355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Олений заповедник » Текст книги (страница 25)
Олений заповедник
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:13

Текст книги "Олений заповедник"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Глава 26

В больнице возле Мэриона дежурил полицейский, и к Илене до утра никого не пускали. Проспорив с дежурной по этажу целых препротивных десять минут по поводу того, кто оплатит счет за пребывание Илены, я облегчил свой бумажник от недельного заработка, вручил деньги дежурной сестре и решил позвонить Айтелу в киностолицу. Я подумал, что, если он не приедет, мне придется взять заботы об Илене на себя, а я теперь знал, что вовсе этого не хочу. И понимал, что не скоро стану с удовольствием думать о том, какой у меня характер.

Номер телефона Айтела не был зарегистрирован, как и Муншина, но я помнил фамилию агента Айтела и сумел дозвониться ему. По тому, как разговаривал агент, передо мной возник портрет неврастеника в халате, с сигарой в углу рта, но он вполне мог выглядеть и бухгалтером.

– Так кто вы такой? – спросил агент.

– Не важно, кто я. Я его приятель из Дезер-д'Ор.

– Я не хочу даже слышать название этого места. Послушай, оставь-ка моего крошку Чарли в покое.

– Вы дадите мне номер его телефона?

– А зачем он тебе нужен?

– Нужен, – сказал я. – Поверьте, дело срочное.

– Оставь в покое Чарли Айтела. Все хотят изложить ему свои беды.

– Очень дорогой ему человек, возможно, умирает сейчас, – преувеличил я.

– Женщина?

– Не все ли равно.

– Так вот: Чарли Айтел не должен утруждать себя из-за женщины, какая бы она ни была. Он теперь, слава Богу, человек занятой, так что перестань ему надоедать.

– Послушайте, если он сегодня вечером не получит сообщения о случившемся, – рявкнул я в трубку, – завтра утром он подаст на вас в суд.

Итак, пропотев полчаса в телефонной будке, истратив два доллара мелкой монетой и попав не туда, я наконец добрался до Айтела. К тому времени я был настолько раздражен и так кипел, что, наверное, не говорил, а буркал.

– Что это у вас за агент такой? – были мои первые слова.

– Серджиус, ты что, пьян? – послышался в телефоне голос Айтела.

Тут я ему все выложил, и секунд двадцать царила тишина Возможно, я это вообразил, но у меня было впечатление, что мое сообщение привело его в ярость. Однако в ответ он произнес:

– О Боже! Она в порядке?

– По-моему, да, – сказал я и рассказал то, что знал.

– Ты считаешь, мне надо приехать? – спросил он и, поскольку я молчал, добавил: – Завтра мы определяем состав актеров.

– Вы хотите, чтобы я выступал за вас? – спросил я.

– Хорошо, я что-нибудь придумаю, – сказал он мне в ухо. – Скажи Илене, что я сажусь на самолет и увижу ее утром.

– Вы сможете сказать ей это сами. Сегодня вечером ее не разрешено посещать.

– Значит, положение серьезное, – произнес он как-то беспомощно, и мне на мгновение стало жаль его.

Утром Айтел приехал в больницу до меня, и мы встретились на ступеньках, когда он выходил от Илены.

– Я женюсь на ней, – первое, что он сказал мне.

Собственно, выбора не было. Когда он пришел, она сидела на больничной койке, рука у нее была на перевязи, а нос залеплен пластырем, точно она хотела укрыться от посторонних глаз. Она смотрела куда-то в сторону, пока он не коснулся ее плеча.

– Ох, Чарли, – только и сказала она.

Он понял, что она находится под действием успокоительных.

Сначала они не могли найти тему для разговора. Она посмотрела на него и шепотом произнесла:

– Я слышала, ты снова работаешь.

Он кивнул.

– Тебе, должно быть, трудно было вырваться.

– Не так уж трудно, – сказал он со своим обычным обаянием.

– Тебя радует, что ты работаешь? – из вежливости спросила она.

– Все оказалось не так плохо. Большинство людей на студии ведут себя прилично. Я даже получил комплименты за свое выступление перед комиссией.

– Ох как мило, – сказала она.

Они попытались улыбнуться друг другу.

– Так что, как я понимаю, ты можешь продолжать делать карьеру? – добавила Илена.

– В какой-то мере. Многое надо залатать.

– Но ты снимешь хорошую картину.

– Постараюсь.

– Я знаю, что ты снимешь хорошую картину. – На сей раз она кивнула. – И все будет у тебя снова как прежде, Чарли.

– Не как прежде, – сказал Айтел.

В его голосе прозвучало что-то, побудившее ее слегка повернуться к нему, и она осторожно, шепотом спросила:

– Чарли, ты скучал по мне?

– Очень, – сказал он.

– Нет, Чарли, я хочу знать правду.

– Скучал, Илена.

Она тихо заплакала.

– Да нет, Чарли, ты был рад избавиться от меня, и я тебя не виню.

– Это неправда. Ты ведь знаешь, какой я. Я не позволяю себе ни о чем думать. – Он закашлялся и проглотил пару слов. – Однажды ночью, Илена, – сказал он, – я думал о тебе и понял, что рассыплюсь на части, если не перестану думать.

– Я рада, что ты испытывал ко мне что-то.

Произнеся следующие слова, он сразу понял, что совершил ошибку.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил он. – Я хочу сказать, столкновение, наверно, было ужасным.

Он словно поднес ей зеркало, в котором отразился весь период после ее ухода от него, и Айтел почувствовал, как ее относит от него волной боли, словно его тут и нет и она сидит одна на больничной койке со своим разбитым прошлым и непостроенным будущим, и койка, стены и инструменты в палате окружают ее холодным белым морем.

– Да нет, не таким уж и сильным, – сказала она и снова заплакала. – Ох, Чарли, лучше тебе теперь уйти. Я ведь знаю: ты ненавидишь больницы.

– Нет, я хочу позаботиться о тебе, – сказал он – слова слетели с языка помимо его воли.

– Женись на мне, – неожиданно вырвалось у Илены, – ох, Чарли, пожалуйста, женись на мне. На этот раз я научусь себя вести. Обещаю, что научусь.

И он кивнул: сердце его спало, воля была атрофирована, в голове мелькнула мысль, что выход найдется, но он знал, что выхода нет. Ибо стоило ей произнести эти слова, как он вспомнил другие слова, которые она произнесла в тот вечер, когда он сделал ей предложение. «Ты меня не уважаешь», – сказала она тогда, и, как нищий не может отказать другому нищему в гордости, он понял, что не может сказать ей «нет». Держа в объятиях Илену, он был холоден как камень и в то же время понимал, что женится на ней, что не может ее бросить, так как по жестокому и справедливому закону жизни надо либо расти, либо расплачиваться за то, что не меняешься. Если он не женится на ней, он никогда не забудет, что в свое время она была счастлива с ним, а теперь у нее нет ничего, кроме больничной койки.

И он продолжал гладить ее по плечу и ласково расспрашивать и говорить о предстоящем браке, сохраняя при этом уверенность в том, что какие бы чувства он к ней ни питал, они одной породы, и одному легче переносить боль от своих ран, если ранен другой, и это лучше, чем ничего. Быть может, через год, если она найдет кого-то, он сможет развестись с ней.

Неделю спустя они поженились в тот день, когда ее выписали из больницы, и я прочел об этом в газетах. Айтел отвез Илену в городок за пределами киностолицы, и их сочетали там браком в присутствии Колли Муншина в качестве шафера, что, по размышлении, не слишком меня удивило.

В следующий месяц я получил от Айтела письмо с приглашением на свадьбу – я ответил, послал подарок и объяснил мое отсутствие. Я уехал из Дезер-д'Ор и работал над книгой о приюте в номере дешевой гостиницы в Мехико-Сити за две тысячи миль оттуда. Впоследствии то немногое, что я слышал, настигало меня как легкая зыбь от камушка, упавшего на дно. Среди того, что я читал об их браке, было немного скандального и немного милосердного, и хотя в некоторых газетах появились фотографии Мэриона Фэя, светские хроникеры не слишком тявкали. Я так и не узнал, что говорили в киностолице, впрочем, легко было догадаться. Затем, много месяцев спустя, после суда над Мэрионом, я получил от него открытку – на ней была изображена светлая, хорошо освещенная, чистая камера в его тюрьме. «Вспоминая наши беседы, – гласил текст, – я, кажется, прихожу к выводу, что начинаю кое-что понимать. Твой друг мошенник Мэрти». И внизу открытки он добавил: «P.S. Ты по-прежнему работаешь в полиции?»

Когда через полтора года в кинодворце на Бродвее началась демонстрация фильма «Святые и любящие», я заплатил доллар восемьдесят центов и пошел его смотреть. Рецензии были превосходные, и зал был почти полон. Следуя дурной причуде, я купил воздушной кукурузы и жевал ее на протяжении всего фильма. Картина была по меркам кино неплохая, она была добротно сделана и не изобиловала вызывающими смущение сценами, но и великолепной она не была, во всяком случае на мой взгляд, и девочка-подросток, сидевшая рядом со мной, тискалась со своим мальчиком, смеялась над остроумным диалогом и раза два зевнула. Мне неохота в этом признаваться, но часть картины вызвала у меня восхищение. Хотя Айтел утверждал, что ничего не знает про Церковь, он в мелочах имел о ней очень точное представление – во всяком случае, более точное, чем имел я о том, какая картина могла понравиться католикам. Потом на протяжении нескольких лет я все думал написать Айтелу, но никак не мог решить, что именно сказать, и порыв прошел. Я чувствовал, что отдалился от него, и было бы нахально сказать ему об этом. Годы текут за годами, и мы измеряем время каждый в своем ритме, что отнюдь не совпадает с количеством лет, или суждениями, или туманными, изменчивыми воспоминаниями друзей.

Часть шестая

Глава 27

Итак, я отправился в Мехико-Сити и после немалых затяжек и подозрительной возни бюрократии, заставившей меня вспомнить бдительность и враждебность, проявлявшиеся Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, мои документы пришли, и я начал жить на правительственную стипендию, и поступил на гуманитарный факультет, и стал проводить время с другими американцами. Был там высокий цветной парень, игравший в баскетбольной команде колледжа и стремившийся стать поэтом, и мы с ним спорили о литературе в половине мексиканских забегаловок Мехико-Сити, где в ушах у нас звучала песенка «Мариачи», потом там был гонщик-мотоциклист, повредивший себе череп, – это был сентиментальный парень, на грани полного упадка сил; были и другие. Несколько месяцев я продержался и, наверное, ничем не отличался от большинства американцев, проводивших там время, – только у меня обычно было плохое настроение. Слишком много я думал о Лулу.

Каждое воскресенье я отправлялся на площадь Мехико на бой быков, и когда начал понимать, что происходит, бои приобрели для меня смысл. Через друзей я познакомился с несколькими тореадорами, и когда немного освоил испанский, часами сидел с ними в кафе. Через некоторое время у меня возникла связь с мексиканской девушкой, любовницей молодого тореадора, что было необычно, так как большинство молодых тореадоров были слишком бедны, чтобы содержать девицу, и вообще не привязывались к женщинам, следуя правилу боксеров-профессионалов не держать бокс в спальне. Кое-кто считал этого тореадора очень хорошим, у него был отличный менеджер, и в будущем сезоне он готов был стать матадором, поскольку его подкрепляли деньги и друзья. Все мои друзья предупреждали меня, что я ввязался в опасную ситуацию и тореадор может убить меня, но все обернулось иначе, потому что тореадоры неоднозначны, и когда молодой тореадор узнал про мой роман, он пригласил меня поужинать, и мы провели долгий трогательный вечер по-мексикански – на грани смертельных оскорблений, а потом, до смерти упившись, вышли в обнимку на улицу – правда, ему это, наверное, далось нелегко, потому что он был всего пяти футов четырех дюймов росту и не весил сто десять фунтов, как я. К тому же, если уж быть совсем честным, ему было всего девятнадцать лет, и он был неграмотный малый с лицом, испещренным шрамиками от прыщей, следами бедного детства в индейском поселении.

Позже он попытался отомстить по-мексикански. Он дал мне несколько мистических частных уроков тореадорского искусства, какие только мексиканский novillero [11]11
  новичок (исп.).


[Закрыть]
может дать, и хотя я толком не знал, как держать мулету, и набрасывал на себя плащ как венгерский офицер шинель, он привез меня с моими неуклюжими приемами на ранчо, где разводят быков, и позволил мне помериться силами с одним из бычков, которых ему дали на день для тренировки. Частично он поступил так потому, что при этом присутствовала его девушка. Бычки в общем-то не опасны: они едва ли могут убить человека, и когда тебя четыре-пять раз боднут, как было со мной, это все равно как если бы тебя сбил велосипедист при условии, что тебя легко носят ноги, но я, должно быть, явил собой такое зрелище, что все мексиканцы, сидевшие на каменном barrera [12]12
  барьере (исп.).


[Закрыть]
ранчо под пыльным ветром, хохотали и хохотали, тем не менее минут через пять я сумел обойти бычка раз, другой и третий, пока он не боднул меня в ногу и не вздумал подмять под себя, – я помню, как лежал там и бычок мычал мне в ухо, а пеоны, хохоча, принялись махать плащами, чтобы его отвлечь. А у меня появилась страсть. Я узнал, каково это обойти быка или, точнее, – будущую производительницу быков, и мне захотелось стать тореадором. Кем еще? Не стремится ли вечно человек к чему-то большему?

После этого началось довольно странное полугодие. Я разъезжал по стране вместе с novillero и его девушкой, и он учил меня, хотя знал, что его девушка проводит время со мной, а под конец стал лишь оплачивать ее расходы, ничего не требуя взамен. Чем больше он страдал от того, что она предпочитала меня, тем усерднее уговаривал меня не уезжать всякий раз, как я собирался с ними расстаться. Я тратил слишком много денег из того, что у меня осталось, и вся ситуация была мне неприятна, потому что у девушки была тяжелая жизнь – она с четырнадцати лет работала в Organo [13]13
  печатном органе (исп.).


[Закрыть]
Мехико-Сити, а ни у кого, работавшего там, не было будущего. Да, по правде говоря, и вкуса у нее не было. Вот только она немного напоминала мне Илену.

Всякий раз, убеждая меня остаться, он испытывал ко мне еще большую ненависть и невероятно страдал в те часы, что девица проводила со мной, поскольку, как у большинства латинян, воображение у него в таких делах работало подобно вулкану. На другой день, если ему предстояло выступать, он выходил мрачный на арену и проводил бой. По сравнению с другими тореадорами он был ужасным трусом, но треть хороших тореадоров мира составляют трусы, и они волнуют зрителя куда больше, чем храбрецы, во всяком случае, меня. Ибо меня всегда интересовали тореадоры, которые источали сильный страх, но которые проводили потом творческий бой. Трусы знают до мельчайших подробностей, чего надо опасаться от быка, и в те редкие дни, когда они способны владеть своим телом, знают куда больше вариантов и моментов, когда можно сделать новое движение.

В таком стиле выступал и этот мексиканский novillero. Он был неуклюж и ужасно неумело работал, когда боялся, и был безнадежен с плохим быком, но случалось, он выходил на арену бледный и мрачный как смерть, хладнокровный до мозга костей, так как был выше страха и смерть в такой день, вероятно, представлялась ему привлекательнее продолжения жизни, и вел бой даже с более-менее приличным быком такими приемами и с такими новациями, каких я прежде никогда не видел, и что бы между нами ни происходило, я считал его мастером своего дела. Он обладал редким для тореадора воодушевлением, и у половины людей на площади создавалось впечатление, что они тоже борются с быком. А другая половина отрицательно к нему относилась, поскольку он вел бой не по правилам. Он был единственным из виденных мной тореро, который мог трижды обойти арену с ушами и хвостом быка, в то время как работники консервативного ofición [14]14
  учреждения (исп.).


[Закрыть]
швыряли подушки ему в голову. Под конец до меня дошло, что он был радикальным служителем своего искусства и по какой-то полупонятной причине мы с его любовницей оказались необходимым шипом в венце его призвания. Но как же он ненавидел нас! Я долгое время пытался написать об этом роман и когда-нибудь, возможно, напишу.

Так или иначе, я кое-чему научился и наконец расстался с ними – об этом долго рассказывать; я стал жить сам по себе и немало всякого испытал, так как стать американским тореадором в провинциальной Мексике не самое обычное дело, однако долгое время самым важным занятием, казалось мне, было сражаться с быком и, должен признаться, когда мне удавалось хорошо провести небольшой бой, я начинал снова мечтать о том, как стану первым великим и признанным американским матадором. Но, наверное, я был слишком стар, чтобы стать по-настоящему хорошим тореадором, потому что ведь дело не только в храбрости, а еще и в жизнестойкости, так как тебе надо сражаться не просто с быками, а с быками плохими, нечистокровными, дешевыми, иметь дело с продажными менеджерами и импресарио, которые способны с улыбкой править командой каторжников. Несколько раз я был ранен, и в последний раз серьезно, так что я долго болел, после чего мое разрешение на работу было нелегально продлено, как это обычно делают в Мексике, если ты достаточно долго там живешь, но что-то произошло, какое-то недоразумение, какая-то взятка не дошла по назначению, и меня выслали за границу – я уже не был ни матадором, ни novillero, ни ветераном с пособием, а просто человеком с затейливым шрамом на ноге, с новым набором мест для посещения и новой жалостью к себе. Остановившись раза два по пути, я добрался до Нью-Йорка, где нашел себе логово – квартирку без горячей воды за пределами Вилледжа, и у меня было несколько девушек, заменивших мне очень сложные романы, и я, пожалуй, кое-чему научился – ведь жизнь – это обучение, которое следует использовать, и я пытался писать роман о бое быков, но он получился не слишком хорошим. Я неизбежно подражал этому великолепному математику м-ру Эрнесту Хемингуэю и приходил к выводу, что повторение работы хорошего писателя не приносит творческого удовлетворения.

Все это время я существовал за счет необычного занятия. Я дошел до того, что у меня оставалось всего две-три сотни долларов, и я решил рискнуть: снял чердак в трущобах нижней восточной части Нью-Йорка, выкрасил его в белый цвет, повесил несколько плакатов с изображением боя быков и открыл школу тореадоров. По истечении первых двух-трех недель весть о школе пошла по Вилледжу, и учеников стало прибавляться. У меня к этому было двоякое отношение. Я немного устал от боя быков – во всяком случае, мне не хотелось проводить жизнь, рассказывая об этом, и я знал, что учитель я далеко не хороший, но мне интересно было вести занятия и, наверное, интересно наблюдать за учениками, и я соорудил из старой тачки убойную машину и расставил по чердаку рога. То, что там происходило, должно быть, напоминало занятия в балетной школе – ученики парами, сменяя друг друга, нападали на рога и упражнялись с плащом и мулетами. По всему чердаку во время занятий звучало от десяти до двадцати еще не прорезавшихся детских голосов, выкрикивавших и взывавших: «Эй, торо! Чу-эй, торо! Мирету, торо!», в то время как их футболки становились серыми от пота, и они были более или менее счастливы, даже если некоторые из них никогда в жизни не видели даже коровы. Пока я не узнал лучше Вилледж, меня удивляло то, что половину моих учеников составляли девушки. среди них были еврейская студентка из Бруклина с дипломом кандидата наук и молоденькая стриптизерша, родившаяся в шах терском городке и занимавшаяся абстрактной живописью. То, что я делал, было бы интересно, если себя этому посвятить, но мне было жаль тратить на это время, так как хотелось заняться кое-чем другим.

Однажды я прочел в газетах, что Доротея О'Фэй-Пелли приехала в город, – наконец-то газеты сообщали о каком-то факте. Повинуясь импульсу, я обзвонил несколько отелей – она остановилась в третьем, и прежде, чем я успел опомниться, у нас завязался интересный для обоих разговор, так как она принялась мне рассказывать об общих знакомых. К нашему взаимному удивлению, мы провели вечер в ее отеле, а следующие десять дней Доротея, по сути дела, жила в моей квартирке без горячей воды, так что у меня появилась возможность увидеть другую сторону ее натуры Соболя Доротеи, приобретенные на распродаже у приятеля-меховщика, лежали на одном из моих десятидолларовых кресел, а сама она мыла мой грязный крашеный линолеум и читала мне лекции о том, как надо вести себя с дворником, так как Доротея понимала главную драму бедноты, состоящую в том, что нет запрета на способы избавления от помойки, поскольку по всей социальной лестнице – от руководства департаментом санитарии до пьяного хулигана, живущего на нижнем этаже, – идет открытая война, и каждый по своему усмотрению распоряжается помоями.

В те минуты, когда речь шла не о домашнем быте, с Доротеей было интересно – нельзя сказать, чтобы это были приятные минуты, но зато наэлектризовывавшие. Доротея была намного старше меня и отличалась алчностью – кто может за это ее винить? Таким образом прежде, чем мы расстались, она предложила взять меня на содержание, пока я буду писать книгу. Но это значило бы превратиться в жиголо, и хотя я в принципе не имел ничего против этого, не раз в период самолюбования, кипучей энергии и безденежья думая о том, что мог бы вести такой образ жизни, однако сохранить свое достоинство, будучи жиголо, очень трудно, а достоинство имеет значение, когда ты пытаешься продвинуться в жизни, достоинство не мешает сохранять, если хочешь совершить что-то стоящее.

Под конец я убедил Доротею, что Западное побережье – это для нее, а для меня – Восточное, а когда она уехала, я обнаружил, что живу, так и не разгадав загадки, что лучше: быть любящим или любимым, и я подумал об Айтеле, и его румынке, и о тореадоре, и его любви, а также о том, как Доротея обожает меня – или утверждает, что это так, а я почти ничего не чувствую, если не считать электрического тока, конечно. Итак, я снова очутился в кругу старых друзей и уже мог думать о Лулу, и, к моей радости, боль прошла – во всяком случае, она была уже не такой сильной, потому что я мог вспоминать, как Лулу сидела у ног Доротеи. У меня появились идеи для романа о бое быков, и я попытался форсировать работу над ним, а вместо него начал писать куски к этому роману, который наконец начал вырисовываться, и в процессе написания его я обнаружил, что стал сильнее, что выжил и, наконец, сумел сберечь то лучшее, что во мне есть, и, следовательно, мог успокоиться, осознав, что начинаю принадлежать к тому избранному миру сирот, где обитает искусство.

Образование, которое я все откладывал и откладывал, начало все больше притягивать меня, и я все больше понимал, сколько всего я не знаю. Поэтому в тот год я проводил все дни, когда не работал и не писал, в публичной библиотеке, часто, когда у меня была такая возможность, по двенадцать часов подряд, и я читал все, что меня интересовало, все хорошие романы, какие мог найти, а также литературную критику. И я читал книги по истории, и некоторых философов, и психоаналитиков, чей стиль не вызывал у меня отторжения, ибо стиль человека отражает то, что он думает о других, и хочет ли он, чтобы люди трепетали перед ним или же считали его равным себе. И я прочел нескольких антропологов, и стал изучать языки – французский и итальянский, даже немного немецкий, так как языки легко давались мне, и два месяца читал «Das Kapital» [15]15
  «Капитал» К. Маркса (нем.).


[Закрыть]
и даже счел бы себя социалистом, если бы Муншин не был прав, так как когда я со всем покончил, я был по-прежнему анархистом, каким и останусь навсегда. Или так казалось. Бывали плохие дни, когда я думал, что вернусь в лоно Церкви. Словом, образование мое продолжалось, и хотя я едва ли могу его измерить, бывали месяцы, когда я думал о том, что прочел в книгах, с большим волнением, какого у меня ничто прежде не вызывало, и с того года, мне кажется, я не встречал специалиста, который произвел бы на меня неизгладимое впечатление. Вообще-то это может показаться хвастовством, но в те годы, что я провел в приюте, люди, учившиеся в колледже, казались мне столь же таинственными, как титулованные особы, отправлявшиеся на яхте кататься по Средиземному морю.

Продолжая учиться, я обнаружил, что следую в моих поисках определенной системе – читая каждую книгу, я видел поворот в спирали познания, пока в должный момент не доходил до наиболее трудного места, однако чем больше я познавал, тем увереннее в себе становился, понимая, что, какова бы ни была репутация автора и масштабы его мышления, ни один из них не может быть для меня окончательным авторитетом, так как кристаллизация их опыта не может совпасть с моим опытом, а я внушил себе, я был несносно уверен, что могу писать о мирах, которые знаю лучше всех на свете. И я продолжал писать и в процессе работы снова и снова познавал вкус провала, ибо самое долгое путешествие в одиночестве вполне может привести от первых восторгов творчества к ложному изображению. Бывало, вечерами в библиотеке я смотрел примечания в каком-нибудь героически составленном томе и знал, что скрупулезный ученый, написавший работу, наверняка испытал сожаление, поскольку каждое примечание является шагом к более глубокому пониманию, что вызывает у ученого страх перед продвижением логической мысли, и тогда отпадает надобность в опыте или в слове и уже невозможно исследовать тотально Все, если это Все существует и перед нами не безбрежная тайна.

Я не часто занимался такой метафизикой, а иногда неделями пребывал в отчаянии, пытаясь влюбиться и переходя от одной девчонки к другой, чему в немалой степени помогал мой престиж тореадора; потом я месяцами только преподавал и совсем не работал, но я изменился с тех пор, как приехал в Дезер-д'Ор, так что всегда мог вспомнить Айтела и представить себе его жизнь, и жизнь Илены, и жизнь киностолицы, а порой воображение увлекало меня в такие места, куда я никогда больше не попаду, и их жизнь становилась для меня более реальной, чем моя собственная, и я видел их в круговороте их дней…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю