Текст книги "Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий"
Автор книги: Нина Соболева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Нередко поезд останавливался на дальних путях, и чтоб добраться до эвакопункта, надо было пролезать под вагонами. Потом таким же образом с полными мисками и бидоном с кипятком – обратно. И дрожать при этом, чтоб состав не ушел. А ведь остановки были и среди ночи, тогда все это надо было проделывать в кромешной тьме. Помню, как металась между составами, не могла отыскать свой – его перегнали на другой путь. Чудом встретилась с мамой, которая побежала искать меня. Плакали обе. Но успели.
И еще ужасным было то, что снова напали на нас вши. Да это было и немудрено. Все спали вповалку, вплотную друг к другу и не раздевались. Женщины откровенно «искались» в головах друг у друга. При свете печурки и единственного фонаря «летучая мышь» осматривали белье и одежду. Не миновали этого и мы.
Дорога запомнилась как бредовый сон. На какой-то станции задержались надолго, и мы с мамой даже вышли на городскую площадь. И там увидели, что шоферы военных машин торгуют из-под полы хлебом. Решили купить и мы, так как боялись остаться без запаса. Сторговали полбуханки за 30 рублей. Быстро завернули в платок (за спекуляцию могли оштрафовать) и поспешили в вагон. А когда попробовали хлеб, то почувствовали сильный запах бензина. Да такой, что даже заткнув нос нельзя было есть – и на вкус этот хлеб был пропитан бензином! Нарезали кусками, положили в мешочек – может, промерзнет и отобьет запах. Но так и не смогли есть его и потом, уже в деревне, скормили скоту эти сухари… Как мог тот солдат продать нам его? Ведь видел, знал, что мы дистрофики…
Еще помню, как где-то наш состав стоял сутки, а потом сказали, что уйдет только утром. И очень захотелось мне в здание вокзала пройти, чтобы поспать в тепле. Но там битком было набито военными и нас не пускали. Но какой-то молоденький матрос разговорился с нами – все про Ленинград расспрашивал, а потом пообещал маме, что до двух часов ночи, когда ему на дежурство идти, он устроит меня на вокзале, затем проводит до нашего эшелона. И я спала в духоте и махорочном дыму, сидя на полу, на солдатском вещевом мешке, положив голову на колени этому незнакомому парню. А он даже пошевелиться боялся и укрывал мои ноги шинелью. И то ли отсидела я ноги, то ли они в тепле отекли, но еле довел он меня до состава и потом еще двое суток я не могла ходить – отнялись снова, как уже бывало в Ленинграде.
Как ехали последние дни, совсем не помню. Знаю только, что в Рыбинске была пересадка на местный переполненный поезд, и это было ужасно. Нас отталкивали мешочники, мы плакали и совсем отчаялись. Но нашелся кто-то добрый, забросил в выбитое окно наши узлы и каким-то образом втиснул нас в вагон, вернее – в тамбур. Так в нем и ехали до утра, на рассвете высадились на тихой маленькой станции Сонково. Тут же подвернулись розвальни, запряженные лохматой лошадкой, и бородатый дядька, причитая и охая, погрузил нас, укрыл соломой, овчинным тулупом, и мы будто провалились в сон. Откроешь глаза – над заснеженным полем розовеет утренняя заря, мирно поскрипывают сани и неспешно трусит лошадка, понукаемая однообразным «Но… Но…» И оглушительная тишина и покой…
Не помню как приехали, как встретили нас. Всплывает перед глазами уже вечер, керосиновая лампа на столе, огромная, пышущая жаром русская печь, из которой женщины ухватами достают чугунок с водой и наполняют корыто, стоящее на полу. Окна завешены дерюжкой, все тонет в облаках пара и тепла – мы готовимся к мытью. Бани в этой деревне нет, здесь моются… в русской печи. Когда сойдет жар, выгребают угли, стелют солому, забираются туда и, усевшись на колени, согнув голову, чтоб не задеть сажу, моются из кадушки, воду в которой меняет и подает кто-нибудь из домашних… Уговаривали и нас попробовать такой способ. «Все косточки прогреются, вся хворь жаром выйдет!» – но у нас не было сил на такой эксперимент и поэтому решили ограничиться корытом. Когда же разделись и начали по очереди омовение, то ужаснулись сами тому, какие мы исхудалые и страшные… Женщины деревенские плакали, мыли нас, как малых детей. От горячей воды, тепла, мы совсем ослабели…
Отвели нам угловую комнатку, где стояла кровать с вязаным подзором и горой подушек, стол под образами, шкаф и большой фикус в деревянном ящике. Я спала на полу, под этим фикусом, а мама с бабушкой – на кровати. Таким блаженством было просыпаться от давно забытых криков петуха, мычания коровы. Слышать, как хозяйка принесла ведра с водой, затапливает печь, тихонько гремя ухватами, как мяукает кошка, ожидая свою порцию молока… Сквозь заиндевевшие окошки слепило зимнее радостное солнце, пылали на подоконниках герань и бальзамин. Так приятно было сидеть на широких лавках, гладить теплые, серебристые от старости бревенчатые стены, ходить в шерстяных носках по чисто намытому полу, покрытому домоткаными половичками…
И как трудно было дождаться, когда по избе разнесется одуряющий запах вареной картошки, и нас позовут завтракать… Хотя корова плохо доилась и хозяйка отдавала молоко в семью брата, погибшего на фронте, но все же и для нас оставляли немного, и мы пили чай, забеленный молоком, а иногда доставалось и по стакану парного, от которого кружилась голова. Домашний деревенский хлеб (пусть и с примесью отрубей), толченая картошка, которую запекали в глиняных мисках до румяной корочки, хрустящая квашеная капуста – было это все так вкусно, так неправдоподобно прекрасно, что прямо не верилось в реальность настоящего. Перед глазами вставал Ленинград, и все, кто там сейчас, горло стискивало, и нередко за столом то у одной, то у другой начинали капать слезы, и никто не спрашивал отчего – и так все было понятно…
Как бы ни были сыты, всегда хотелось унести со стола хоть корочку «на потом». Стеснялись этого, но не могли удержаться. Хозяйка заметила и насушила маленькие сухарики, и мы понемножку, но все же постепенно опустошали мешочек, лежащий на печке.
Пытались хоть чем-то помогать хозяйке, но скоро убедились, что толку от нас мало: ни воды принести, ни полы помыть нам не под силу. Но потом нашли себе дело – что-то перешивали, штопали, надвязывали, и к нам скоро начали приходить с заказами, а оплата – то пара яичек, то стакан крупы, и это очень подбодрило нас. Бабушка, обнаружив прялку, тут же начала «трепать» [24]24
Трепать – очищать, раздергивая, волокно от посторонних примесей, сора.
[Закрыть], «сучить» [25]25
Сучить – свивать, скручивать в одну нить (несколько прядей).
[Закрыть](раньше я и слов таких не знала) и прясть шерсть, а потом и вязать носки и варежки. С нею расплачивались уже то мисочкой муки или картошки, и мы были так рады, что мы больше не сидим на шее у добрых людей, которые сами еле сводят концы с концами, т. к. должны были не только сдавать обязательные поставки молоком, яйцами, мясом и хлебом, но и дополнительные, в фонд фронта. А весной все запасы кончались, не хватало скотине корма, и это только сначала нам показалось, что живут здесь прекрасно. Вскоре увидели, как в тесто замешивают с мукой не только отруби, но и перемолотую картофельную шелуху, как ежедневно варят пустые щи из промерзшей капусты, как каждое яичко прячут в сундучок, чтоб, не дай Бог, не разбить нечаянно, или чтоб внучок не выпросил раньше, чем налог будет сдан… А семья была не маленькая – кроме хозяйки еще невестка с ребенком, дочь с девочкой-подростком и параличный дед.
Все они из-за нас теснились в одной «горнице», и за стол садились после того, как поедим мы. Хозяйка еще помогала растить ребятишек в семье сына, о котором каждый вечер гадала на картах – жив ли…
Как только мы немного окрепли, так начали узнавать, где можно бы найти работу с жильем. Познакомились мы с семьей, жившей неподалеку, эвакуированной из Новгорода. У них были такие же проблемы, как и у нас. Трудней всего было с картофелем, купить его было невозможно – в каждом доме берегли остатки на посадку. Рассказывали, что в соседней Ярославской области живут богаче и там можно выменять картофель на одежду. Двое эвакуированных женщин взяли меня с собой (они уже однажды ходили в такой поход), погрузили на саночки у кого что было – обувь, платья, полотенца, хотя все это и самим было очень нужно, ведь увезли из дома только самое необходимое – и отправились от одной деревни к другой, оставаясь на ночевку там, где застанет ночь. Сначала стыдно было стучать в окна чужих домов, раскладывать в избах «товар», торговаться, а потом вроде и привыкли. Обменяли все и, возвращаясь через четыре дня, везли каждая по полмешка картошки, немножко крупы, сала…
Вскоре мы переехали в деревню Чернуху Краснохолмского района Калининской области, где мама устроилась счетоводом, а мне предложили быть зав. избой-читальней, без зарплаты, за рабочую карточку хлебную. Маме оплата была установлена в трудоднях, расчет – после уборки урожая, осенью. Пока же дали аванс: полпуда ржаной муки и немного пшеницы, которую нужно было перемалывать на «крупорушке». Выделили нам и пустую избушку. Мы втроем отмыли ее от вековой грязи и копоти. Бабушка, конечно, прежде всего повесила на окна крахмальные белоснежные занавесочки – из своих головных платков сделала. Мы набили соломой мешки, укрыли их домашними одеялами – получились «кровати» (сколько раз ночью расползались доски и скамейки, на которых громоздились наши постели, и мы оказывались на полу…). Огромную русскую печь выбелили и синькой провели кантик. Топили ее редко – на нее много дров надо, так она и стояла «для красоты», а посередине избы сложили нам маленькую печурку. И хотя ржавая труба не украшала наше жилье, но все приходящие к нам соседки останавливались на пороге и одобрительно говорили: «Ну, баско у вас! Ну, баско…» [26]26
Баско – красиво, хорошо, нарядно, опрятно.
[Закрыть]. В их избах тоже бывала парадная комната, где все блистало порядком и чистотой (особенно заметной по контрасту с грязной захламленной кухней). По-видимому, их удивляло, что у нас не было разницы между тем, что для повседневного житья, и тем, что для праздников или гостей. Везде чисто, любое полотенчико, любая тряпка настираны, да еще обвязаны кружавчиками (на это у бабушки всегда времени хватало). Ну и по моей инициативе избушка всякими способами украшалась – какие-то полочки для книг и мелочей сооружала, бумажный абажур на лампу (которая чаще мигала, чем горела, и зачастую приходилось сидеть вечерами с керосиновой), букетики из еловых веток и колосков по стенам развесила, а как пошла зелень, менялись букеты по сезону. Стали нам дарить горшки с цветами, и скоро все подоконники превратились в вечно цветущие оранжерейки. Бабушка умела выхаживать любой погибающий цветок. Наша жилая комната была одновременно и конторой, где весь день толпились люди, и лишь под вечер наступала тишина. Честно говоря, такая жизнь «на людях» утомляла, да и трудно было поддерживать чистоту – полы мыть по два раза в день приходилось. Но зато мы чувствовали, что не одни, что к нам относятся как к родным, что всегда готовы помочь, чем могут. Столько искренних друзей приобрели мы там!.. (Прошло сорок лет, а мы до сих пор получаем с мамой письма из Чернухи).
Началась наша деревенская, очень простая и деловая жизнь. Мама осваивала финансовое делопроизводство колхоза, и председательша – мужеподобная и веселая (а на лентяев – и матершинница великая) – Антонина Михайловна громогласно толковала маме все способы, как свести концы с концами отчетов перед районом. Учила нас запрягать лошадь (так мы и не одолели этого искусства). Частенько они обе уезжали в Красный Холм, за 25 километров, и возвращались вечером. Наутро собирали всех колхозников в сельсовете (одни женщины да старики) и рассказывали о всех новостях: и что слышали в Райкоме о сводках с фронта, и какие новые поставки или подписка на военный заем, или о сборе подарков для фронтовиков. Все это касалось каждого, собирались на такие собрания все, даже ребятишки, а потом еще долго обсуждали по домам, а то, чего не поняли, приходили расспрашивать к маме или к председательше (ее так все звали). И зачастую у нас дома вечерами получались стихийные «посиделки». Женщины приходили с вязаньем, с веретенами, устраивались возле лампы (если засиживались поздно, то и керосин с собой в маленькой бутылочке приносили). Бабушка тоже пряла, шерсть «скубала» [27]27
Скубать – прясть.
[Закрыть]и «трепала». Вязали носки и рукавицы, и для себя, и для посылок на фронт. Говорили на таких посиделках больше о тех, кто на фронте, да о том, как кому-то в одной деревне похоронка пришла, и женщина эта все глаза проплакала, о потом оказалось, что он жив. То ли в плену был, то ли «особое задание» выполнял и даже орденом награжден… И сколько бы таких историй не рассказывали, бабы слушали и плакали – у каждой было о чем и о ком плакать…
Я пыталась наладить какую-то работу в избе-читальне. Днем эта большая комната в старом церковном доме была вроде «приемной» сельсовета. Здесь ругались бригадиры, распределяли наряды на работу, сновали уполномоченные из района, толпились в очереди женщины перед дверями «секретарши Нюрки», от которой зависело, поставить печать сразу на бесчисленные справки, копии документов, пособия, или покуражиться. Нюрку эту все дружно ненавидели «за гонор», но боялись и заискивали перед ней. К вечеру я проветривала избу от махорочного дыма, мыла полы, раскладывала по столам газеты, зажигала большую керосиновую лампу и начинались мои «мероприятия»: читала вслух газеты (желающие послушать были всегда – старики и ребятишки), читала книжки и для ребят (а их с удовольствием слушали и старики). А когда собиралась молодежь (девчата всех возрастов и парни – «недомерки», 14–16 лет, которые и пахали, и косили, и дрова рубили, и потому чувствовали себя взрослыми, дымили цигарками, матерились, задирали девчонок), начиналась возня, смех и чтение приходилось кончать. Когда же только появлялся гармонист Федя, так сразу начинались танцы.
Керосин надо было экономить, поэтому я тушила лампу и выпроваживала всех на улицу, благо снег уже сошел и перед клубом была вытоптана сухая площадка. Рассаживались на завалинке, на крыльце, на куче бревен и допоздна «дробили» девчонки, выкрикивая озорные частушки. Парни выходили в круг редко, но частушки выкрикивали время от времени, стараясь перещеголять друг друга.
Пока вечера стояли прохладные, устраивали и молодежные посиделки по очереди, у тех, кто имеет большую избу и чьи родители разрешают собираться. Девчонки сами бегали по домам, собирая керосин (по ложке с каждого, кто пойдет), уговаривали гармониста (он всегда ломался), готовили избу – убирали столы, доставали скамейки. И когда собирались, то, рассаживаясь и балагуря, парни явно вели себя приличнее, чем на улице, да и девчонки, принаряженные, оживленные, создавали атмосферу праздника. Так же все вращалось вокруг гармониста, так же плясали подгорную и кадриль, но уже и вальс просили играть, и краковяк даже парни соглашались станцевать (правда, паясничая, чтоб скрыть смущение). И пели – протяжные песни и фронтовые, те, что по радио слышали. Потом, парами, группками понемногу расходились и еще долго раздавались то в одном конце деревни, то в другом, песни.
В дневные часы я обходила «рабочие участки» своих четырех деревень: амбары, где готовили семенной фонд, бурты, где перебирали картофель, ремонтные мастерские, швейную мастерскую, где шили маскировочные халаты и рукавицы, т. е. все места, где одновременно работали по 10–15 человек, и читала им газеты, рассказывала о Ленинграде, обо всем, что спрашивали. В швейной мастерской несколько дней подряд читала «Радугу» Ванды Василевской [28]28
Василевская Ванда Львовна (1905–1964) – польская и советская писательница; общественный деятель. С 1939 жила и работала в СССР. Писала на польском языке. За повесть «Радуга» (1942) удостоена Государственной премии СССР.
[Закрыть]. (Кто-то привез из Москвы в издании «Роман-газеты», на серой бумаге, зачитанная до дыр). Это была первая почти документальная повесть о зверствах фашистов в оккупированных районах. И я читала с трудом – слезы застилали глаза, и женщины слушали и плакали. В рабочее время удавалось прочитать немного – полчаса в обеденный перерыв, и начали приглашать меня в гости вечерами, чтоб продолжить чтение. Так посиделки превращались в «чтецкие вечера», и прослышав, в какой избе сегодня книжку читать будут, туда приходили и женщины с ребятишками («Не шкните [29]29
Шкнуть – шнуть, шикнуть, пикнуть, подать голос.
[Закрыть]! Чтоб вас и слуху не было!»), и те старики, кто еще не совсем «обезножил». Меня усаживали в «красный угол», возле лампы, ребят распихивали по углам и на печке (и тех, действительно, «ни слуху ни духу» не было слышно – старшие глазели, а младшие засыпали), рассаживались с вязанием, прядением вокруг и готовы было слушать «хошь до петухов». Читала и про войну, и Чехова, и из «Педагогической поэмы» Макаренко – все, что удавалось достать. Когда совсем хрип голос и я выдыхалась, предлагали или чаю с моченой брусникой, или даже кружку молока – «горло промочить» и уговаривали: «А ты не стесняйся, пей. Ведь это не шутка, сколь долго читала…». И всегда обсуждали прочитанное так увлеченно, как если бы все рассказанное в книге происходило на их глазах и в их Чернухе, иногда до спора доходило. Выговорившись, детные бабы разбирали своих ребятишек. Тут и плач разбуженных, и возня – где чьи обувки, и воркотня мамаш. А как все затихало, оставшиеся начинали гадать на картах о своих мужьях, сыновьях, читали письма с фронта, пели протяжные грустные песни.
Сошел снег, все начали копаться в огородах. Рыли грядки и мы. А председательша А.М. Букова моталась от избы к избе и ругалась по-черному: пора пахать, сеять, а все на своих участках. Да еще с тягловой силой был «полный зарез», как говорила она. В колхозе осталось только две бракованных кобылы, а всех остальных отдали на фронт. И теперь из хлевов выводили отощавших кургузых коровенок, и из них надо было выбрать тех, на которых предстояло пахать и боронить. Бабы тоже ругались, кричали: «Хушъ силком бери – не отдам!». А потом плакали, смирялись, загоняли несчастную скотину в упряжь, иначе хоть самой впрягаться в борону. Глядеть, как мучились женщины, мальчишки-подростки с этой пахотой было ужасно… Бывало, вдруг сорвется корова и побежит через все борозды в сторону, к травке, да запнется плугом за камень и рухнет она, ломая ноги, а женщины с плачем подымают ее. Но все же, с грехом пополам, обработали землю и посеялись. Большая часть земли отводилась под лен, и я впервые увидела, сколько маяты с ним.
Летнее солнце почти полностью излечило нас от дистрофии, и я ходила вместе с девчонками на прополку, на косьбу (ворошила сено), хотя выдыхалась быстро и должна была часто отдыхать. Зарабатывала я трудодни и на дерганье льна. Оказалось это очень трудным делом. К концу дня руки покрывались волдырями, их приходилось обматывать тряпками. Но все равно свою норму (восемь соток) я выполнить не могла и девчата помогали дергать, оставляя мне более легкое – вязать снопики и расставлять их для сушки. Потом расстилали лен, потом мочили, сушили, трепали – длинный и очень трудоемкий процесс. Научилась я всему этому и была очень горда, когда и мне осенью выдали немножко муки и зерна, из расчета 400 грамм на трудодень.
Продолжала и работу в избе-читальне, читала сводки с фронта, очерки И. Эренбурга, К. Симонова, А. Толстого. Помню, как потрясла нас публикация в «Правде» пьесы Корнейчука «Фронт». Значит, на фронте встречаются и глупые, бездарные командиры, которые губят солдат, посылая их на бессмысленную смерть. Плакали женщины, думая о своих мужьях, сыновьях, поражались, что «эдакое да печатают». А когда прочитали (в газете тоже) пьесу К. Симонова «Русские люди», то решили немедленно готовить спектакль. Правда, у нас была только первая часть пьесы и окончания ее мы не знали – газета эта почему-то не пришла на нашу почту. Быстренько распределили роли (мне единогласно поручили главную роль девушки-партизанки), и уже через пару недель мы показывали спектакль в избе-читальне. Зал был переполнен, успех огромный, может быть, оттого, что заканчивался спектакль песней на торжествующей, оптимистичной ноте. А о том, что герои пьесы в конце трагически погибают (тоже с песней), мы тогда не знали.
С наступлением тепла молодежь начала устраивать посиделки на улице, в каждой деревне на своем излюбленном месте. В Бекренях собирались под окнами избы-читальни, а у нас в Чернухе – на бревнышках возле деревянного моста через речушку. Дробь на мосту получалась звонкая и четкая, а голоса девчонок разносились так далеко, что на них отзывались проснувшиеся петухи. Парней было мало и все «недомерки» – 14–15 лет. Старались они выглядеть взрослыми (да и работали ведь за мужиков), поэтому курили махорку и матерились. Плясать они стеснялись и, если кого из них выталкивали в круг, топтались на месте, выкрикивали какую-нибудь частушку (чем грубее – тем считалось ими лучше) и спешили спрятаться за спинами дружков. Девчонки непременно старались перепеть парней и отвечали озорными, часто очень смешными частушками, которые сочинялись мгновенно. Иногда всей компанией ходили в другие деревни, а те приходили к нам. Так создавались стихийные «ансамбли песни и пляски», главным стремлением их было перещеголять соперников и в песнях, и в плясках. Я обычно была среди болельщиков и очень переживала за свою «команду». В такие вечера чувствовала себя молодой, беспечной, и война с ее ужасами казалась отодвинутой куда-то далеко, в прошлую жизнь, которая привиделась во сне. Но утром брала на почте газеты, узнавала о похоронках, которые приходили то в один, то в другой дом, слышала, как воют бабы, – и война снова приближалась вплотную.
Осенью мне предложили идти работать в школу, учительницей биологии в 5-й класс. Смешно было – какая я учительница! Но согласилась. Папа тогда как раз прислал посылку, в которой была для меня гимнастерка (офицерская – шерстяная, с накладными карманами на груди) и мягкие русские сапожки. Темная юбка у меня была и, облачившись в эту форму, подпоясавшись широким ремнем с медной пряжкой и соорудив себе «взрослую» прическу, я почувствовала себя намного старше своих учеников и мой страх перед ними прошел. За книгами в библиотеку приходилось частенько ходить пешком за 20 км, в районный центр – маленький городишко Красный Холм. Выходила из дому засветло. Идти одной было страшновато. Деревни по пути отстояли друг от друга на расстоянии 5–6 км, а в одном месте был переход в 10 км, и иногда за всю дорогу лишь двух-трех прохожих встретишь. Редко, когда попадались попутчики с подводой, а чаще и обратный путь шла пешком, домой приходила уже ночью. Трусила очень, но храбрилась и для бодрости пела песни. Особенно трудно было одолевать этот путь осенью, когда развезет дороги, и зимой в буран и метели.
Набрала я книг по биологии, очень интересными оказались труды Тимирязева. Читала вечерами маме с бабушкой о строении растений как увлекательный роман. Кроме того, приносила из библиотеки том за томом собрания сочинений Шекспира, и этого чтения нам хватило на всю зиму 1942–1943 года.
А в школе страшным оказался лишь первый урок – все боялась, что недостаточно взрослой выгляжу, а потом быстро наладились отношения с ребятами. Они меня слушали хорошо и вроде не замечали, что я совсем девчонка. Несомненно, что моя военная форма тоже сыграла свою роль. Зная, что я приехала из фронтового Ленинграда, ребята по-видимому и меня принимали за фронтовичку.
И, кстати, проработав месяц-другой в школе, я и сама начала все чаще задумываться о том, что пора мне отправляться на фронт. Я уже чувствовала себя окрепшей, здоровой и считала, что справлюсь с любым делом, которое мне поручат. Считала, что мой значок Ворошиловского стрелка, полученный в школе, и сданный минимум по санитарному делу вполне достаточны, чтобы проситься на фронт. Понимала, что мама будет очень расстроена, и поэтому отправила заявление в военкомат, ничего не говоря ей.