355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Олений заповедник » Текст книги (страница 2)
Олений заповедник
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:13

Текст книги "Олений заповедник"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

Глава 3

Вот какая была история. Вспоминая о ней, я жалел О'Фэя. Глядя на этого элегантного маленького кутилу с тонкой ниточкой усиков и вечной улыбкой, я никак не мог поверить, что несколько лет назад Доротея рыдала ночами от того, что лишилась его.

Они познакомились, когда ей было семнадцать и он был водевильным танцовщиком на гребне успеха. Доротея жила с ним, клялась, что была от него без ума, пела и танцевала, чтобы удержать на плаву совместный номер, и страдала от того, как он обманывал ее каждый вечер с новой девчонкой. Совместной жизни у них не получилось: она все время намекала, что хочет осесть и иметь детей, а он улыбался, говорил, что она еще слишком для этого молода, и спрашивал, какого она мнения о рубашке, которую он в тот день купил. Она думала о том, как подкопить денег, а он – о том, как их истратить. Когда она обнаружила, что забеременела, он дал ей двести долларов, оставил адрес знакомого врача и съехал вместе с пожитками.

Доротея пела в ночных клубах; ее коронным номером была песенка «Я тоскую по моему отпрыску, а он учится в Йеле», она исполняла ее речитативом и нравилась публике. Имя Доротеи было хорошо известно, ей было девятнадцать, и она была прехорошенькая и снова беременная, о чем никто не знал. Это был мимолетный роман с заезжим европейским принцем, что приводило ее в определенном смысле в восторг. Ведь она была дочкой дворника, а теперь носила в себе королевскую кровь. Так прошло три месяца, потом четыре, и стало уже поздно что-либо предпринимать. О'Фэй спас ее. Успех его стал сходить на нет, он начал пить и однажды, заглянув к ней, посочувствовал ее положению. О'Фэй был перекати-поле: он никогда не женился бы на женщине, носящей его ребенка, но он решил, что было бы правильно помочь приятельнице в беде. Они быстро поженились и так же быстро развелись, зато ребенок Доротеи получил отцовскую фамилию. Она назвала сына Мэрион О'Фэй и в тот год выступила в главной роли в музыкальной комедии. Позже, много позже – после того, как Доротея нажила денег, и потеряла их, и снова нажила, и осела в Дезер-д'Ор, продав свою колонку светской хроники и создав себе «двор», – О'Фэй снова появился на сцене. Он стал совершенной развалиной – в этом не было никакого сомнения. Руки у него тряслись, голос потерял силу – его выступлениям пришел конец. Доротея была рада принять его – она терпеть не могла быть должницей. Она жила в «Опохмелке» и назначила О'Фэю скромное пособие. Между Мэрионом Фэем-сыном (он еще мальчиком опустил из своей фамилии О) и фиктивным отцом никакого контакта не было. Они смотрели друг на друга как на диковину. Да Мэрион и на мать смотрел так же.

В подпитии Доротея, не вытерпев, похвалялась, что сыном ее одарил некий принц. Мэрион знал об этом еще мальчиком, и, возможно, именно это кое-что в нем объясняет. В двадцать четыре года он выделялся своим внешним видом. Стройный, крепко сбитый, с тонкими волнистыми волосами и светлыми серыми глазами он, я думаю, мог бы сойти за мальчика-певчего, если бы не выражение лица. Он с надменным видом смотрел на вас в упор, определял вам цену и решал, что вы больше его не интересуете. В данное время он жил в Дезер-д'Ор, но не у матери. Слишком плохо они ладили, да и мешало то, чем он занимался. А он был сутенером.

Я часто слышал, что в детстве ему предрекали другую карьеру. Он был мальчик нервный и часто плакал. Когда Доротея имела такую возможность, у него были няни и слуги, Доротея всегда охотно баловала сына, забывала о нем, любила его и устраивала сцены не хуже его. Впав в сентиментальность и жалея об отсутствии близости с сыном, она принималась рассказывать об одном случае с Мэрионом. Однажды – это было так давно – она расплакалась у себя в спальне, по какому поводу, она уже не помнит; он вошел в комнату – а ему было тогда три с половиной года – и стал гладить ее по щеке. «Не плачь, мамочка, – сказал он, заплакал и, плача, принялся утешать ее как умел: – Не плачь, мамочка, ты такая красивая».

В школе Мэрион был мечтателем. Доротея рассказывала мне, как он увлекался железными дорогами, конструкторами, собирал марки и крылья бабочек. Он был застенчивый, избалованный, порой, поддавшись своему нраву, совершал отчаянные поступки. Во время первой и последней в его жизни драки (а это была драка с толстым коротышкой, сыном кинопродюсера) он дико кричал, когда его оттащили от мальчика, которого он держал за горло. Где-то между десятью и тринадцатью годами в нем произошли перемены: он уже не был таким чувствительным, стал неприветливым и замкнутым. К изумлению Доротеи, он однажды сказал ей, что хочет стать священником. Его острый ум порой пугал – во всяком случае, Доротею, – но он стал трудным подростком. Вечно с ним случались неприятности: на уроках он выскакивал со своими умозаключениями, опережая учителей, курил, пил, делал все, что не разрешалось делать. Пока он учился в средней школе, Доротее пришлось перебрасывать его из одного частного учебного заведения в другое, но куда бы она ни устраивала Мэриона, он умудрялся заводить друзей вне школы. В семнадцать лет его арестовали за езду со скоростью 80 миль в час на одном из бульваров киностолицы. Доротея это утрясла – ей приходилось утрясать многие его проделки. В день рождения, когда ему исполнилось восемнадцать лет, он попросил у матери триста долларов.

– На что? – спросила Доротея.

– Да есть тут знакомая девчонка, ей нужна операция.

– Ты что, никогда не слышал о предохранении?

Мэрион стоял перед ней с терпеливым, скучающим видом и смотрел на нее своими светло-серыми глазами.

– Нет, слышал, – сказал он, – но, понимаешь, я был сразу с двумя девчонками, и, наверно, мы… увлеклись.

Доротея умудрилась написать о сыне сентиментальную статью в тот день, когда он пошел служить в армию, но больше писать о нем не смогла. Вернувшись из армии, он не пожелал поступать на работу и вообще отказывался делать то, что ему было неинтересно. Доротея устроила его помощником к хорошо известному на киностудии администратору – через три месяца Мэрион оттуда ушел.

– Все они священнослужители, – только и сказал он и переехал к матери в «Опохмелку».

В Дезер-д'Ор он знался с гангстерами, актерами, хористками и девицами по вызову, он был даже любимцем тех немногих обитателей курорта, которых можно было считать интернациональной средой, и при этом, поскольку он имел возможность проводить целые дни то в одном баре, то в другом или сидеть часами во внутреннем дворике «Яхт-клуба», поскольку он знал метрдотелей всех лучших клубов курорта и они относились к нему с уважением, так как он низко ставил их, Мэрион общался с бизнесменами, эстрадниками, продюсерами, теннисистами, разведенками, игроками в гольф, картежниками, красавицами и почти красавицами, которыми пополнялся курорт от их переизбытка в киностолице. Когда Доротея вышвырнула Мэриона из дома после ссоры на денежной почве, считая, что таким путем заставит его работать – а она хотела, чтобы ее сын стал человеком респектабельным, – он быстро нашел себе дело. Узнав об этом, Доротея стала умолять его вернуться, но Мэрион только рассмеялся.

– Я всего лишь любитель, – сказал он ей, – как и ты. Она даже не посмела дать ему пощечину – почему-то уже многие годы никто не пытался это сделать.

В своей деятельности он не слишком разворачивался. Держался в стороне от профессионалов; не собирался создавать организацию, которая что-то значила бы, и многие его сделки были необычными. Он знал девиц, которые готовы были с кем-то встретиться один раз, но не больше, по крайней мере не раньше, чем через несколько месяцев; он даже знал женщину, которая не нуждалась в деньгах, – ей просто нравилась мысль, что она продает себя. Как Мэрион сказал матери, он был любителем, просто играл в эту игру. Работать – значит, стать рабом какого-то дела, а Мэрион ненавидел рабство – оно деформирует мозги. Соответственно он сохранял свою свободу и, пользуясь ею, пил, не гнушался наркотиками и раскатывал по пустыне в машине иностранной марки с револьвером в «бардачке» вместо прав на вождение, так как эти права были у него давно отобраны. Я однажды проехался с ним и постарался впредь этого избегать. Я сам довольно хорошо водил машину, но он водил ее так лихо, как никто другой.

Время от времени Мэрион по-прежнему появлялся в «Опохмелке», но он презирал «двор», и «придворные» чувствовали себя с ним неуютно. Из всех, кто там бывал, он сносно относился только к двоим. Я был в их числе, и Мэрион не скрывал почему. Я убивал людей, сам чуть не был убит, и его интересовало, что я при этом чувствовал. Однажды он спросил меня с этакой своей кошачьей грацией:

– Сколько самолетов ты сбил?

– Всего три, – сказал я.

– Всего три. Значит, зря тебе платили деньги. – Рот его при этом ничего не выражал. – А ты бы сбил больше, если б мог?

– Думаю, попытался бы.

– Тебе нравится убивать азиатов? – спросил Мэрион.

– Я не думал об этом.

– Они знают, как натаскивать таких, как ты. – Он достал сигарету из платинового портсигара. – Я не был офицером, – продолжал он. – Я пошел в армию рядовым и рядовым из нее вышел. Таких до конца рядовых в армии никогда не было.

– Я слышал, тебя то и дело сажали в карцер.

– Да, там я кое-чему научился, – сказал Мэрион. – Убить человека, понимаешь, легко. Куда легче, чем поймать таракана и раздавить его.

– Может, ты просто не знаешь, как за это взяться?

Но Мэрион всегда опережал меня.

– Хочешь девчонку? – неожиданно спросил он. – Могу доставить задаром.

– Не сегодня, – ответил я.

– Я так и думал, что откажешься.

Он учуял то, что я изо всех сил старался скрыть. А я внимательно следил за Пелли, который страдал той же бедой. Это случилось со мной незадолго до отъезда из Японии, и с той поры я уже ни на что не был способен. Раза два я пытался разорвать стягивавший меня узел с помощью девчонок, подобранных в барах Дезер-д'Ор, и оказывался только еще крепче скрученным.

– Берегу себя для любимой женщины, – сказал я, чтобы он отвязался.

Любовь была темой, заводившей Мэриона.

– Слушай, – сказал он, – вот двое живут вместе. Отбросим пропаганду. Живут скучно. И точка. Тогда ты поворачиваешься и идешь в другом направлении. Находишь сотню цыпочек, находишь две сотни. Становится не просто скучно. Тошнота подступает к горлу. Клянусь, начинаешь думать о том, чтобы взять бритву и перерезать себе горло. Я правду говорю, вот к чему приходишь, – сказал он, покачивая, как маятником, пальцем: – С одной стороны – трахаешь, с другой – причиняешь боль. Убиваешь. Весь мир – дерьмо. Потому люди и хотят жить скучно.

Понять такое было выше моих сил. Я посмотрел в его белесо-серые глаза, горевшие возбуждением, и сказал:

– И к чему же это тебя приведет?

– Не знаю, – сказал он, – это надо еще додумать. – Тут он поднялся на ноги, взглянул на часы, словно хотел скрыть удивление, что так долго разговаривал, и ровным тоном произнес: – Когда сюда приезжает Джей-Джей? Мне надо кое-что сказать Доротее.

Это был его второй приятель в «Опохмелке». Когда Доротея и Мэрион не разговаривали, Мэрион пользовался услугами специалиста по рекламе Дженнингса Джеймса для общения с ней. Джей-Джей умудрялся сохранять добрые отношения с обоими. Много лет тому назад он был агентом Доротеи и знал Мэриона мальчиком. Что-то их связывало: Мэрион терпел его, сносил монологи Джей-Джея, его пьянки, его депрессии – словом, по-своему привязался к нему.

Джей-Джей был рыжий, высокий и тощий и своим тощим лицом с очками в серебряной оправе напоминал банковского клерка. При этом в нем было что-то детское. Он жил прошлым и обожал вспоминать начальную пору кризиса, когда оказался в киностолице без гроша в кармане и жил в бунгало с двумя музыкантами, существуя на апельсинах и питаясь надеждой продать один из своих рассказов. Это были хорошие дни, а теперь он время от времени занимался рекламой для «Сьюприм пикчерс», подбрасывая в светскую хронику сообщения о приезде в город снимающихся на «Сьюприм» звезд. Я достоверно знал, что он пополняет свой бюджет, посылая порой к Мэриону какую-нибудь девчонку.

При этом в нем было обаяние мечтателя. Небрежным тоном, проглатывая слова, он рассказывал историю за историей, часто повторяя для меня, так как я был единственным новым его слушателем, что великое изречение: «Мужчины с накрашенными губами выглядят так, словно они только что открыли для себя секс» – принадлежит кинозвезде Лулу Майерс, а на самом деле это изречение написал для нее он.

– Меня от этого просто тошнит, – говорил мне Джей-Джей. – Я ведь помню, когда Лулу была замужем за Чарли Айтелом, она считала, что ум – это все. Я видел, как она однажды появилась на вечеринке с таким сияющим лицом, будто впервые узнала любовь или попробовала какого-то сока джунглей. «Айтел только что дал мне первый урок актерского мастерства, – сказала она, – и это так меня вдохновило». И это после того, как она уже три года снималась и сыграла семь ведущих ролей, и такому человеку я должен был добывать роли.

По-моему, он был первым в Дезер-д'Ор, упомянувшим имя Чарлза Фрэнсиса Айтела. После этого, казалось, у каждого было что об этом человеке рассказать. Айтел был знаменитым кинорежиссером, жившим на курорте во внесезонье, и хотя принадлежал к числу друзей Мэриона, никогда не бывал в «Опохмелке». Пока я в этом не разобрался, я часто думал, что Мэрион поддерживал с ним дружбу только для того, чтобы позлить Доротею, поскольку последний год об Айтеле только и писали. Я слышал, что однажды посреди съемки он ушел с площадки и через два дня его вызвали в качестве свидетеля-ответчика в Комиссию конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Доротея терпеть не могла Айтела. Она никогда не считалась в стране крупной журналисткой светской хроники, и под конец ей наскучила эта работа, но последний год или два перед уходом Доротеи на пенсию начальство рядом с ее фотографией всегда ставило американский флаг и ее материал изобиловал намеками на наличие подрывных элементов в кино. Даже и теперь она отличалась крайним патриотизмом и, подобно большинству патриотов, пылала гневом и плохо соображала, так что спорить с ней было нелегко. Да я и не пытался и всегда следил за тем, чтобы не упоминать имени Айтела, если в этом не было необходимости. Познакомившись с ним, я довольно скоро стал считать его своим лучшим другом на курорте и однажды, прервав Доротею посреди очередной тирады, сказал, что это мой друг и я не хочу обсуждать его; на секунду мне показалось, что она сейчас вскипит. Она была близка, очень близка к этому; побагровев, она бросила мне в лицо:

– Ты самый мерзкий сноб из всех, кого я знаю.

– Так оно и есть, – сказал я и не обиделся на Доротею за правду. – Я сноб.

– Ну и купайся в этом, – произнесла она шепотом, но тут Пелли вручил ей бокал с вином, и мы прекратили обсуждать Айтела.

– Только потому, что у тебя богатый папочка и ты умеешь наводить тень на плетень, – сказала Доротея, – не считай, что ты знаешь ответы на все вопросы.

– Ладно. Хватит, – буркнул я, и мы поставили на этом точку.

Но я был доволен собой. Умозаключения Доротеи были основаны на немалом жизненном опыте, и поскольку она всегда уверяла, что может сказать, из каких слоев общества происходит тот или иной человек, я подумал, что неплохо разыгрываю свою карту.

Глава 4

Я не знал матери, так как она рано умерла, а отец, подаривший мне княжеское имя Серджиус О'Шонесси, перестал заботиться обо мне с пяти лет и стал переезжать с места на место. Он был по-своему неплохим человеком, и я надолго запомнил те несколько раз, что он приезжал в приют. Он привозил мне подарок, слушал, глядя печальными глазами, когда я просил его взять меня с собой, обещал снова приехать и исчезал на несколько лет. Лишь повзрослев, я понял, что он просто не умел держать слово.

В двенадцать лет я обнаружил, что моя фамилия вовсе не О'Шонесси, а нечто похожее по звучанию на словенском языке. Выяснилось, что старик был смешанных моряцких кровей – валлийско-английских от матери и русских и словенских от отца, причем все они были низкого происхождения. А на свете нет ничего хуже, чем быть лжеирландцем. Но возможно, моя мать была ирландкой. Сделав мне такое признание, отец не сумел добавить к этому ничего. Он всю жизнь был рабочим, а хотел быть актером, и фамилия О'Шонесси была его попыткой изменить свою жизнь. Пока ему не пришел конец, он успел выступить в нескольких местах. Выступал на торговых судах и играл на свирели не в одном товарном поезде, даже занимался контрабандой, ввозя в страну ром, пока счастье не отвернулось от него и он не угодил в тюрьму штата. Когда его выпустили, он годился лишь на то, чтобы мыть посуду. Должен сказать, он передал некоторые черты своего характера мне. Я был в приюте самым большим из мальчиков моего возраста, но никогда не был, что называется, продвинутым. Во всяком случае, в ту пору. Однако, когда отец умер, я стал вырабатывать характер. В четырнадцать лет нелегко именоваться Серджиусом, и я придумал себе с десяток прозвищ: был Фонтанчиком, Шприцем, Ирлашкой и Тощим, мог бы назвать и еще, но когда узнал, что отец умер – а на это ушло немало времени, – и понял, что посещений больше не будет и что я остался совсем один, я снова стал называться Серджиусом. Естественно, я заплатил за это десятком драк и впервые в жизни так разошелся, что в паре из них победил. Я всегда был из тех, кто ничего не ждет, кроме поражения, но при этом был в числе немногих, кто выносит уроки из победы. Я любил боксировать. В ту пору я еще не знал, но впоследствии понял, что бокс прежде всего хорошо действует на мою нервную систему. За четыре месяца я проиграл четыре боя, а потом выигрывал все подряд. Я даже победил в боксерском состязании, устроенном полицейским управлением. Вот после этого я завоевал право на свое имя. Теперь все звали меня Серджиус.

Мне это было нужно, и я за это заплатил. Отец наделил меня наследием никчемного человека: сквозь пьянки, сквозь последние свои унизительные занятия и застенчивые встречи со мной во всех меблированных комнатах с закручивающимися обоями, где он наблюдал, как уходят годы, он пронес одну дорогую ему мысль. Мысль, что в нем есть что-то особенное: он всегда считал, что когда-нибудь, где-нибудь…

У всех есть такая мыслишка, но моим отцом она владела больше, чем другими, и он передал ее мне. Я никогда не признался бы в этом ни единой душе, но всегда считал, что меня ждет особая судьба: знал, что я талантливее других. Даже в приюте я проявил немало талантов. Мне всегда давали ведущую роль в пьесе, которую мы готовили к Рождеству, а в шестнадцать лет, заняв фотоаппарат, я победил в местном конкурсе по фотографии. Но я никогда не был в себе уверен, никогда не считал себя выходцем из какого-то особого места или похожим на всех остальных. Возможно, поэтому я всегда чувствовал себя кем-то вроде шпиона или надувателя.

Конечно, я всю жизнь занимался надувательством. В детском приюте, помню, мы ходили в приходскую школу и во время занятий к нам относились, как к остальным детям. А вот завтрак был пыткой. Нам в приюте давали с собой сандвичи, и мы должны были есть их, сидя все вместе в углу столовой, а остальные глазели на нас. Это не помогало заводить друзей, и я помню семестр, когда я вообще не завтракал. В первый же день я познакомился с мальчиком, который жил на той же улице, где была и школа, в доме на две семьи. Сегодня я не могу даже вспомнить его имя, но тогда я до ужаса боялся, как бы он не обнаружил, что я из приюта. Позже я понял, что он, очевидно, все время это знал, но был славным малым и не давал мне повода догадываться об этом.

Я мог бы поведать немало всего о тех годах, но это было бы ошибкой. Я стал бы без конца рассказывать о приюте и о том, что сестры там были разные: одни – жестокие, другие – со странностями, а две или три – очень хорошие. Была среди них монахиня по имени сестра Роза, и когда я был маленький, я любил ее любовью изголодавшегося по ласке ребенка. Она проявляла ко мне особый интерес, а поскольку была из богатой семьи, говорила очень ясно, и лет в шесть-семь я мечтал о том, что, когда вырасту, нанесу визит ее семье и ее родные оценят, какие хорошие у меня манеры. Она учила меня, как могла, катехизису, а когда я научился читать, давала мне жития святых и мучеников. Но я не знаю, насколько хорошо она это делала, так как отец учил меня другому катехизису, и со своим благоприобретенным ирландским акцентом советовал попросить ее рассказать о жизни Бартоломео Ванцетти; отец часами рассказывал, какие мучения он претерпел в Бостоне, и еще не говорил, что вера – это для женщин, а анархизм – для мужчин. Он был философом, мой отец, и боялся сестры Розы, но был единственным, кто хорошо относился к горбатому мальчику, который спал рядом со мной, а мальчик был бедный. Он был некрасивый, и от него дурно пахло, так что мы пинали его. Сестры всегда заставляли его принимать ванну. Даже сестра Роза с трудом выносила мальчика, так как у него из носа всегда торчали козявки, а вот отец жалел калеку и приносил ему, как и мне, подарки. Последний раз я слышал о калеке, когда он сидел в тюрьме: мальчик плохо соображал и попался на краже в магазине.

О жизни в приюте лучше не говорить: после того как отец умер, я за три года пять раз сбегал оттуда. Однажды я пробыл на воле четыре месяца, прежде чем меня поймали и привезли назад. Но я об этом даже не упоминаю, так как пришлось бы рассказывать о моих новообретенных познаниях, а это заняло бы много места. Писать о собственном детстве – значит попасть в ловушку. Непременно зазвучит жалость к себе.

Лучше упомянуть то, чему я научился. Я расстался с приютом в семнадцать лет с одним честолюбивым замыслом. Я прочел множество книг, какие только попадали мне в руки; мальчиком я читал все время – я проживал жизнь мучеников и тайком бегал в публичную библиотеку, где читал об английских джентльменах и рыцарях, рассказы о приключениях, о храбрых людях и о Робин Гуде. Все это казалось мне правдой. Вот у меня и появилась честолюбивая мечта стать когда-нибудь храбрым писателем.

Не знаю, может ли это служить объяснением тому, что Чарлз Фрэнсис Айтел стал моим лучшим другом почти на все время моего пребывания в Дезер-д'Ор. Впрочем, кто может объяснить, почему возникает дружба? Объяснения учитывают все, кроме потребности в друге. Тем не менее одно, мне кажется, может быть сказано. У меня создалось впечатление, что в мире существует не так много добрых и порядочных людей и общество всегда старается принизить их. За время моего знакомства с Айтелом я по большей части видел его, пожалуй, в таком свете.

За много дней до нашего знакомства я уже слышал его фамилию, произносимую с необычным ударением: «Айтел». Как я говорил, он был объектом сплетен в Дезер-д'Ор. Я даже мог объяснить отношение к нему Доротеи. Похоже, что несколько лет назад у нее был роман с Айтелом, и каким-то образом он, должно быть, причинил ей боль. Я решил, что роман этот что-то значил для нее и очень мало значил для Айтела, но не был уверен, что это так, поскольку у каждого из них было столько романов. За все время, что я знал обоих, они ни разу не упомянули о тех неделях или месяцах, что были вместе, и я полагаю, история их отношений ни для кого сейчас не имеет значения, кроме Мэриона.

Однажды вечером, когда я зашел к нему выпить, он упомянул имя режиссера.

– Это особый случай, – сказал Фэй. – Ребенком я считал, – и тут он резко рассмеялся, – что Айтел одновременно и Бог и черт.

– Трудно представить себе, чтобы ты о ком-то так думал, – сказал я.

Он передернул плечами.

– Айтел беседовал со мной, когда они встречались с Доротеей. Даже порвав с матерью, он время от времени приглашал меня к себе. – Фэй улыбнулся: он произнес это с явным подтекстом.

– А что ты теперь о нем думаешь? – спросил я.

– Он был бы что надо, – сказал Мэрион, – если б не был таким буржуа. Понимаешь, от него так и несет девятнадцатым веком. – На лице его при этом не отражалось ничего; он поднялся и принялся что-то искать в ящике своего стола из светлого дерева, отделанного алюминием. – Вот, – сказал он, вернувшись на свое место, – взгляни. Прочти это.

Он протянул мне отпечатанную запись выступлений на Комиссии конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Это была толстая брошюра, и увидев, что я уставился на нее, Мэрион сказал:

– Айтел начинает говорить на странице восемьдесят три.

– Ты просил тебе это прислать? – спросил я.

Он кивнул.

– Мне хотелось это иметь.

– Почему?

– О, это особая тема, – сказал Мэрион. – Когда-нибудь я расскажу тебе, какой во мне сидит плут.

Я прочел все от начала до конца. Показания режиссера занимали двадцать страниц, но это было мое первое знакомство с Айтелом, и мне кажется, я должен процитировать страницу-другую этого текста, характерную для всего остального. Я привез с собой в Дезер-д'Ор магнитофон и с его помощью изучал свою речь и старался ее исправить. Диалог Айтела предоставил мне такую возможность, и хотя меня мало интересовала политика, которую я считал роскошью вроде джентльменской этики, пока еще мне недоступной, слова Айтела всегда вызывали во мне ответную реакцию. Не очень ловко так говорить, но мне казалось, будто это я произношу эти слова или по крайней мере хотел бы их сказать человеку, знающему, что я нарушил какое-то правило. Таким образом эти показания не вызывали у меня скуки, и, читая их, я понял, что многому могу научиться у Айтела.

«Конгрессмен Ричард Селвин Крейн. Являетесь ли вы сейчас или были когда-либо – я хочу, чтобы вы точно ответили, – членом коммунистической партии?

Айтел. Думается, мой ответ очевиден.

Председатель Аарон Эллан Нортон. Вы отказываетесь отвечать?

Айтел. Могу сказать, что отвечаю неохотно и под нажимом. Я никогда не был членом какой-либо политической партии.

Председатель Нортон. Никто не оказывает на вас нажима. Продолжаем.

Крейн. Знали ли вы мистера…?

Айтел. Наверно, встречался с ним на одной-двух вечеринках.

Крейн. Знали ли вы, что он агент партии?

Айтел. Я этого не знал.

Крейн. Мистер Айтел, похоже, вы получаете удовольствие, изображая из себя тупицу.

Председатель Нортон. Мы напрасно теряем время. Айтел, я задам вам простой вопрос. Вы любите свою страну?

Айтел. Видите ли, сэр, я был трижды женат и всегда считал, что любовь связана с женщиной. (Смех.)

Председатель Нортон. Мы привлечем вас к ответу за неуважение, если вы не прекратите.

Айтел. Я бы не хотел, чтобы меня привлекли за неуважение.

Крейн. Мистер Айтел, вы говорите, что встречались с агентом, о котором идет речь?

Айтел. Не уверен. У меня слабая память.

Крейн. Я считал, что у кинорежиссера должна быть хорошая память. Если память у вас такая плохая, как вы утверждаете, как же вы могли снимать картины?

Айтел. Это хороший вопрос, сэр. Сейчас, когда вы мне на это указали, я и сам удивляюсь, как я их снял. (Смех.)

Председатель Нортон. Очень умно. Может быть, вы не помните и того, что у нас тут значится в бумагах? Здесь сказано, что вы воевали в Испании. Хотите услышать когда?

Айтел. Я ехал воевать. А оказался посыльным.

Председатель Нортон. Но вы не принадлежали к коммунистической партии?

Айтел. Нет, сэр.

Председатель Нортон. У вас наверняка были друзья среди членов партии. Кто подстрекал вас к тому, чтобы поехать?

Айтел. Даже если бы я помнил, не уверен, что сказал бы вам это, сэр.

Председатель Нортон. Мы привлечем вас за нарушение клятвы, если вы не будете следить за тем, что говорите.

Крейн. Вернемся к предмету данного опроса. Меня интересует, мистер Айтел, в случае войны вы стали бы сражаться за эту страну?

Айтел. Если бы меня призвали, у меня не было бы выбора, верно? Могу я так сказать?

Крейн. Но вы бы сражались без энтузиазма?

Айтел. Без энтузиазма.

Председатель Нортон. Однако если бы вы сражались на стороне определенного противника, дело обстояло бы иначе, верно?

Айтел. Я сражался бы с еще меньшим энтузиазмом.

Председатель Нортон. Это вы сейчас так говорите. Тут кое-что есть, Айтел, в наших документах. «Патриотизм – это для поросей». Помните такое высказывание?

Айтел. Наверно, я так говорил.

Айвен Фэбнер (адвокат свидетеля). Могу я вмешаться от имени моего клиента и заявить, что, я полагаю, он перефразирует свои высказывания?

Председатель Нортон. Это я и хотел бы узнать. Что вы, Айтел, на сей счет теперь скажете?

Айтел. При повторении, конгрессмен, это звучит немного вульгарно. Я бы высказался иначе, если б знал, что на вечеринке присутствует агент вашей комиссии, который будет вам докладывать, что я говорил.

Председатель Нортон. «Патриотизм – это для поросей». И вы живете на то, что зарабатываете в этой стране.

Айтел. Это высказывание звучит вульгарно из-за повтора буквы «п».

Председатель Нортон. Не могу с этим согласиться.

Крейн. Как бы вы сегодня, мистер Айтел, высказались на этот счет?

Айтел. Если вы попросите меня высказываться и дальше, боюсь, я скажу что-нибудь губительное.

Председатель Нортон. Я требую, чтобы вы продолжали. Как, каким языком вы выскажете эту мысль сегодня комиссии?

Айтел. Я, очевидно, скажу, что патриотизм повелевает по получении повестки мгновенно расстаться с женой. Возможно, в этом секрет его притягательной силы. (Смех.)

Председатель Нортон. Ваши мысли всегда окрашены такими благородными чувствами?

Айтел. Обычно я о таких вещах не думаю. Производство кинофильмов мало связано с благородными чувствами.

Председатель Нортон. Я уверен, что после ваших показаний сегодня утром кинопромышленность даст вам достаточно времени посвятить себя благородным мыслям. (Смех.)

Фэбнер. Могу я попросить устроить перерыв?

Председатель Нортон. Это комиссия по расследованию подрывной деятельности, а не форум для высказывания непродуманных идей. Айтел, вы самый вздорный свидетель, какой у нас был».

Закончив чтение, я посмотрел на Фэя.

– Должно быть, он быстро лишился работы, – сказал я.

– Безусловно, – пробормотал Фэй.

– В таком случае почему он не уезжает из Дезер-д'Ор?

Мэрион усмехнулся собственным мыслям.

– Ты прав, дружище. Это место не для тех, у кого нет поступлений.

– Я считал Айтела богатым человеком.

– Он был им когда-то. Ты не знаешь, как работает машина, – бесстрастно произнес Фэй. – Понимаешь, примерно в это время стали проверять, как он платит налоги. Когда проверка окончилась, Айтелу пришлось раздеться, чтобы заплатить то, что еще было не оплачено. У него остался только здешний дом. Заложенный, конечно.

– И он просто живет здесь? – спросил я. – Ничего не делая?

– Тебе надо с ним познакомиться. Сам все увидишь, – сказал мне Фэй. – Чарли Айтелу могло быть и хуже. Возможно, надо было, чтоб ему дали под зад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю