Текст книги "Старые истории"
Автор книги: Нина Буденная
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Нас познакомил Демьян Бедный, который был дружен с Федором Ивановичем.
Квартира нашего пролетарского поэта тогда была в Кремле. Сюда-то, приезжая в Москву, и наведывался Шаляпин. Здесь он встречался со многими людьми, руководителями нашего государства. Видел Владимира Ильича Ленина, Михаила Ивановича Калинина, товарища Сталина. Как совершенно искренне признается Шаляпин, в политические беседы гостей своего приятеля он не вмешивался и даже не очень к ним прислушивался. Их разговоры понимал мало, и они его не интересовали.
Однажды Бедный сказал Шаляпину, что не худо было бы запросто съездить к Буденному в его поезд, стоящий под Москвой на запасном пути Киево-Воронежской железной дороги. При этом Бедный намекнул Шаляпину, что поездка может доставить ему пуд муки, что в то время было весьма не лишним. Шаляпин пишет, что ему было любопытно познакомиться со мною, ну а пуд муки мог придать этому знакомству еще более приятную окраску.
Но и предполагаемая мука не выручила: не понравились мы Федору Ивановичу – ни я, ни Ворошилов, ни Фрунзе, а именно такую компанию обнаружил он в вагоне на запасном пути Киево-Воронежской железной дороги. Мои замечательные усы нашел он «сосредоточенными», как будто скованными из железа, а мое «очень выразительное» лицо – скуластым, совсем простым и солдатским. И Федор Иванович только взглянул на меня, сразу понял, что я – типичный советский вояка, которого не устрашает ничто и никто, и если я и думаю о смерти, то только не о своей собственной.
Климент же Ефремович очень со мной контрастировал. И если кому-то покажется, что это для Ворошилова лучше, то нет, тоже плохо. Шаляпину он показался рыхлым, будто слепленным из теста.
Что же касается Фрунзе, с ним, по Федору Ивановичу, дело обстояло вообще из рук вон. Он о Михаиле Васильевиче был даже очень наслышан и знал совершенно достоверно, что при царском режиме тот во время одной рабочей забастовки в Харькове с колена расстреливал полицейских, чем якобы и был знаменит. Полемизируя с Фрунзе по военным вопросам, кто-то в дискуссионном пылу иронически заметил, что военный опыт Михаила Васильевича исчерпывается тем, что он застрелил одного полицейского пристава.
Поэтому артистическое образное видение подсказывало Федору Ивановичу, что встретит он человека с низким лбом, взъерошенными волосами, сросшимися бровями и с узко поставленными глазами. Таким Фрунзе ему рисовался.
Ан нет! Сидит какой-то с мягкой русой бородкой и бесцветной физиономией.
В общем, было нас трое на все вкусы. И ни один не устроил. И с едой не угодили. Закуска была чрезвычайно проста: то ли селедка с картошкой, то ли курица жареная – Федор Иванович не помнит, так это было все равно, ну точно как за столом какого-нибудь фельдфебеля.
Федор Иванович вспоминал, что были спеты им «Дубинушка», «Лучинушка», «Снеги белые пушисты», но особого восторга, переживаний мы, его слушатели, не выказали, во всяком случае, он их не заметил. Беглые каторжники в подвальном трактире в Баку слушали лучше – подпевали и плакали.
Что Федор Иванович хорошо запомнил, так это то, что особенных разговоров при нем военачальники не вели, но один из них рассказал о том, что под Ростовом стояла замерзшая конница, и ему было эпически страшно представить ее себе: плечо к плечу окаменелые солдаты на конях.
А на другой день он получил некоторое количество муки и сахару. «Подарок от донского казака».
«Такова жизнь», – закончил свой печальный рассказ Федор Иванович.
Мне почему так запомнились его откровения – задним числом обидно стало.
Но понять Федора Ивановича можно. То время человеческую прочность на разрыв проверяло. А Шаляпин, выбравшийся наверх из грязи житейской, преодолев многое в себе, поняв главное в искусстве и засияв яркой звездой, был уже вроде бы защищен от жизненных невзгод, существовал прочно. И не был подготовлен ни душой своей, ни маской к новым лишениям. Лично от него ничего уже не зависело. Преодолевать эти лишения нужно было вместе со всей страной, плечом к плечу. А у него, видно, уже сил таких не осталось, ушли на первый рывок.
У нас иногда любят мысли и суждения великих людей принимать за слово оракула. Шаляпин должен петь. Басовые партии. А золотые слова пусть произносят мыслители. Их-то мы и послушаем. А как нас судит Шаляпин со своей позиции полного непонимания происходящего – штрихи к его портрету, не к нашему.
Ему, например, Сталин показался человеком мрачным и неулыбчивым. Мне же вспоминается такой случай.
Как-то в начале тридцатых годов засветили мне несколько свободных дней, что-то вроде отпуска могло получиться. Друзья из Кабардино-Балкарии письмо прислали, пишут – под Нальчиком толпы кабанов ходят, приезжайте охотиться. Я уговорил Климента Ефремовича: «Поедем вместе!» Тот говорит, что со Сталиным условился, он с нами отправится, но придется поехать машиной через Сталинград – по дороге кое-какие дела следует сделать.
Я про себя ус покрутил – вот, думаю, удача. Из Сталинграда по дороге в Кабардино-Балкарию провезу Сталина через несколько конных заводов, свое хозяйство покажу и кое-что из насущно необходимого выпрошу.
И вот выезжаем мы из Сталинграда ранним-ранним утром, солнышко только встало. Улица совершенно пустынна, только от домов длинные тени. Машина у нас была большая, открытая, ползла еле-еле, потому что каждое здание напоминало былое, связанное с какими-то жаркими событиями, которые тут же и пересказывались.
Вдруг видим, на улице человек появился. В спецовочке замасленной, кепочка на глаза – то ли с работы, то ли на работу идет. Встал, замер. Глазами хлопает. А мы тихо мимо него следуем. Он очнулся вдруг и медленно так, раздумчиво говорит, переводя взгляд с одного на другого:
– Ста-а-лин… Вороши-и-лов… Мама не моя, Буденный!
С тех пор долгое время, где бы, в каких бы обстоятельствах со Сталиным не встречался – парад не парад, совещание не совещание, прием не прием, – он руку жмет, а сам в ухо шепчет:
– Мама не моя, Буденный!
Думаю, тому сталинградцу мы всю репутацию испортили. Представьте, стал он потом рассказывать о своей утренней встрече – и кто ему поверил?
Это я к тому, что нельзя рассматривать человека пристрастно однобоко, да еще и с точки зрения своего плохого настроения. Человек не однозначен.
А Фрунзе я просто люблю. В тот раз вид у него действительно мог быть болезненным, он мне на язву свою подосадовал. Но бесцветным его лицо никак не назовешь. Забавно, как это все Федору Ивановичу видится? Значит, стоят, видимо, выстроенные в ряд безоружные невинные ребятки-полицейские, а шагах в трех от них – это должно выглядеть более зверским – стоит на одном колене Михаил Васильевич и (думаю, с локтя, так эффектнее) их расстреливает? Чем он его попрекает? В него стреляли, он стрелял. Но в него стреляли умеючи, а он с колена. Классный стрелок от живота палит – и попадает. А с колена – это чтобы рука меньше дрожала. А если с локтя – так вообще худо дело.
Но чтобы армией квалифицированно командовать, разбираться в сложнейших военных ситуациях, снайпером быть не обязательно. Голову надо на плечах иметь.
Да что это я оправдываю Михаила Васильевича? Он в этом совершенно не нуждается. Недоброжелателей у нас, к сожалению, в то время хватало, а на каждый чих не наздравствуешься…
Демьян тогда привез Шаляпина к нам в вагон, в котором мы приехали, в котором и жили, пока находились в Москве, без предупреждения. Просто ввел здорового, русого, хорошо одетого мужика и говорит:
– Любите и жалуйте, Федор Иванович Шаляпин.
Смотрю, Климент Ефремович весь засветился, а Михаил Васильевич просто руку пожал и представился, он был серьезный человек.
Сели за стол, потому что в том вагоне просто сидеть-гостевать негде. Я велел на стол собирать – чем богаты, тем и рады.
Тут Климент Ефремович стал рассказывать, как он раздобывал контрамарки на спектакли и концерты Шаляпина.
– Не знал я тебя, Климент Ефремович, с этой стороны, – говорю ему. То есть я знал, что искусство он любит, но что еще и поклонник Шаляпина – этого нет.
В это время на столе стали всякие закуски возникать. Действительно, все простое, фельдфебельское – по Федору Ивановичу, русское – по-нашему. Шаляпин и говорит:
– Мне Калинин погреба кремлевские недавно показывал, там шампанского уложено – видимо-невидимо. Калинин сказал, от царя осталось. Показать показал, да хотя бы одну дал, скаред этакий. Я попросил, говорит, не могу, государственное имущество.
– Так ведь оно и есть, Федор Иванович! – стараюсь оправдать Калинина. – Погреб подотчетен.
– Я ему пел, – говорит Шаляпин обиженно.
– Самое большое, он мог вам тоже в ответ спеть, – стараюсь перевести дело в шутку. А сам думаю, действительно, чего не дать бутылку из царских запасов? Ведь не брильянты же из Оружейной, не табун лошадей? Но и вправду, Михаил Иванович насчет государственной собственности прижимистый был человек.
Тут я мигнул, чтобы на стол выставили все, что у наших припасено. Не скупясь, подчистую. Не ровен час, он завтра по городу понесет, что Буденный за стол-то его посадить посадил, да мимо рта пронес. И что командарм-де – скупердяй. Этого еще не хватало! А пока несли да ставили, как хороший хозяин, занимал гостей – делился боевыми воспоминаниями.
Я тогда о белой замерзшей коннице потому рассказал, что на меня самого эта картина произвела потрясающее, именно эпически страшное впечатление, это я и хотел передать в своем рассказе и, видимо, мне удалось. Люди искусства эмоциональны, у них воображение развито как ни у кого. Но, конечно, не плечом к плечу и не всегда стоя… Тогда под Ростовом сначала снег выпал на полутораметровую глубину, а потом вдруг ударил бешеный мороз, лютый, с ветрами. Там, на Дону, степи и степи. Лошади грудью прорывали снега, слабели, выбивались из сил. И всадники тоже. Потом движение замедлялось, лошадь и человек засыпали… И замерзали. Так я себе это представляю. Воспоминание на всю жизнь, я его не люблю.
Шаляпин покрутил в руках наши столовые приборы, самые непритязательные, доложу я вам, и совсем запечалился:
– У меня, – говорит, – в Питере все столовое серебро реквизировали, черти. Экспроприация, говорят. И шубу прихватили. Ваши революционеры.
– Какие же это революционеры, – говорю. – Обычные жулики. Решили, раз вы Шаляпин, значит, найдется, чем поживиться. В смутные времена вечно на поверхность всякая шваль выплывает. Вот погодите, окрепнет наша государственность, наведем порядок.
– Федор Иванович, – вмешался Ворошилов, – вы что же, так без шубы и остались? Вам голос ваш беречь надо.
– Мне шубу подарили питерцы за один из моих концертов. Тоже, я думаю, из реквизированных, – ехидно хмыкнул он. – Теперь хожу в ней и боюсь – вдруг на улице кто-нибудь за ворот ухватит, закричит: верни мою вещь.
– Спойте нам, Федор Иванович, – просит Ворошилов, – порадуйте душу.
Тут он и грянул. Никогда не думал, что у человека такая сила может быть. Воздух завибрировал, посуда зазвенела. Мне на барабанные перепонки надавило, как звуковой волной после взрыва.
«Ну, мощь!» – восхищаюсь, но не пением, а человеческими возможностями. Такое исполнение мне в диковинку было. Слушаю, а сам думаю: «Нет, у нас в станице лучше поют. Задушевнее, сердечнее».
Федор Иванович звук пригасил, стали тут мы ему подпевать. Красиво получалось.
Вот так и посидели. Когда Шаляпин ушел, Демьян начал мне нашептывать, что от моего имени пообещал ему кое-какие продукты.
– Что же раньше молчал? – говорю. – Сегодня я уже ничего не сумею сделать, все на стол пошло. А завтра что-нибудь соображу.
– Будь другом, не забудь.
– Когда это я забывал?
И родился подарок от донского «неказака».
Такова жизнь…
Надо помнить, что эти свои воспоминания Шаляпин писал уже там, за кордоном. Постфактум. К его настроению примешивалась и горечь от того, что покинул родину, и понимание невозвратности своего поступка. Здесь и досада, и желчь, и обида. На кого вот только?
Понять состояние людей, покинувших родину, можно. Говорят, понять – значит простить. Да только в прощении они нашем не нуждаются, раз сами обрекли себя на такую судьбу.
Я был близок с Алексеем Николаевичем Толстым. Он к нам часто приезжал. Мы были в приятельских, взаимозаинтересованных отношениях, общение наше давало пищу уму и сердцу. Когда Алексей Николаевич заканчивал «Хождение по мукам», он из меня душу вытряс, заставлял рисовать картины гражданской войны, описывать расстановку сил. Зачитывал куски, требовал комментариев и корректировки.
Я много расспрашивал его о жизни в эмиграции. И, надо сказать, по его словам, не много находилось таких легких натур, которых можно было бы назвать «гражданин мира». То есть людей, которым все равно где жить, в каком государстве. Обычно русскому человеку эмиграция невыносима, она ему противопоказана. Это один из секретов той самой загадочной «славянской души».
С Демьяном Бедным я познакомился незадолго перед теми событиями, о которых здесь рассказываю.
На съезде я впервые увидел Владимира Ильича Ленина и был представлен ему.
– А вы знакомы с Демьяном Бедным? – спросил он меня в разговоре. – Нет? Познакомьтесь обязательно, это наш поэт.
Конечно, имя поэта было мне хорошо известно. Его популярность в Красной Армии была грандиозной, ни с чем не сравнимой. Стихи его знали наизусть, его песни пели во время долгих, изматывающих походов и в короткие часы отдыха. Творчество Демьяна Бедного было настолько созвучно эпохе, что разделить их абсолютно невозможно, да и не нужно. Демьян Бедный был поэтом своего времени. Его стихи – напоминание о тех славных и суровых днях.
Затащил нас с Климентом Ефремовичем к Демьяну Бедному известный в те годы журналист Сосновский. То ли ему хотелось таким знакомством пощеголять, то ли нам приятное сделать.
А мы и рады стараться: отказаться от знакомства с Демьяном Бедным? Никогда!
Приехали в гости и застали очень приятное общество – Михаил Иванович Калинин, Феликс Эдмундович Дзержинский.
С Калининым мы хорошо были знакомы – он несколько раз приезжал к нам в Конную армию.
Увидев нас, Михаил Иванович немедленно принялся рассказывать, как его мои конармейцы чуть в расход не пустили, по меховой шубе (дело было зимой) определив его немедленно в разряд буржуев.
– Ну и перепугались мы с Григорием Ивановичем Петровским. Едем в лучшую часть Красной Армии, хотим познакомиться с бойцами и командирами, от имени республики напутствовать их на дальнейшие классовые битвы, а нас за грудки хватают и чуть ли не к стенке. Еле уговорили до штаба армии довезти, а не порешить в один момент.
– Конечно, – отшутился я, – в медвежьи шкуры закутались, а сами из-под них убеждают – один говорит: я Председатель ВЦИК государства, другой: я Председатель ВЦИК Украины!
– У нас еще и шапки меховые были. Хорошие! Мороз-то какой стоял, помните?
– Да, по одежке еще долго классовую принадлежность определять будут, – грустно улыбнулся Дзержинский. – Владимир Ильич как-то на собрании присутствовал, где чистка проводилась. Там одному коммунисту недоверие какой-то рьяный выражал. Дескать, не наш он человек: и одежда у него приличная, отутюженная, и обувь он чистит постоянно, бреется… «И каждый день умывается, – закончил за него Владимир Ильич. – Садитесь, товарищ!»
– Я в другой раз приехал в Первую Конную – вручать армии знамя ВЦИК, – ударился в воспоминания Михаил Иванович. – Вручил знамя Семену Михайловичу, выступил с речью. Потом, как водится, пошли вопросы-ответы. Кто-то и кричит: «Посмотрите на нас, товарищ Калинин! Мы голые-босые, одежда на нас кое-какая. А на вас пиджачок приличный, ботиночки целые, где же равенство?»
– И что же вы ему ответили, интересно? – спрашивает Демьян Бедный.
– Что ответил? Ответил так: «Я Председатель ВЦИК, глава государства. Скажите, вам было бы приятно, если бы глава нашей революционной республики, который представляет перед другими странами лицо страны, ходил в драных портках, латаный-перелатаный, нечесаный-немытый?» «Нет! – кричат. – Позор и срам!» И спросившего локтями чуть до лазарета не затолкали.
Все посмеялись. Мы с Климентом Ефремовичем подтвердили полную достоверность калининских слов. Потом поговорили о том о сем, Демьян Бедный дотошно пытал меня о всех мелочах боевой жизни Конармии и все повторял:
– Я непременно побываю у вас, в Первой Конной!
– Милости просим, – отвечал я, – к нам кроме Михаила Ивановича и Петровского приезжали и Луначарский и Семашко. И старый питерский коммунист Евдокимов – они шефы Петроградской конной дивизии. Наведайтесь к нам – не бойтесь, – смеюсь. – У бойцов сознательности сильно прибавилось, не тронут.
В общем, проговорив тогда с Демьяном Бедным весь вечер, мы остались довольны друг другом.
Эта встреча положила начало дружбе. С тех пор, приезжая в Москву, я всегда его навещал. Было о чем поговорить, что порассказать: оба мы жили насыщенной и беспокойной жизнью.
– Я помню свое обещание и непременно к вам приеду, – напоминал мне Демьян.
– Приезжай, обязательно приезжай, – звал я его. – Ты найдешь настоящих друзей – тебя ведь все у нас знают. Да и интересного столько увидишь – на всю жизнь хватит. Приезжай!
И Демьян поехал. Путь предстоял неблизкий – бои с белополяками шли тогда недалеко от города Ровно. А надо заметить, что уже одно путешествие по железной дороге в то время надо приравнять к подвигу. Меньше всего оно походило на увеселительную прогулку, а скорее, на сражение каких-то странных армий, где каждый воин – только за себя. Идущие без всякого расписания поезда надо было оккупировать, преодолевая сильное сопротивление противника, вторгнуться в его ряды и потом яростно отстаивать свое место под солнцем. Но предварительно еще нужно было отгадать, в каком направлении двигается избранный тобою состав и куда он тебя завезет.
Бедному удалось добраться до станции Сдолбуново близ города Острога. Ее положение было неопределенно и загадочно: ни наших, ни польских войск на станции не было. Междувластие не могло долго сохраняться, того гляди могли появиться хорошо, если красные, а вдруг белополяки?
Железнодорожники, опасаясь неожиданностей, посоветовали Демьяну Бедному вернуться. Он послушался этих умудренных людей и, как потом оказалось, правильно сделал, потому что враги наши на следующий день станцию заняли. Вряд ли знаменитому пролетарскому писателю, любимому поэту Красной Армии следовало ждать от них пощады.
Все свои приключения Демьян расписал мне в своем письме, которое я получил с оказией. «Стремился к вам всей душой, – докладывал он, – но вот так обидно, неудачно сложились обстоятельства».
А тут и война кончилась. Конная Армия перебазировалась на Северный Кавказ. Казарм там у нас не было, кавалерийские части расквартировывались по станицам и хуторам.
Служебная необходимость потребовала моего присутствия в штабе 14-й дивизии, который находился в станице Романовской. Из Ростова мы с Бубновым, членом Реввоенсовета Северо-Кавказского военного округа, приехали в станицу Пролетарскую, еще недавно именовавшуюся Великокняжеской. И здесь, на станции, в лучах заходящего солнца, чья же это такая внушительная фигура движется мне навстречу? Демьян Бедный!
– Ага, попался, – кричу. – Что это ты в моем округе без моего ведома делаешь?
– Я здесь проездом, – смеется радостно. – Рад встрече.
– Ты вот рад, а уже и расставаться пора, – указал я ему на пыхтящий рядом автомобиль. – Видишь, нас дожидается. Так что здравствуй и прощай.
– Этот номер не пройдет. Я с вами, – решительно заявил поэт. – Только встретились и уже расставаться? Ни черта подобного. Можно?
– А чего нельзя? Можно.
И запылили мы по проселку, запрыгали по кочкам и ухабам.
– Товарищ шофер, – спрашиваю. – Вы дорогу на Романовскую хорошо знаете?
– Приблизительно, – отвечает.
– Малоободряющий ответ, – говорит Демьян.
– Да я нездешний, – оправдывается водитель.
– Но вы хотя бы расспросили? – заинтересовался и Бубнов. – Желательно дотемна доехать, сейчас здесь небезопасно.
– Расспросил. В общем.
– Куда это вы меня тянете? – весело забеспокоился Демьян Бедный. – Схватили человека, в машину толкнули и повезли в неведомое.
– Зато общество избранное. А за компанию, говорят, цыган удавился.
Раскаленная за день степь быстро остывала, пришла приятная прохлада. Машину покачивало, подкидывало, пошатывало, и я начал клевать носом. Очень устал, последние дни почти не пришлось спать. Уж я встряхивался, и головой мотал, и лицо тер – засыпаю, и все тут. Хоть плачь. Перед людьми неловко.
– Да не мучай ты себя, Семен Михайлович, вздремни. Поспи, пока доедем, чего время терять, – советует Демьян.
– Уговорил, – отвечаю. – А вы, товарищ шофер, держите все время прямо. Если дорога свернет или доедем до развилки – разбудите.
Когда Демьян Бедный растолкал меня, была глубокая ночь. Свет фар вырывал у темноты небольшое пространство. И в этом пространстве ничего похожего на дорогу не просматривалось. Только ласково от слабого ночного ветерка колыхался ковыль да матово серебрилась низенькая твердая полынь.
Где мы, куда заехали? Степь да степь кругом.
– Что же вы, черти, меня так поздно разбудили? – взорвался я. – Ведь просил же! Не ровен час, перестреляют как куропаток.
– Да мы, Семен Михайлович, тоже уснули, – виновато сказал Бубнов.
– А я, товарищ командарм, постеснялся будить.
– Ишь, стеснительный какой. Дорогу-то давно потерял?
Молчит.
Взглянул я на небо, а оно сплошь тучами затянуто. Да если бы и туч не было, что толку? Мое умение ориентироваться по звездам было сейчас как мертвому припарка – неизвестно же, в какую сторону ехать, в каком направлении эта самая Романовская.
И все молчат.
Вылез я тогда из машины и пошел в степь. От этих путешественников подальше. Потом лег на землю и прислушался. Старый проверенный способ: так лучше слышны голоса ночной степи. Еще мальчишками мы таким способом определяли, в какой стороне наша станица. Совсем маленьким, бывало, заиграешься, забегаешься, покроет темнотою – ни зги не видно, тогда ляжешь – и слушаешь степь. Над самой землей звук слышнее, гульче как-то. То ли сама она волны передает? Не знаю, не удосужился поинтересоваться. Только ляжешь – и слышно: корова замычала, лошадь ржет, голоса доносятся…
Весь напрягся, слушаю. И вот ветер донес до меня далекий собачий лай. Если бы очень далеко – не различить. А так – значит, жилье близко.
Надеяться на то, что мы самостоятельно найдем дорогу в Романовскую, было абсурдно. Сейчас важно было просто добраться до людей, определиться на ночлег, а уж утром, узнав поточнее дорогу, снова двинуться в путь.
Как же я не люблю такие номера! Считаю, каждый должен на совесть делать свое дело. Тогда и этаких несуразиц не будет. Подумаешь, степь! Не пустыня же. Здесь люди живут, право-лево, север-юг понимают.
Речь в этом духе я и произнес перед шофером, когда вернулся к машине. Рассердился. Во-первых, время теряем. Во-вторых, то же самое. А в-третьих, Демьян с нами. Человек нам себя доверил, а мы его в ночь-полночь по степи мотаем. Раз разрешили с собой ехать, значит, и за жизнь его ответственны. Ситуация же, каждому понятно, какая, рассказывал: вторая повстанческая волна.
– Поедем туда, – махнул я рукой в сторону, откуда лаяли собаки. При этом накинул на себя самый уверенный вид: в критической ситуации кто-то должен быть безмятежно спокоен и самоуверен, иначе – паника. А если кто-то, значит – я.
Тронулись и через самое непродолжительное время вкатили в какую-то станицу со стороны огородов. Бубнов вышел, стукнулся в хату. Через какое-то время в черном проеме двери появилось белое привидение – старик в подштанниках и нательной рубахе.
– Что за станица, отец?
– Романовская.
– Ну ты даешь! – ахнул Бедный. – Ночью, без всяких ориентиров! И вот на тебе – Романовская!
Затрудняюсь определить, почему этот случай произвел на поэта такое сильное впечатление. Видимо, в призрачном свете автомобильных фар мои действия выглядели загадочными и отдавали шаманством.
Нашим общим знакомым он рассказывал об этом приключении примерно так:
– И когда мы заблудились, Буденный вылез из машины, зашел поглубже в степь, сделал руками какие-то дикие пассы, потом ударился о почву, распластался в траве и затих. Поднялся, ковырнул и пожевал землю, плюнул, понюхал воздух и сразу определил правильное направление.
Это была, разумеется, не последняя моя встреча с Демьяном Бедным – виделись регулярно, в разное время, но наша поездка в Романовскую станицу запомнилась мне особенно не только из-за пережитых тогда волнений, но, скорее всего, из-за моих друзей. Даже через много лет они нет-нет да и напоминали мне этот случай, с завидной настойчивостью требуя:
– Семен Михайлович, расскажите, как вы жевали землю?
Я и рассказывал. Потому что приятно иногда вернуться в прошлое – к своей молодости, которая ушла, и к своим друзьям, которые тоже ушли. Рассказываешь, и встают они в памяти, как живые.
Мы отдавали революции кто что мог, не скупясь, что у кого есть. Свои силы, свои способности, свое время, свой покой, свои жизни, в конце концов.
Демьян Бедный отдал революции свой талант. Нет, точнее так будет сказать: он отдал свой талант в жертву революции. Он развернул его в тот ракурс, придал ему ту направленность, которые потребовало от него время. Демьян Бедный был умный, рассуждающий человек. Думаете, он не понимал, что его стихи к моменту, частушки, раешники станут непреложной принадлежностью определенного периода и останутся навсегда в нем, и только в нем? Что с ним они родились, вместе с ним и отойдут в прошлое? Он на это шел сознательно. И не популярность его волновала, хотя она была какая-то бешеная. Просто это был его вклад в революцию. Он верил, что наш народ способен на великие дела, что он преодолеет и нищету, и безграмотность, и разруху, и бескультурье. И жизнь в старой России станет новой и прекрасной. Перед Демьяном Бедным сияла великая цель. Поэтому положил он свой поэтический дар на алтарь Отечества…
Нет, я не спорю, великий талант можно отдать миру, все время помня о себе как о его хранилище. Я это понимаю. Может быть, это даже миссия. Но также я понимаю, принимаю и ценю полную выкладку себя на пользу Родине. Даже если выкладка эта немного натирает плечо. Такие люди – навечно в памяти народной…