негде было раскинуть. На столе стояли бутылки и закуска. Я понял, что диспут обещал стать затяжным, и, зная Пашин характер, мог предвидеть финал. Если полковник не станет уступчивым – может схлопотать от Паши на всю катушку, но, скорее всего, даст себя уговорить. Это ему не Союз и даже не Ташкент, из которого он прибыл.

Пока образовалась пауза, я осторожно выскользнул в дверь, пообещав зайти позже. Надо – вызовут.

Меня уже разыскивали. Опять потребовался Анисимову. Что на этот раз он мне приготовил?

– Дрозд, какой у тебя допуск на взлет в тумане? – спросил новый командир, приблизившись ко мне вплотную.

– Триста метров видимости, – ответил я, прикидывая в уме теперешнюю, реальную видимость (где-то около 50 метров).

– Сейчас взлететь можешь?

– Могу.

– Надо срочно лететь в Кандагар. Справишься?

– Товарищ командир, вернусь – возле какой стенки становиться?

– А ты злопамятный. В Джелалабад отправлю на два дня. Позагораешь на солнышке, – миролюбиво закончил Анисимов. – Повезешь группу военной прокуратуры из Москвы. Будет там разбираться с нашими стратегами. Сто человек положили на перевале, уцелел из всей роты один – лежал под трупами. Рассказал, что работали люди в черной форме,[31]31
  Люди в черной форме – предположительно подразделения пакистанских войск.


[Закрыть]
сняли боевое охранение, окружили и расстреляли всех в упор…

…Мы выруливаем со стоянки и медленно, со скоростью тихо идущего человека, выкатываемся на рулежку. Синие огни, обозначающие рулежные полосы, видны хорошо. Мы скользим в белом, нереальном мире, поглотившем нас вместе с самолетом, и только эти огоньки, медленно выплывающие из тумана, указывают нам направление. Фары в таких условиях бесполезны – свет растворяется в насыщенном парами воздухе так же, как одна жидкость в другой. Луч отражается от мельчайших невидимых глазу капелек, превратившихся в экран, и делает «молоко» еще более густым и непроглядным.

Наконец мы выкатываемся на взлетную полосу: здесь по краям белые огни, они более мощные, но их свет делает видимость еще хуже: я вижу впереди только второй фонарь.

Не напрасно мы тренируемся, взлетая под шторкой, в условиях нулевой видимости, используя только курсовые приборы и авиагоризонт. Сейчас это может пригодиться. Я устанавливаю на задатчике компаса курс взлета, выставляю машину в строгом соответствии с этим направлением. В процессе разбега будут заметны отклонения стрелки курса, и я должен исправлять их, чтобы самолет оставался в центре полосы. В этом случае я смотрю только на приборы, мой летчик – на фонари. Несколько неточных, несвоевременных движений – и мы за фонарями. Как говорит Веня: «Высылайте запчастя, фюзеляж и плоскостя…»

Я уверен в себе. Ветра нет, «молоко» в свете фонарей клубится застылое – нет бокового сноса, самолет легкий, не загружен.

Нам разрешают взлет, начинаем разбег. Я держу штурвал полностью от себя, чтобы прижатое к бетонке переднее колесо давало большую устойчивость.

Скорость медленно нарастает. Удерживаю самолет на линии взлета, приковав все внимание к стрелке курса. Главное – направление. «Скорость отрыва!» – кричит мне техник, и я через десяток секунд подаю штурвал на себя – самолет, как лягушка, прыгает с брюха и переходит в набор высоты. Боковым зрением вижу, как сполохи фонарей в клубах тумана пропадают внизу… Полторы минуты, и мы выскакиваем в синеву: солнце бьет нам в глаза, под нами белая пелена облаков, словно куски изорванной рубашки прикрывают кое-где бугристые телеса гор.

– «Кабул – круг», верхний край тумана – двести метров. В зените ясно, видимость – миллион, полет спокоен… – докладываю я руководителю. В кабине у ребят легкое настроение, мы будто вырвались из долгого плена…

…Возвращаемся из Кандагара к ночи. Туман к этому времени рассеялся. У нас на борту – заместитель главкома Воздушных сил Голубев, ведомый знаменитого Покрышкина. Он в обыкновенном летном комбинезоне и полевой зеленой фуражке – совсем не генеральская стать.

Вслед за нами, после того как генерал уезжает, заруливают одесситы – экипаж, заменивший Ласницкого.

Веня бежит от них с сообщением.

– Командир, «Одесса» пулю поймала…

– Где?

– В Баграме, над дальним приводом.[32]32
  Дальний привод – один из радиомаяков, передающих буквенные позывные аэродрома. В систему посадки входят два – дальний (4 км) и ближний (1 км).


[Закрыть]
Пробила столик радиста, ударилась о связную станцию и свалилась ему за шиворот, тепленькая…

Формально я отвечал за подготовку экипажа. Когда давал контрольные полеты летчику, все, как говорят у нас, разжевал. Но кажется, этот одессит какой-то заторможенный. Хотя его можно понять: вот так, за один день трудно сломать старые привычки.

Начинаю пытать командира: «Какая высота была над приводом?» Говорит: «Тысяча метров» (а нужно полторы!).

– Где ж была твоя голова? – спрашиваю радиста.

– На столике, командир! – весело отвечает парень. – За одну секунду до выстрела – на столике. Вы же знаете, перед посадкой обычная поза радиста: «Жду продовольствия».[33]33
  «Жду продовольствия» – из перечня знаков терпящего бедствие экипажа (на земле) для спасателей, ведущих поиск с воздуха. В данном случае – голова, положенная на скрещенные руки.


[Закрыть]
Тут ко мне штурман обратился, я поднял голову – чувствую, удар: что-то горячее за шиворот упало… В моем столике – дырка, а секунду я помедли – была бы в голове… – Радист протянул мне кусок расплющенного металла. – Просверлю дырочку, повешу себе на шею.

– Повесь ее своему командиру на одно место и напиши на ней: «Тысяча пятьсот метров», – посоветовал я, внутренне оценив неистощимый юмор одессита.

* * *

…Вечером у себя в комнате мы перетряхиваем зимнюю одежду. Понабирали лишнего: шинели, шапки, теплое белье. Все это стоило кое-какие афгани, а завтра утром нас в Джелалабаде будет встречать Никель.

Этот сорбоз[34]34
  Сорбоз – солдат.


[Закрыть]
встречает каждый самолет в надежде чем-нибудь поживиться. Он носит в кармане толстую пачку афганей и скупает у советских все, чтобы в городе продать дороже. Особенно с большой охотой берет сковородки, кастрюли, чайники. Этот металл здесь, в Афгане, особенно в кишлаках – огромная ценность. Один афганский майор, окончивший у нас Академию имени Фрунзе, сказал мне: «Вы самые богатые в мире».

Я привык с детства считать, что мы «самые». Но самые сильные, самые свободные и самые не такие… потому что нам плевать на богатство. Я ему сказал об этом, но он стал настаивать: «Назови мне другую такую страну, где в пятимиллионной армии вся посуда: ложки, вилки, кружки, чашки – из алюминия?»

Я почесал затылок и ничего путного ответить не мог.

Никель потому и был «никелем», что подходил к каждому самолету и спрашивал: «Никель есть?» Он скупал все, что имело металлический блеск: кастрюли, сковороды, чайники. Пожалуй, на любом аэродроме можно найти афганца, похожего на нашего приятеля. Самое примечательное у Никеля – большой рот. Стоит ему улыбнуться – весь жевательный набор, чуть выставленный под углом вперед, является во всей красе. Редко посаженные длинные зубы похожи на кузнечные щипцы, которыми хватают раскаленные детали. Без улыбки нет коммерции, поэтому Никель держит свой инструмент согласия в обнаженном виде. Русским сорбоз владеет сносно, по принципу: «Говорю, что слышу». На наше традиционное: «Как дела?» – отвечает нашим ядреным, забористым: «З…с!», разве что без мягкого знака на конце. Впрочем, так же отвечали и большинство афганцев. Простой люд быстрее усваивает наши ругательства. Русские «связки слов» объемны, слышатся громче других… Особенно мастерски грамматикой в стиле «е-пэ-рэ-сэ-тэ» владеют бачата – стайки грязных, оборванных мальчишек, обследующих аэродромные свалки. Эти попрошайки подбирают все: от пустых консервных банок до кусков древесины. Близко к самолетам их не пускают. В грязных торбах среди мусора могут находиться пластиковые мины.

Афганский сорбоз – сначала мусульманин, затем торговец и уж затем, некоторым образом, солдат. Он сидит в аэродромной лавочке, принадлежащей офицеру, и не забывает интерес собственный – ему проще вступить в контакт с советскими.

Когда солнце уже достаточно низко, вечерний намаз не застанет врасплох солдата. Куда бы ни отправился он в это время, прихватит с собой под мышкой маленький коврик, свернутый в рулон. На стоянке воин аккуратно разложит подстилку, опустится на колени, обращаясь лицом к солнцу; все вокруг для него перестает существовать. Со священным именем Аллаха на устах он припадает к земле, творя молитву, и вряд ли прервет ее, если начнется обстрел… На моих глазах офицер ударил солдата кулаком в лицо. Сорбоз в форме из материи, похожей на нашу мешковину, неправильно подошел…

Афганские летчики одеты в удобную, великолепно сшитую синюю форму из тонкого сукна, перед которой наша, зеленая, выглядит нелепо. Мы помогаем нищей стране, где офицеры ее армии получают в пять раз больше, чем мы – в великой державе…

* * *

С приходом холодов к нам зачастили артисты. Для ансамбля «Пламя» был сооружен помост из досок под открытым небом. Печальный голос пел о снеге, который кружился, не таял: «Заметает зима, заметает…» Летчики, сидевшие на длинных скамьях, подхватывали слова и пели вместе с солистом. Здесь не было человека, который бы не тосковал о русской зиме и белых просторах. Артистов на руках сняли с помоста, повели к накрытому столу.

Только к вечеру следующего дня они смогли как-то прийти в себя после застолья. Музыкантам с трудом удалось вырваться из гостеприимных объятий летчиков.

Кобзон пел в клубе – большой палатке, где помещался весь полк. В Кандагар знаменитость возил наш экипаж. Артист, вернувшись в Кабул, сказал летчикам под впечатлением от воздушной акробатики: «На сцене я герой, в воздухе – г…к». Перед выступлением Кобзон заверил собравшихся, что его люди будут делать все, что мы попросим.

Ансамбль песни и пляски Киевского военного округа после выступления приземлился за столом в нашей комнате. Мы успели выпить по рюмке – прибежал посыльный. Нас срочно поднимали в воздух. Снова обстреливали штаб армии, и нам нужно бросать осветительные бомбы над городом. Артисты, парни, видать, не робкого десятка, пожелали посмотреть на ночной Кабул сверху. Они отправились с нами на стоянку. Три раза за ночь мы взлетали, и три раза они поднимались с нами на восемь тысяч, жадно смотрели вниз, на нереальную, фантастическую картинку ночного Кабула, раскинувшегося среди черных холмов. У нас под брюхом – четыре бомбы, бросали по одной. Отделившись от самолета, бомба разрывалась и рассыпала парашюты с горящим осветительным составом. Парашюты опускались восемь минут, выхватывая из объятий темноты горы, окружавшие столицу… Как елка в новогоднюю ночь, полыхал Кабул, мы висели на высоте и зажигали отсюда эти яркие «бенгальские» огни, падавшие к земле.

Мы все это видим через день, и можно только позавидовать восторгу наших гостей. Ребята, уже не молодые, вряд ли в своей жизни увидят что-нибудь подобное.

Утро заканчиваем за столом. Завтрак с рюмками и песнями… Экипажи просыпаются, а мы и не ложились.

Вскоре артисты прощаются, оставив нам подписанную на память пластинку, а мы падаем по кроватям. Кто-то крутит ручку настройки приемника, в комнату врываются звуки траурной мелодии… «Постой, постой, – кричу я, – найди эту станцию!» Я не ошибся.

Передают правительственное сообщение. Скорбный голос диктора сообщает о смерти Брежнева.

Я сажусь в постели и нервно перебираю пальцами одеяло… Кто придет, кто станет у руля? Где-то на донышке, в самых дальних тайниках зреет мысль: может быть, это будет человек умный и прекратит эту афганскую бузу? Завтра нужно взять свежих газет и посмотреть, кто первым подпишет некролог. «Вот увидите, это будет Андропов», – авторитетно заявляет Веня со своей койки. С ним никто не пытается спорить.

Наш генсек – покойник… Но разве при жизни он уже не был им? Когда я видел его на экране телевизора выступающим, мне хотелось куда-нибудь спрятаться… Слова, туго спрессованные в знакомые предложения, ворочались, словно громадные глыбы, катились и падали из-за какой-то заоблачной выси в пустоту зала, где шевелились и шелестели ладонями тени…

Сколько усилий требовалось этому человеку, чтобы читать с бумажки о великой созидательной силе народа! Внизу, перед его трибуной, – люди, не устававшие слушать заклинания, ставшие привычными…

После этих длинных выступлений я почти физически начинал ощущать, что находился где-то по другую сторону реки, и если была страна мертвых, то все эти старцы, окружавшие генсека, жили там какой-то своей, кремлевской жизнью. У них была своя религия, свой бог, свои святые и угодники, и все это никакого отношения не имело к той стороне речки, на которой я находился.

Мне представлялась моя необъятная страна с южных гор до северных морей, где на востоке просыпаются, а на западе только ложатся спать, где самая современная авиация крадет время у пространства, где космос стал ближе, чем сама земля, по которой ходили ее люди. И такой страной управляют старые, никчемные маразматики? Откуда-то из потаенных глубин во мне ширилось, росло незнакомое: это было похоже на просветление, когда, наконец, видишь с полной ясностью то, на что натыкаешься каждый день. Мы живем во времена великих теней. Эти «великие» сознательно построили «страну мертвых» при жизни в надежде стать бессмертными… Другого способа у них просто не могло быть. За это надо платить чудовищную цену, и мы не скупились…

Скорее всего – я и все, кто был рядом со мной по другую сторону реки, были ничем не лучше «кремлевцев».

Наверное, я – маленький росток, отпочковавшийся на отмирающей коре. Тихо, втайне, я негодовал по поводу закостенелой среды обитания, но на партийных собраниях говорил «что положено». Значит, практически мы все – по одну сторону речки. Здесь – просто оптический обман: я вижу «их» со стороны, а «они» себя – не видят. Разве всех нас не научили представлять наши дела и мысли бессмертными? Мы хотели забыться в мечте, но в чем-то жестоко просчитались. Мы никогда не заботились о жизни, мы не умели ее строить, не могли целиком отдаваться ей. Зато научились уходить от нее. Нашим родителям и дедам было уготовано умирать на пирамидах бессмертия, а нам – лишь на какой-то миг дано заглянуть под этот покров тайны…

Я строил какие-то свои планы и вдруг, в один миг, отчетливо представил себе, как они хрупки! Я видел себя совсем в новом качестве, меня не устраивала моя теперешняя жизнь, но чтобы заново родиться там, дома, прежде мне предстояло умереть здесь…

И все-таки, кто мы тут, в Афганистане?

Дрова в великой топке, из которой в небо летит пепел? Дует ветер, несет этот пепел в мою страну, и уже там – пепел повсюду. Странно, но его никто не видит. Все как жили, так и живут, горюют, сколько положено, на могилах близких и живут дальше… Пепел незаметно, как проказа, разъедает внутренности… Сам-то я жив ли еще? Меня словно съедает какая-то лихорадка: алкоголь бешено толкает кровь в височных артериях – мне надо принять много, чтобы я упал, малые дозы уже не действуют. Иногда мне кажется, что я сгорел изнутри, обуглился, прежде чем эта адская жара сделала из меня мумию. Мои внутренности превратились в угли; легкие – обгоревшие листья, шевелят на ветру альвеолами, превращая воздух в черную копоть… И где-то под всем этим ворохом – живой кусочек… Я чувствую его, потому что он болит. Это мысли об Анне. Как она там? Выздоровеет, уедет, забудет об этой жаре и своих полетах со мной…

Все уже спали. Я встал, подошел к столу, налил себе полстакана неразбавленного спирта, опрокинул. Огненный комок прокатился по горлу и упал в желудок. Через несколько минут теплая волна подхватила меня и понесла неизвестно куда…

* * *

Мы возвращались из Ташкента. В Кабуле дождь. Рваные низкие облака и плохая видимость заставили нас с Юрой попотеть на заходе, и только мой штурман сидел за перегородкой спокойнее каменной стены. «Ты когда-нибудь научишься помогать летчикам?» – взорвался я на стоянке. И основания тому были. В Шинданте Влад дал расчетное время снижения с ошибкой на десять минут. Если бы я выполнил его команду, мы лежали бы на склоне горы… Что заставило меня тогда не слышать его слов? «Успеем, пройдем привод и будем снижаться». До приводной радиостанции мы шли еще пятнадцать минут, был сильный встречный ветер…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю