Текст книги "Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий"
Автор книги: Нина Соболева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Осень 1943-го
Огромный, кишащий людьми, как муравейник, Новосибирский вокзал. Мне удалось пересесть в почти пустой состав, идущий на Томск, и последние часы своего путешествия провела комфортабельно. Стояла у окна и не могла насмотреться. Поезд круто заворачивал на север, и мимо проносилась рыжая тайга, горящая в лучах заходящего солнца. Очень понравился город – старинный, разбросанный на холмах, опоясанный синей Томью. На узеньких улочках бревенчатые двухэтажные дома в кружеве резных наличников. Центральный проспект по-купечески нарядный и вальяжный, каждый дом стремится хоть чем-нибудь перещеголять соседний – затейливой кирпичной кладкой, белой лепниной на красном фоне, балкончиками, башенками на углах. Есть и особняки начала этого века. Несмотря на запущенность и оббитую штукатурку, их сентиментально-розовые или светло-зеленые стены, увитые гипсовыми гирляндами цветов, причудливая форма окон и дверей – то округленные, то стрельчато высокие – невольно привлекают внимание. И хотя каждый из них в пределах двух-трех этажей, все же выглядят они представительно и солидно. Проспект уступами круто подымается вверх и завершается огромным парком, в глубине которого белеет величавое здание Университета.
Ленинградский театральный институт разместился в большом угловом доме в нижней части проспекта, возле площади с торговыми рядами. Дом этот похож на крепость – из красного кирпича, с башенками и узкими амбразурами окон. В довоенное время в верхнем этаже этого дома находились различные учреждения, ведомства и, в том числе, комитет по делам искусств. Теперь комитет уступил свои кабинеты под общежитие нашему институту. И студенты, и преподаватели после полутора лет кочевой жизни обосновались здесь кто как мог: спали на стульях, на письменных столах и просто на полу. Готовили какую-то пищу во дворе, на печурке из кирпичиков, утрами бегали умываться вниз к ларьку с газированной водой (воды в здании не было). Щеголяли в немыслимых костюмах. Со времени отъезда из Ленинграда выменяли на хлеб все, что взяли с собой, поэтому поистрепались до неприличия и одежда, и обувь. Местный театр пожертвовал из своей костюмерной что мог, и девчата перешивали себе платья из юбок с кринолинами, а у парней в разбитых сапогах могли быть бархатные штаны с застежками ниже колен или камзол с остатками кружевных манжет. Но не унывали, много смеялись, пели, вечерами уходили на берег Томи и жгли костры, звучали гитары, и тогда совсем похоже было на цыганский табор. Пристанище в Томске было временным. Со дня на день ожидали переезд в Новосибирск, где было обещано нормальное помещение для занятий и для жилья.
А пока подрабатывали кто где мог: на погрузке, на сельхозработах, концерты давали – и платные, и шефские в детдомах и госпиталях. Устраивали импровизированные вечера и для собственного удовольствия. Там я услыхала «жестокий романс», в котором рассказывалось, как институт поселился «На чердачном этаже, на углу Нахановича…» (так называлась эта улица в Томске, угол проспекта) и дальше пелось «со слезой»:
«…Комитет по искусству
расположен был в нем.
Комитет был сухой,
И как вобла бездушный.
И молчал… И скучал
Старый до-о-ом…».
И дальше длинная трогательная история о том, как помолодел и ожил дом с приездом новых жильцов. Подобный фольклор рождался тогда буквально на глазах.
Специально для новичков (институт объявил набор на актерский и театроведческий факультеты) был организован вечер, где «ветераны» разыграли театральное действо о своих странствиях от Ленинграда до Сибири. И хотя путь этот был очень нелегким, во многом даже драматичным, все же рассказывалось об этом весело, с шутками и песнями собственного сочинения. Из Ленинграда выехали в январе 1942 года (тогда нам с мамой предлагали тоже уехать, но мы отказались). Во главе с директором института Николаем Евгеньевичем Серебряковым (который в Новый год похоронил свою жену), отправились около 150 студентов (некоторые с родителями) и человек 20 преподавателей (у троих были дети 8–12 лет). Среди студентов парней было мало, десятка три – белобилетники или те, кто уже побывал на фронте и по ранению был списан подчистую. До Кубани добирались поездом, а там началось наступление немцев. И тогда, где на попутных машинах, а чаще пешком, прошли через Северный Кавказ к побережью Каспия, оттуда на паромах – в Среднюю Азию. Но ни в Алма-Ате, ни в Ташкенте помещения для института не нашлось и было решено начать новый учебный год в Новосибирске, где уже находился Ленинградский драматический театр имени Пушкина и, значит, обеспечены преподавательские кадры по актерскому мастерству, а Ленинградская филармония обеспечит музыкальное образование. Не решен был только вопрос с помещением, и пока Николай Евгеньевич пробивал этот вопрос в Новосибирске, все с нетерпением ждали от него телеграммы, когда же можно выезжать и когда начнем учиться.
Так вот эта драматическая эпопея «Великого переселения» воспроизводилась «в лицах», и так весело, с таким юмором, что представление шло под несмолкающий хохот, а сопровождающая его песня стала гимном института. Песню эту сочинили и исполняли под гитару два общепризнанных барда – Сергей Боярский и Сергей Николаев. Оба они ушли на фронт с третьего курса, но вернулись после ранений инвалидами, намереваясь окончить институт. (Сын Боярского, Михаил, теперь тоже поет под гитару и очень популярен, а Николаев – актер Пушкинского театра).
Из этой длинной и веселой песни помню некоторые куплеты:
«От Севера до Юга
Мы шли с тобой, подруга,
От Ладоги к Каспийским берегам.
Пускай нас мочит дождик,
Пускай морозит вьюга,
Мы все ж вернемся к Невским берегам!
На родную Моховую
Мы придем издалека —
Ведь недаром уходили,
Говорили —
Ну пока! Пока!..
На Минеральных водах,
Мы ели бутерброды,
И пили прохладительный нарзан.
И как это случилось,
Что все переменилось,
И нам пришлося драпать на Баксан…
А дорога института
Широка и далека,
Ведь недаром уходили,
Говорили – Ну, пока! Пока!..
И мамочки, и папы,
Все научились драпать,
И стали вроде конницы лихой.
Кто бросил чемоданчик,
Кто вывернул карманчик,
А кто пришел в Осетию босой.
А дорога института
Широка и далека.
Ведь не даром уходили,
Говорили – Ну, пока! Пока!
Идет печально мальчик,
Идет по дороге в Нальчик,
Никто его не встретит на пути,
И вузов представитель,
Сбежал, оставив китель,
И даже управдома не найти…
А дорога института
Широка и далека…» и т. д.
Через несколько лет мне рассказывали, что когда институт вернулся в 1945 году в Ленинград, то, выйдя с вокзала на Невский, преподаватели и студенты построились рядами и пошли посредине проспекта, распевая во все горло:
На родную Моховую
Мы пришли издалека!
Ведь не даром, уходили,
Говорили – Ну, пока! Пока!
Меня, к сожалению, тогда вместе с ними не было…
А той осенью 1943 года для меня началась веселая и суматошная жизнь. Меня быстро приняли в свой кружок театроведки-старшекурсницы (поселили в их комнате) и начали всячески опекать. Достали какой-то фанерный щит «передовиков производства» и, положив его на ящики письменного стола, устроили мне шикарное ложе. Мое зимнее, «под каракуль», пальто было в качестве матраца, а все бельишко, завернутое в узелок, подушкой. Осудили мою прическу – сколотые за ушами косички, долго вертели во все стороны и наконец решили, что мне нужна прическа из пышно взбитых волос (для этого надо было накручивать на ночь пряди волос на тряпочки). В результате получалась прическа в стиле конца XIX века – на прямой пробор, а сзади волосы заколоты шпильками в большой узел, спускающийся на шею. Преобразовав таким образом свой облик, невольно захотелось и платья немного удлинить, и двигаться спокойнее, и реагировать на все сдержаннее, «по-взрослому». Мои наставницы все это одобрили. Но когда я, по примеру некоторых актрисуль, попробовала накрасить себе ресницы, строго отчитали меня и убедили, что это "не мой стиль" и что косметика делает меня вульгарной. Как и сережки (была и такая попытка). Все эти уроки оказались благотворными – более никогда не соблазняли меня внешние украшения. Помогли они продать на барахолке мою военную форму и русские сапожки. Взамен приобрела я черные «лодочки» и отрез темной ткани, из которой сшила удлиненную юбку-клеш. Так было завершено мое «внешнее оформление». Среди таких мирных домашних забот я чуть не забыла, что мне еще предстоит сдать вступительные экзамены. Когда я пришла на собеседование к преподавателю по истории театра – очень деликатному, худощавому до изможденности И.И. Шнейдерману, то он быстро убедился в том, что мои представления о театре весьма поверхностны. Помолчав, предложил мне подумать над парой вопросов, которые он мне задаст сейчас, а отвечать на них можно завтра или даже послезавтра… Кроме того, мне надо написать рецензию на спектакль или фильм. Вопросы были: о Станиславском (к счастью, я читала и «Жизнь в искусстве», и «Работу над собой», правда, еще давно, в Рождествено). А второй вопрос был о пьесе Ибсена «Доктор Штокман». От растерянности, уловив только неизвестное мне имя какого-то «доктора», я даже не поняла, что он имеет отношение к Ибсену, о котором тоже ничего не знала, кроме того, что он написал «Пер Гюнта». Пришла я в комнату к моим театроведкам совсем убитая: «Про Ибсена надо, и еще про какого-то доктора… Штокана, что ли…». Девчонки хохотали, а потом весь вечер рассказывали о драматургии этого норвежского драматурга и о самых важных этапах в истории русского театра. Моими учительницами были Дина Шварц (последние двадцать лет – бессменный зав. литературной частью Большого Драматического театра им. Горького, у Товстоногова), Кира Заремба (тоже теперь известный театровед), Валя Ковель [30]30
Ковель Валентина Павловна (1923–1997) – русская театральная актриса. Народная артистка СССР. Актриса Большого драматического театра им. А.М. Горького (ныне АБДТ им. Г.А. Товстоногова), где работала до конца жизни.
[Закрыть](актриса Пушкинского театра, а последние годы – БДТ). На следующий день смотрела фильм «Принц и нищий», написала рецензию (к моему удивлению, это мое самостоятельное сочинение даже одобрили мои опекунши). Полистала в библиотеке книги о театре (так приятно было сидеть в библиотеке, среди студентов, будто мирное время…). На следующий день благополучно сдала экзамен и была зачислена на театроведческий факультет.
Среди студентов встретила нескольких знакомых, которых помнила еще по работам на рытье окопов под Ленинградом, встречала в бомбоубежище института. Среди них Люсю Красикову, очень простую, располагающую к себе. Полненькая, широколицая, с громким голосом и смехом она, на мой взгляд, была не похожей на студентку актерского факультета, мне легче было представить себе Люсю среди девчат на сенокосе или на посиделках (кстати, она и частушки отлично умела петь). Но, как я поняла позднее, эти данные «простушки» особенно ценились постановщиками спектаклей. И еще больше удивилась я, когда узнала, что Люся замужем, и муж ее – красавец Юрочка Хочинский. Юрочка оставался таким же «принцем» из сказок Шехерезады – меланхоличным, томным, принимающим как должное суетню вокруг себя. А теперь вокруг него неустанно хлопотали две женщины – Люся, которая хотя и с юмором, но всячески старалась освободить Юрочку от всех тягот кочевой жизни, и его мама, худенькая седая женщина лет 45-ти, у которой после смерти мужа вся жизнь сосредоточилась в любви к сыну, к невестке, к будущему ребенку, который должен был появиться через несколько месяцев. Возможно, что не о такой жене для сына она мечтала, но выбор сына был для нее непререкаем: раз Юрочке с этой женщиной хорошо, значит и для нее она хороша.
Юра, в качестве главы семейства, должен был зарабатывать, и эта нелегкая в те годы проблема разрешилась необременительным и даже приятным для него образом – за ним все более утверждалась известность эстрадного певца, и его наперебой приглашали с концертами в различные клубы и организации. У него был приятный «бархатный» баритон, а репертуар – самый популярный: «Землянка», «Вечер на рейде», «…ты все так же будешь нравиться в этом синем платьице», «В парке Чаир распускаются розы». И, конечно, только что появившаяся песня из кинофильма «Два бойца», которую не могли слушать без слез – «Темная ночь». Юра, кажется, один из всех студентов института имел тогда твердый заработок за счет концертов. У остальных в основном были шефские концерты и только изредка платные.
Было забавно наблюдать, как в день концерта обе женщины оберегали дневной сон Юрочки, потом священнодействовали с облачением его в парадную форму (и костюм, и белая рубашка, и ботинки – все единственное, все чиненное-перечиненное). Встречали после концерта с возгласами, спешили дать умыться, усадить за стол, тревожно спрашивали, хорошая ли была публика, как принимали. Юра отвечал коротко, с нарочитой невозмутимостью вынимал из внутреннего кармана заработанные деньги, а из боковых карманов выгребал груду записок с «заявками», а иногда и с объяснениями в любви от своих многочисленных поклонниц. Люся перечитывала их все, возмущенно пофыркивая, но, видать, была довольна такими свидетельствами успеха своего «принца».
Семья Хочинских занимала особое положение, так как была пока единственной семьей в институте, так сказать, «показательной». Всем было приятно побывать в домашней обстановке, которую они сумели создать в своей крохотной мансарде. Я стала запросто бывать у них после того, как выяснилось, что могу шить всяческие распашонки и чепчики.
Однажды я зашла к Хочинским и застала там шумную компанию, как это частенько случалось в те вечера, когда Юра был свободен от концертов. «Хозяин дома» восседал за столом возле полуведерного закопченного чайника. По карточкам выдали постный сахар и по этому случаю каждый внес свою долю в общий фонд и мог теперь до отвала упиваться чаем, заваренным Юриной мамой на каких-то только ей известных душистых травках. Одни уже кончили чаевничать и понемногу исчезали «по-английски», другие спешили занять освободившиеся места, кто-то рассказывал с серьезным видом нечто такое, что все остальные покатывались со смеху, на супружеской койке возле гитариста утеснилось, как кильки в банке, не меньше десятка любителей хорового пения и сосредоточенно разучивали вполголоса какую-то новую песню. Юрочка взирал на все это со своей неизменной благожелательной улыбкой. Люся одновременно встревала в разговор, подпевала гитаристу и следила за тем, чтобы напоить всех поочередно чаем из нескольких разнокалиберных кружек.
У окна, отстранившись от всех, курил высокий парень в гимнастерке, синих галифе и сапогах. «Фронтовик? Но почему без погон? И такая пышная шапка курчавых волос, вроде не полагается по уставу…». Люся окликнула его, протягивая стакан чая, и я узнала Арнольда Бернштама, Альку, с которым так мимолетно встречалась в Ленинграде. «Школьный друг Юры», – представила его Люся. «Да мы вроде знакомы», – негромко откликнулся он и пожал мне руку. Меня смутил его строгий неулыбчивый взгляд. Спросил только, на каком я факультете (как и раньше, обращаясь на «вы», отметила я), вроде не услышав ответа, тут же будто выключился, отошел и снова застыл, прислонясь к оконной раме и отхлебывая чай из стакана. Он изменился за эти два года – еще пышнее стала его шевелюра, суровее срослись над переносицей темные брови, заострились черты смуглого лица. Военная форма подчеркивала его подтянутость, широкие плечи, сдержанность движений и жестов. И, главное, про него уже нельзя было сказать «мальчик» – стал взрослым.
От Люси узнала, что после гибели отца Арнольда в ноябре 1941-го мать его, Нелли Борисовна, долго болела и, видимо, что-то случилось у нее с психикой. Арнольд ухаживал за ней, как за ребенком, всю блокадную зиму. Весной 42-го они выехали в Саратов и, немного оправившись, добрались до Новосибирска, куда раньше была эвакуирована сестра его матери Клара Борисовна. Алик поступил на заочное отделение истфака Томского университета и за один год прошел два курса. Нелли Борисовна начала поправляться, но весной 43-го у нее внезапно случился инсульт, и она умерла. Алик очень тяжело переживал кончину матери и с тех пор совсем замкнулся в себе, много занимается, подрабатывает ночами на разгрузке барж, а свободными вечерами бывает только у Хочинских. Он никогда не вступал в общую болтовню, пережидал, когда уйдет очередная веселая компания, и тогда начинал рассказывать Юре о том, что интересного читал в библиотеке, о чем думал, к каким выводам приходит. (Он продолжал начатую еще в Ленинграде работу по проблемам политэкономии социализма). Юра внимательно слушал его, иногда возражал, и тогда Алик горячился, вскакивал, начинал быстро ходить из утла в угол, говорил быстро, увлеченно, стремясь разъяснить, убедить. Я иногда присутствовала при таких дебатах, но мы с Люсей бывали заняты шитьем одежек для новорожденного и почти не прислушивались к разговорам мужчин – слишком уж далекой и непонятной была для нас суть этих споров. Иногда Юра пасовал перед полемическим напором Альки: «Кончаем! Я на сегодня уже ничего не воспринимаю», а Люся без церемоний напоминала, что уже поздний час, и мы уходили вдвоем. Чувствовалось, что он еще не остыл и мысленно продолжает диалог. Я задавала какой-нибудь вопрос, касающийся тех проблем, о которых они толковали с Юрой. Кое-что из их разговоров у меня в голове все же невольно застревало. Алик, сперва недоверчиво покосившись, – «А вам это действительно интересно?» – начинал объяснять вроде нехотя, потом увлекался, один вопрос цеплялся за другой, и в результате разражался целой лекцией. Настроение у него улучшалось – дар пропагандиста был явно присущ ему. Любопытно, что я, задавая сначала вопросы только для того, чтобы показать, что и мне не чужды «серьезные интересы», постепенно начинала понимать суть тех вещей, о которых раньше и не задумывалась, и уже расспрашивала его, не стесняясь обнаружить свою дремучую неграмотность во всем том, что в школе называлось скучным словом «обществоведение» (а по этому предмету, между прочим, у меня была даже четверка). Обнаружилось, что ответ на любой вопрос общественного характера у меня сводился к усвоенному «правилу» или лозунгу. Не помню сейчас конкретных тем разговоров в те осенние вечера в Томске, но знаю, что первым и важным итогом было осознание того, что мне необходимо учиться размышлять обо всем самостоятельно и не бояться подвергать сомнению любые догмы. Сохранилось ощущение того, что именно в тот год начался процесс моего внутреннего взросления, будто я с одной ступеньки жизни перешла на другую.
Внешние события между тем развивались своим чередом. В октябре институт наконец переехал в Новосибирск и начались занятия. Под общежитие отвели две громадные комнаты на верхнем этаже серого дома на центральной площади (сейчас там на первом этаже – Дом книги, а на верхнем размещаются всякие учреждения). Почти вплотную друг к другу стояли двухэтажные металлические койки и, таким образом, в каждой комнате разместилось около семидесяти человек – и преподаватели с детьми, и студенты. Исключение было сделано только для Хочинских – для них переоборудовали умывальную комнату, и они поселились в этой серой коробке с цементным полом и сетью водопроводных труб по стенам. Но даже и тут сумели создать видимость уюта и домашности.
При расселении в двух больших комнатах долго спорили, как быть с мальчишками, – парней было меньше, чем девчат, и выделить отдельную комнату им не могли. В конце концов, по жребию, их всех подселили к одной девчачьей комнате, символически перегородив ее театральной кулисой. Утрами, проснувшись, долго торговались, кому вставать первыми, – те, кому посчастливилось, закрывались с головой одеялами и спешили поспать еще хоть десять минут, пока одевается и умывается другая половина рода человеческого.
Преподаватели первое время жили вместе с нами и я сблизилась со своими соседями – Еленой Львовной Финкельштейн и ее десятилетним Игорем. С ними еще была старенькая тетя Катя. Елена Львовна вела у нас курс зарубежного театра. Сначала я сдружилась с мальчиком – он скучал в отсутствие матери, и я научила его играть в «веревочку» и «камушки». А потом и Елена Львовна начала относиться ко мне как к своей. Через некоторое время преподаватели переселились в гостиницу «Советскую» на Красном проспекте, и я частенько приходила к Елене Львовне, играла с Игорем, что-то перешивала и очень дорожила этими домашними вечерами.
Появился у меня и еще один дом, где я изредка тоже могла отдыхать от общежития – на улице Челюскинцев, дом 5, возле вокзала, где жила моя новая подруга Женечка Лихачева (называю этот адрес, так как к нему буду еще возвращаться). Девушка эта поступила, как и я, на первый курс театроведческого факультета, и я ее сразу заметила среди новеньких и привязалась к ней чрезвычайно. Нравилась она мне своей независимостью, живым характером, тем, что при своем небольшом росте ходила всегда с высоко поднятой головой, была насмешливой, дерзкой, а иногда и злой: так умела отчехвостить, что ее даже мальчишки побаивались. Мне было приятно, что она выделила меня среди других, сидела на лекциях рядом со мной, приглашала к себе домой. Жила она вместе с мамой, которая работала в аптеке. Их комната напоминала мне нашу ленинградскую. Такой же стол под абажуром посредине, диван с валиками у одной стены, а у другой стены – пианино. Женя хорошо играла и этим совершенно покорила меня. Гостеприимством я старалась не злоупотреблять, и Женя даже иногда сердилась, что я так редко к ней прихожу. И не догадывалась, что все дело было в том, что почти всегда меня там угощали жареной картошкой… Большую сковороду шкворчащей на свином сале картошки ставила на стол Женечкина мама, и я не имела сил отказаться от такого соблазна. Потом казнила себя, понимая, что в трудное военное время поставить на стол угощение – это значит оторвать от себя. Да еще такой деликатес, как жареная картошка! И я решила по возможности реже бывать у них.
Дружба с Женечкой очень радовала меня. Я знала, что в любую минуту могу поделиться своими секретами, посоветоваться по житейским делам, к ее мнению я всегда прислушивалась.
Черноглазая хорошенькая Женечка заменила мне семейные вечера у Хочинских. Люся родила Сашку и целиком была занята ребенком, Юра полностью посвятил вечера концертной деятельности, и «посиделки» в их доме сами собой прекратились. Поэтому и с Арнольдом мы стали реже видеться. Он переехал в Новосибирск и жил с теткой Кларой Борисовной в маленьком домике напротив здания театра «Красный факел». Рядом с их домом была библиотека – в здании клуба им. Сталина. Она размещалась на первом этаже, а на втором был концертный зал симфонического оркестра Ленинградской филармонии. Вот в этой библиотеке и занимался Алик с утра и до вечера, делая перекур через каждый час на десять минут. Только в это время и можно было с ним поговорить. Или в те вечера, когда оркестр выступал с новой программой. Тогда он заканчивал занятия раньше и шел на концерт.
С началом занятий в институте дни оказались загруженными до предела. Учебные аудитории нам определили в здании недостроенного оперного театра. Внешний облик театра был уже полностью завершен, но внутри продолжались отделочные работы, монтировалось оборудование сцены, налаживалась отопительная система (ох и намерзлись же мы зимой в этом огромном каменном лабиринте!). Столы для занятий стояли в вестибюле, в нишах будущего гардероба, в тупиках подковообразного фойе и даже в ложах темного зрительного зала. Почти все наши учебные закутки были лишены естественного света и поэтому освещались времянками – лампами на длинных проводах, прикрепленных то на строительных лесах, то на стене, то на перилах лестничной площадки. Переходя в течение дня из одной «аудитории» в другую, мы были вынуждены каждый раз привыкать к новому освещению и от этого утомлялись глаза, было трудно записывать лекции.
И почти всегда мерзли, и почти всегда были голодны. Голод обострился с наступлением холодов и стал хроническим. С утра по пути к театру покупали по карточке (служащей) свои пятьсот граммов хлеба (горького, с полынью), и за время первых лекций, отщипывая по крошке, съедали его вплоть до корочки. В обед шли в рабочую столовую, тут же в подвале театра, где получали по карточкам тарелку щей из хряпы (темные верхние листья капусты, которые в мирное время шли на корм скоту), порцию лапши «с мясной подливкой» (вернее – «с воспоминаниями о мясе») и стакан киселя – розовой водички с привкусом сахарина. Ужина не полагалось, а готовить в общежитии нельзя – электроплитки были запрещены, и комендант безжалостно конфисковывал их, если обнаруживал. Да и не из чего было готовить – в магазинах пусто, а на рынке цены дикие. (Между прочим, местное население питалось сносно, почти все имели свои огороды, ездили по селам, что-то меняли, покупали. Во всяком случае, когда бывали дома у студентов-новосибирцев, явного голода не видели. Да и выглядели они и одевались не в пример нам…).
После занятий шли в библиотеки (там тепло, а в общежитии зимой промерзало все насквозь). Ребята с актерского факультета бежали на репетиции, на шефские концерты в госпитали, некоторые подрабатывали в помсоставе театра «Красный факел», который отдал свое помещение Ленинградскому театру им. Пушкина, а сам давал спектакли в здании Дома культуры поселка Кривощеково. Были счастливцы, которым давали маленькие роли и в родном Пушкинском театре. Ирине Карташовой, студентке второго курса, даже доверили роль Дездемоны, и она сыграла несколько спектаклей в паре с самим Ю. М.Юрьевым [31]31
Юрьев Юрий Михайлович (1872–1948) – русский советский актёр, народный артист СССР, педагог Ленинградского театрального института.
[Закрыть].
Те студенты, у кого вечер оказывался свободным, чтоб заглушить чувство голода и отдохнуть от шумного общежития, принаряжались и шли на спектакль театра им. Пушкина или на концерт Ленинградской филармонии, благо на каждый вечер для института выделяли несколько контрамарок на свободные места. И всегда это был праздник, даже если этот спектакль смотрели в десятый раз. Да разве могли надоесть, пусть и ежевечерние, встречи с такими мастерами, как Н. Черкасов, Н. Симонов, А. Борисов, В.А. Меркурьев, Ю. Толубеев, Ю.М. Юрьев, Е. Корчагина-Александровская и многими-многими другими прекрасными актерами. И хотя свободные места в зале бывали редко, и зачастую весь спектакль смотрели, примостившись на ступеньках балкона или стоя за последними рядами кресел, все равно дорожили этими театральными вечерами чрезвычайно, разыгрывали контрамарки по жребию, и очень огорчались, когда оказывались в проигрыше. Единственным утешением в таких случаях была возможность попасть на концерт филармонии, где выступал симфонический оркестр. До сих пор я была не слишком приобщена к музыке, самым сильным впечатлением остался концерт в декабре 1941 года, когда под аккомпанемент орудийных выстрелов в промерзшем беломраморном зале Ленинградской филармонии мы слушали Пятую симфонию Чайковского. И вот теперь тот же прекрасный оркестр под руководством Евгения Мравинского [32]32
Мравинский Евгений Александрович (1903–1988) – выдающийся советский дирижёр, народный артист СССР. С 1938 главный дирижёр оркестра Ленинградской филармонии, выдвинувшегося под его руководством в число лучших симфонических коллективов мира.
[Закрыть]! Каждая новая программа – это событие. Мравинский – это нечто поразительное, большее, чем дирижер. Он воспринимался как заклинатель, творец музыки, которая рождается именно в эти мгновения под его удивительными руками из инструмента под названием «оркестр»…
Каждую новую программу оркестра открывал вступительным словом профессор Иван Иванович Соллертинский [33]33
Соллертинский Иван Иванович (1902–1944) – советский историк музыки, театра и литературы, профессор Ленинградской консерватории.
[Закрыть]– человек поразительно эрудированный в области искусства и музыки. Владел он более чем двадцатью языками. Каждая его беседа о конкретных произведениях программы превращалась в блестящую лекцию, далеко выходящую за рамки данной темы.
Возможность несколько раз послушать одни и те же произведения мировой классики приносила несомненную пользу. Углублялось понимание музыки, появлялись любимые композиторы, посещение концертов становилось потребностью. То же и со спектаклями: мы невольно начинали замечать разницу в трактовке одних и тех же ролей разными исполнителями, учились отличать «почерк» одного режиссера от другого, бывали подчас свидетелями истинного вдохновения, взлета солирующего актера, а вслед за ним и всего актерского ансамбля. Случались и провалы, когда вроде все как обычно, а души спектакля нет – одна лишь внешняя форма. Все эти впечатления не проходили даром и постепенно обостряли «слух» на фальшь, на подделку под искусство.
Каждый день был насыщен новыми впечатлениями, новыми встречами, новыми мыслями. Очень интересными были и занятия. Каждый предмет был по-своему увлекательным: история античной литературы и искусства, история западно-европейского театра, история русского театра, история изобразительного искусства и музыки, основы актерского мастерства и режиссуры, история костюма. И все это не считая критических семинаров, где мы учились обсуждать спектакли, писать рецензии, а также практических занятий по технике речи и вокалу. Одновременно изучались два языка – немецкий и французский. Эпизодически появлялись факультативные курсы. То вдруг известный кинорежиссер Г.М. Козинцев [34]34
Козинцев Григорий Михайлович (1905–1973) – советский кинорежиссёр, народный артист СССР. Выступал и как театральный режиссёр в ленинградских театрах. С 1941 г. преподавал во ВГИКе.
[Закрыть]читал свою экспозицию к задуманному им фильму «Гамлет», то вдруг приехал специалист по истории христианства и провел серию бесед о Библии, то дополнительно к курсу истории музыки согласился выступить у нас в институте с циклом лекций И.И. Соллертинский, и на эти лекции сбегались не только все студенты, но и преподаватели. К сожалению, этот фейерверк музыкальных лекций оказался очень кратковременным: весной, внезапно, Иван Иванович Соллертинский скончался.
Помимо лекций, разумеется, нужно было много читать, готовить курсовые работы, сдавать зачеты и сессии, так что скучать или бездельничать было некогда.
Но если у театроведов дни были заполнены до предела, то на актерском факультете нагрузка была еще выше – помимо теоретических курсов (почти в таком же объеме, как и у нас) у них основное время было занято актерским мастерством, сценической речью, ритмикой, танцем, гримом. Сверх того – бесконечные репетиции, работа над этюдами, фрагментами и сценками – на первых курсах, и над дипломными спектаклями – у старших. Здание оперного театра после восьми вечера закрывалось, и все репетиции переносились в общежитие. Каждый тупичок в коридоре, каждый закуток между койками, лестничные площадки и даже умывалка превращались в «сценические площадки». Вероятно, со стороны наше общежитие немножко смахивало на филиал сумасшедшего дома. И в такой обстановке умудрялись читать, заниматься (не всегда же пойдешь в библиотеку, да там нужно было еще заранее занимать места). Ну и, естественно, что все эти, так сказать, «дела производственные» тесно переплетались с буднями общежитского быта. Решались проблемы постирушек и законспирированных (от коменданта) поздних ужинов, обсуждались и ссоры, и примирения, и голосованием решался даже вопрос, за кого из двух Сергеев выйти замуж Вальке Ковель. (Решили, что пока не стоит выходить ни за одного из претендентов. Вышла она по окончании института за кого-то третьего. В настоящее время она играет в Ленинградском БДТ). С вечера договаривались, кто сможет завтра прогулять одну-две пары лекций, чтобы понянчиться с младенцем Хочинских. Люся уже приступила к занятиям, а бабушка у них прихварывала и одна не справлялась. (В настоящее время Александр Хочинский [35]35
Хочинский Александр Юрьевич (1944–1998) – сын Ю. А. Хочинского (см. прим. 11). Актёр киностудии «Ленфильм». Популярный санкт-петербургский актёр театра и кино. Снимался в фильмах «Бумбараш», «Рождённая революцией», «Женщина, которая поёт» и др. Народный артист России.
[Закрыть]работает в Ленинградском ТЮЗе, а также снимается в кино). В общежитии было холодно, голодно, шумно и суматошно. Однако каждый чувствовал себя членом большой дружной семьи, знал, что ему помогут в трудную минуту.


























