Текст книги "Старые истории"
Автор книги: Нина Буденная
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
На территории вновь созданного Северо-Кавказского округа орудовала двадцать одна тысяча вооруженных бандитов. Это были остатки разгромленных деникинских войск. Фронт вел с ними борьбу, но она отличалась необычайной сложностью: разрозненные отряды бывших деникинцев и сочувствовавших им были очень подвижны. Они спускались с гор, грабили, убивали и прятались обратно в свои логова. Самая крупная банда – полковника Овчинникова – насчитывала тысячу двести человек, самая маленькая – полковника Васильева – семь.
Вслед за начальником особого отдела я вызвал председателя ДонЧК, но того на месте не оказалось, и пришел его заместитель Зявкин.
Он значительно пополнил уже имевшиеся у меня сведения.
– Семен Михайлович, – сказал он, – наибольшее внимание следует уделить тем бандам, которые орудуют в районе Усть-Медведицкой станицы. Их деятельность явно политического характера, поэтому они наиболее опасны. Остальные банды скорее уголовного содержания, и мы с ними покончим, так сказать, в порядке текущих дел. Но есть, Семен Михайлович, одна неприятная новость. Я первому вам ее докладываю, потому что только сегодня все окончательно выяснилось, мы подвели итоги одной операции, которую проводим. Ее мы держали в строжайшем секрете, и вы сейчас поймете почему.
Дело в том, что на нашей территории почти что сформирована многотысячная армия из донских и кубанских казаков. Это движение названо «вторая повстанческая волна Юга России»[1]1
Первая повстанческая волна Юга России, поддержанная белогвардейскими врангелевскими десантами, высадившимися на Дону и Кубани, была разгромлена частями Красной Армии весной 1920 года.
[Закрыть]. Его вдохновитель – контрреволюционный эсеро-меньшевистский Викжель – Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного профсоюза Северо-Кавказской железной дороги. Военный руководитель – бывший генерал царской армии князь Ухтомский. Сейчас он заместитель начальника оперативного управления Северо-Кавказского фронта. Его адъютант – наш человек, чекист, молодой, но очень дельный и инициативный. Ему удалось достать и сфотографировать полные списки повстанцев. О заговоре у нас есть все данные, Ухтомского можно брать хоть сейчас.
– Что он за человек? – поинтересовался я.
– Ну, во-первых, широко образован. По своей военной профессии он топограф. По политическим убеждениям – монархист. Что еще могу о нем сказать? Очень смелый человек: в германскую получил четыре штыковых ранения.
– Да, это о многом говорит. Значит, сам ходил в штыковые атаки. Жаль!
– Чего жаль, Семен Михайлович?
– Да жаль, – говорю, – что такой смелый человек – и не с нами. Тем он опаснее. На кого он опирается?
– В штабе, конечно, ни на кого, кроме своего адъютанта, тот у него лицо более или менее доверенное. Во всяком случае, поручения кое-какие выполняет, хотя, конечно, к руководству не привлечен. Но в гирле Дона, в камышах, скрывается полковник Назаров. У него там нечто вроде штаба. Этот Назаров был заброшен к нам Врангелем во главе десанта некоторое время назад. Ну, десант мы разбили, а оставшиеся в живых беляки подались в камыши и затаились. Ухтомский, – продолжал Зявкин, – поддерживает с Назаровым постоянную связь. К нему регулярно ходит катер, который, кстати сказать, мы ему любезно предоставили. И всячески следим за тем, чтобы его рейсы были «благополучными». По нашим сведениям, Семен Михайлович, двадцатого июня повстанцы собираются захватить Ростов. Ухтомский уже заготовил приказ о назначении Назарова командующим Ростовским округом.
– Это, значит, вместо нашего Климента Ефремовича. Да, веселенькие дела. А как повстанцы вооружены? Это ведь непростое дело – вооружить такое количество народа.
– Да у них с оружием только около трех тысяч. Остальных предполагается вооружить за счет Ростовского арсенала.
– Я смотрю, дело у них широко поставлено.
– Да, готовятся серьезно.
Вот какими сведениями обогатился я третьего июня, в день приезда в Ростов, по месту, так сказать, моего нового назначения.
Нужно было принимать какие-то решительные меры, а испытанной Конармии под руками нет. По моим подсчетам, ее приходилось ждать не раньше десятого июля. Эх, если бы она только находилась здесь! Нет, не как несокрушимая военная сила она была мне нужна. Ведь не все же время – «Шашки вон!». Война кончилась – люди остались. Наша сила одолела их силу, но разве умы человеческие так быстро переделаешь?
Нет, крикнул бы я своей Конармии: «Шашки в ножны!» – разместил бы части по тем станицам, где повстанческое движение было наиболее активным, и оставил бы их там впредь до полного перевоспитания станичников. И делу польза, и никакого кровопролития.
Возьмите крестьянина. Трудяга, всецело подчиненный своему клочку земли, работе от зари до зари – иначе не выживешь, попросту с голоду подохнешь, и никто ведь не поможет, такие люди были. Каждый себе, каждый для себя. Не уродило – сам виноват. Кто тебе руку протянет, кто от себя оторвет? Каждый может оказаться в таком положении, и рассчитывать не на кого. Я сам из крестьян, мне ли этого не знать?
Я верхом ездил с детства, лошадей знал и любил. Я на Дону родился и вырос, но Дон был «не для меня». Отец здесь всю жизнь прожил? Это не считалось. Его двухлетним дед привез из-под Воронежа, а воронежским, да и любым другим, на Дону не было места. Ты не казак – иногородний. Какие могут быть претензии? Знай свое место.
И в армию я призывался в Воронеже. Направили в драгунский полк. А драгуны – это нечто среднее между пехотой и кавалерией. Среднее-то среднее, а все-таки на лошадях, верхом все-таки. И лошадей этих выезжать надо.
Я оказался лучшим наездником в своем полку. За умелость мою отправили меня в 1907 году в Петербург, в офицерскую кавалерийскую школу – при ней были годичные курсы (в нашем понимании) для нижних чинов. Офицерская школа помещалась на Шпалерной улице – сейчас улица Воинова.
Это даже трудно себе представить, как по тем временам мне повезло, что меня направили в какое-то учебное заведение. Я ведь хотя читать-писать умел, но достиг этого самоучкой, в школе ни дня не был.
Молодые годы – они рядом, вот они. И как к сорока подходит, уже понимаешь: нет старых, нет молодых, все рядом. Человек един во всех его возрастах, обличьях, и это ой как скоро начинаешь понимать. Жизнь человеческая сжата в кулак, спрессована временем, а оно летит, несется… В ранней молодости существуют понятия «старый», «молодой»… А потом все это кончается. Тело старое, но душа-то всегда молодая, она ведь не меняется, она во весь век человеческий прекрасна и вечна. И вот начинает обременять тебя твое старое, немощное тело. А темперамент живет. Тогда начинаешь свой дух подчинять физическим возможностям. И он подчиняется, смиряется. А этого нельзя делать, это смерть. Лучше быть смешным, лучше продолжать слабой рукой размахивать шашкой. Вот врачи говорят – подлечим, вылечим. А я ведь не больной, я просто старый.
И вот идешь по улице Воинова – бывшей Шпалерной. Справа, тоже бывший, манеж, тот, в котором мы ездили, в котором нас учили из молодой, сырой лошади делать послушного, выезженного коня, на которого сесть – одно удовольствие. Слева – «амуничники», там теперь люди живут. Чуть дальше – Кикины палаты. Один из первых домов Петербурга. Этот Кикин сначала ходил под рукой у Петра, помощником был. Потом решил к царевичу Алексею переметнуться. Переметнулся. Ну, Петру это не слишком понравилось. Он Кикина примерно наказал, а в доме его устроил публичную библиотеку. Первую в России. Я бы сейчас там тоже библиотеку устроил – традиции надо почитать.
И упирается Шпалерная в Смольный монастырь. Барокко. Растрелли. Дивной красоты храм. Так вот тогда, учась в офицерской кавалерийской школе выезжать лошадей по всем правилам искусства, я своей крестьянской сметкой быстро сообразил, что занимаюсь крайне выгодным для себя делом. Явлюсь я в станицу мастером-берейтером, или, по-нашему, тренером, да меня конезаводчики с руками оторвут.
Или это не я так думал? Нет, я. Значит, не сразу оно ко мне пришло, мое революционное сознание. Людей воспитывать надо, готовыми революционеры не рождаются.
Наиболее активен и злобен, как ни странно, консерватизм. И чтобы человека вывести из одного состояния, перевести в другое, а из другого в третье, со ступенечки на ступенечку, сначала одной ногой, потом другой, как ребенка малого, надо потратить много любви и терпения, любви и терпения!
И вот этого казака-крестьянина с одной стороны подначивают белогвардейцы, играют на казачьей сословной гордости, напоминают о славном прошлом и былых заслугах. С другой стороны мы, красные, их агитируем. А каков наш пряник? Что землю даем? Да она у казаков всегда была, в том привилегия ихняя. Что сословные различия отменяем? Но казачество для них и есть столетний предмет гордости! Ну а про продразверстку и не говорю. Так что не следовало ждать, что не сегодня завтра эти люди обратятся в нашу веру. Но и не убивать же их за это.
Но Конармии здесь не было, и более того: за ее продвижением следило именно оперативное управление фронта, в котором служил Ухтомский, поэтому генерал с абсолютной точностью в любой момент знал, где находится 1-я Конная.
На следующий день я встретился с командованием бывшего Северо-Кавказского фронта, познакомился и с Ухтомским. У меня не было злобы на него: каждый из нас делал то дело, которому отдал жизнь. Ухтомскому было на вид лет под шестьдесят, но могло быть и меньше лет на десять – седые как лунь волосы мешали точно определить возраст. Он был высок и строен, подтянут и прям – словом, был именно таким, каким обязан быть хорошо вышколенный, знающий себе цену генерал царской армии, в роду у которого все мужчины носили военную форму с эполетами.
Посоветовавшись, мы приступили к делу. Трушин и Зявкин арестовали Ухтомского и привели ко мне. Он держался очень спокойно и, как ни странно, был настроен очень мирно.
– Ну что же, генерал, давайте заканчивать наши игры, – сказал я. – Не хватит ли войн, кровопролитий? Земля устала от ваших кровавых забав. Неужели вы не понимаете, что революция победила? Советская власть будет установлена по всей России, и лишние жертвы только обременят вашу совесть, если она у вас еще осталась.
– Осталась еще, – сказал Ухтомский печально. – Да, хватит, надоело. Хотя во власть Советов я никогда не верил и не поверю, но, видно, сила за ней.
– Кто же вы по политическим убеждениям?
– Монархист.
– Что же, опять Романовы?
– На династии Романовых не настаиваю, согласен на любого умного человека, поскольку Николая Второго таковым не считаю.
– Это все мечты, – сказал я, – а давайте-ка займемся вещами реальными. Нужно вызвать Назарова в Ростов.
– Вы его арестуете?
– А что еще с ним делать? Вы сейчас записочку напишете и пригласите его сюда.
– Что писать? – спросил Ухтомский с мрачным спокойствием и обмакнул перо в чернильницу.
– Пишите: «Приказываю явиться ко мне в Ростов не позднее 7.00 5 июня. За вами будет послан известный вам катер. Встреча организована. Ухтомский».
Генерал начал писать. Я в жизни не видел такого великолепного каллиграфического почерка. Если Назаров хотя бы раз видел этот почерк, сомнений у него не могло возникнуть.
И Назаров действительно не усомнился в подлинности распоряжения Ухтомского. Он приехал в Ростов и тут же был арестован.
Теперь они оба сидели передо мной – сдержанный, абсолютно владеющий собой Ухтомский и нервничающий, несколько отощавший и одичавший в своих камышах Назаров.
– Против кого и во имя чего организуете вы восстание? – спросил я пленников.
– Против существующих властей, я ведь вам уже говорил, – отвечает Ухтомский, а Назаров согласно кивает головой.
– Что конкретно вменяете вы в вину новым властям?
– Боже мой, – говорит генерал. – Разве вы слепы, сами не видите? Абсолютная экономическая и хозяйственная беспомощность, непростительная нераспорядительность, вызывающая недоумение неповоротливость. Разве можно так руководить округом? До чего довели Ростов, городское хозяйство? Все из рук вон запущено, неорганизованность вопиющая. Это ли не достаточная причина требовать смещения властей, бороться за наведение порядка?
Я слушал Ухтомского и раздумывал о том, что заставляет генерала подменять политические мотивы повстанческого движения чисто экономическими? Попытка удешевить свою вину, смягчить наказание? Вряд ли, Ухтомский был смелый человек. Может быть, генерал не очень-то был убежден в верности идей, за которые боролся?
Действительно, если не разбираться в причинах, если не доискиваться до первоисточника и не знать истинных виновников беспорядков, последствия так называемой бесхозяйственности имелись налицо. Да еще как имелись!
Ростов был большой зловонной помойной ямой: захламлен неимоверно, завален нечистотами. По улицам не то что на машине – верхом проехать невозможно. Среди отбросов, которые жители выбрасывали прямо на улицу, были протоптаны тропочки, по которым продвигались бочком, прикрыв носы платочками. Всякое движение транспорта было невозможно: трамваи стояли на рельсах, по крышу заваленные всяким хламом.
На станцию пришел состав с продовольствием, в одном или нескольких вагонах были яйца. По распоряжению руководства Викжеля эти вагоны несколько дней продержали нераспечатанными, а потом, когда яйца испортились, их вывалили прямо на станции. Мерзкий, удушливый запах полз по улицам города.
Водопровод соединился с канализацией – началась холера.
По указанию руководителей повстанческого движения и, думаю, не без участия этих «тихих» граждан, которые сидели сейчас передо мной, реакционно настроенные казаки, которые наряду с сельским хозяйством занимались рыбной ловлей, недосаливали пойманную рыбу и баржами отправляли ее в верховья Дона и Кубани. Там ее выбрасывали в воду. Тухлая рыба, губя все живое, плыла вниз по течению, вызывая естественный гнев и возмущение в приречных селах и казачьих станицах.
Я решил принять условия игры Ухтомского, они вполне устраивали меня для выполнения того плана, который начинал складываться в уме.
– Дело в том, что я отдал распоряжение ускорить передвижение Конармии. Она вот-вот будет здесь. Но, думаю, мы не будем дожидаться ее прихода. У меня есть предложение: написать обращение к повстанцам. Примерно такого содержания: в связи с тем, что руководство Северным Кавказом – а это, если я вас правильно понял, основная причина восстания – меняется и вместо фронта образуется округ, мы – то есть вы, – как руководители движения, считаем, что можно обойтись без кровопролития, а все спорные вопросы решить коллективно на съезде. Можно предложить такой порядок: от тысячи повстанцев выбрать по одному делегату. Местом съезда можно назначить Ростов, – завершил я свою мысль.
– Казаки в Ростов не поедут, заподозрят неладное, – запротестовал Назаров.
– Не поедут, – поддержал его Ухтомский. – Лучше где-нибудь в большой станице, но в отдалении от города.
– Елизаветинская подойдет? – предложил я. – От нее до Ростова километров сорок пять.
– Годится, – в один голос согласились «руководители движения», и мы приступили к составлению обращения. Когда содержание его удовлетворило всех, мы поставили внизу три подписи: Ухтомский, Назаров, Буденный.
В назначенный день мы с Трушиным и Зеленским отправились в Елизаветинскую на съезд. Бывших военных руководителей повстанцев с собой не взяли – они бы только помешали, дискуссия с ними в наши планы не входила. Несколько раньше нас к заранее условленному месту встречи вышел эскадрон ВЧК. Но когда мы приехали в назначенный пункт, чекистов там не оказалось: потом выяснилось, что они заблудились в степи. Ничего не оставалось, как продолжать путь одним.
Приехали. Мамочка моя родная! Как же я об этом раньше-то не подумал, голова моя садовая! Шестьдесят три делегата? Какие там шестьдесят три – тысяч семь казаков, казачек, стариков и детей: с делегатами явились их семьи, родня, соседи, друзья, знакомые и знакомые знакомых – предстоящий съезд вызвал огромный интерес.
– Тю-ю, влипли, – сказал я Зеленскому.
– Эх, где наша не пропадала! – бодряческим голосом сказал наш лихой Петр Павлович. А Трушин ничего не сказал.
– Ну что, станичники, – крикнул я, поднимаясь в машине. – Небось не найдется у вас такой хаты, чтобы всем вместиться? Тогда поступим так. Вон видите курган? – махнул я рукой. – Мы въедем на него на машине, а вы собирайтесь вокруг.
Въехали мы на самую вершину, поджидаем станичников.
– Окружают, – затосковал вдруг Зеленский. А Трушин ничего не сказал.
На нас были надеты длинные плащи – погода в этот день была свежевата, да и ветерок, который постоянно и неутомимо гуляет по донским степям, задувал изрядно. Но нам грех было жаловаться: под плащами мы прятали гранаты и револьверы – живыми сдаваться не собирались.
Когда все подтянулись, я поднялся и как мог громче сказал (точнее было бы сказать – сымпровизировал, но что делать, это было еще одно оружие):
– Прежде чем начать работу съезда, я должен сообщить вам, что доложил Владимиру Ильичу Ленину о второй повстанческой волне, и товарищ Ленин приказал, чтобы ни одной капли трудовой крови пролито не было.
Народ зашумел. А я продолжал:
– Кто они, эти ваши руководители восстания? Князь и врангелевец. Что связывает вас с ними, что общего между вами, почему вы, люди труда, люди земли, на которой вам завоевана возможность свободно трудиться, позволили себя беспощадно обмануть людям, с которыми у вас нет ничего общего? Мы приехали сюда, к вам, с самыми мирными намерениями, а между тем могли бы вести себя и по-другому: ведь вы кто такие? В сущности, вы враги Советской власти!
Здесь я им подробно и честно изложил свою мысль о расквартировании Конармии по хуторам и о своем варианте бескровного обезглавливания восстания. Казаки опять зашумели, на этот раз с несколько иной интонацией: видимо, моя идея им не очень понравилась. А я тем временем продолжал:
– Враги Советской власти хотят задушить республику, а вы поддались на их провокацию и, вместо того чтобы крепить вашу, народную власть, позволили контрреволюции вашими же руками вести против государства, которое еще молодо и неопытно, экономическую борьбу, умножая разруху… Ладно уж, – отпустил я их душу на покаяние и небрежно взмахнул рукой. – Мы не оккупируем хутора, не будем наказывать виноватых; не будем никому мстить. Но все вы должны заняться мирным трудом.
Потом я обрисовал казакам экономическое положение республики, обвинил их в том, что они взваливают на власти те грехи, в которых повинны сами.
Теперь я уже не помню всего, что сказал тогда казакам: когда надо, откуда только красноречие возьмется! Но реакция на мою речь была самая неожиданная. Сначала я уловил какой-то непонятный и странный шелест, который постепенно переходил в стонущий звук. Я остановился и замер. И уставился в толпу, ничего еще не понимая.
И тут я понял, что люди плачут. Если есть гомерический смех, то зрелище, которое открывалось предо мною, я назвал бы гомерическим плачем. Рыдали все: в голос – женщины, утирали слезы мужчины, ничего не понимая, ревели дети. Шум стоял невообразимый!
Не знаю, что послужило этому причиной. То ли пришло душевное облегчение, подобное тому, которое испытывает человек, долго носивший в себе какую-то вину и наконец сознавшийся в ней. То ли потому, что руки истосковались по земле и можно снова заняться родимым делом. То ли причиной послужило сознание того, что можно начать жизнь сначала, прощенными и свободными, ничего и ни от кого не скрывая. Не знаю.
Когда они успокоились, я предложил избрать председателя съезда.
– Буденного! – кричат. – Буденного!
– Нужен, – говорю, – секретарь.
– А вон рядом с тобой сидит, небось грамотный?
И Трушин стал секретарем.
Резолюция съезда состояла из двух пунктов примерно такого содержания:
1. Каждый из участников второй повстанческой волны, расписавшись в имеющихся у нас списках против своей фамилии, получает справку о роспуске организации.
2. Повстанцы должны сдать все имеющееся у них оружие.
Второй пункт резолюции был выполнен необычайно точно и честно: казаки сдали не только хранившееся у них оружие, но и подобрали на полях и передали советским властям все оставшиеся от боев патроны и даже пустые цинковые коробки из-под них.
Так окончилась вторая повстанческая волна Юга России.
Старые истории
Меня часто спрашивают, знал ли я такого-то человека, знал ли этакого. Знаком я был со многими интересными людьми, с некоторыми дружил, с иными поддерживал товарищество. И почти всем известным личностям, которые приезжали в нашу страну, был представлен. Ручку жал. И не потому, что добивался этого знакомства. Дело было как раз наоборот. На приемах, на встречах подводили ко мне человека и говорили: «А вот наш Семен Михайлович Буденный, которого вы так просили вам показать». Тут я поворачивался вправо-влево, чтобы лучше рассмотрели, крутил ус и пожимал ручку.
И вот таким образом я сейчас половины тех не знаю, кого подводили, не знаю, зачем подводили, только по памяти своей счастливой помню, когда подводили.
Потому что если бы за теми именами, что произносились, я ощущал дело этого человека, знал бы, в чем его ценность, может быть, и улыбнулся бы ему по-другому. Да и теперь было бы что порассказать.
Я, правда, заклялся в последнее время говорить некоторым любопытствующим, что когда-то чего-то не знал. Казалось бы, разве не естественно? Рос, сами знаете, в какое время, в какой среде, работал с малолетства, поневоле к каким-то знаниям, приобретениям пришел позже, чем хотелось бы. А таким интересующимся призна́ешься в чем-то откровенно, глядишь – уже расписали. И языком-то я у них разговариваю каким-то заскорузлым, нечеловеческим: сплошные «ась» да «кабыть». И смотрю на все как баран на новые ворота. А в фильмах, так я все время щи ложкой хлебаю да кулаком по столу стучу. Обидно. Нет, думаю, хватит. Теперь я Гегеля с пеленок знаю, а до теории относительности еще до Эйнштейна додумался, но скрыл по великой своей человеческой скромности.
Я ведь не пристаю к иным некоторым с тем, что, раз они такие умные, почему же строем не ходят? Не считаю человека ниже оттого, что он неграмотен в военном отношении. А как врагам нашим хотелось унизить нашу молодую страну, обесценить наши завоевания! Еще в 1927 году попалась мне на глаза одна зарубежная газета, в которой генерал Макс Гофман, бывший член и фактический глава немецкой делегации в Бресте, запечатлел свои экзерсисы по поводу Красной Армии. Я никогда не мог понять, писал он, что некоторые круги могли даже сомневаться в ничего не стоящей боеспособности СССР. Он даже нападал за это на свою правую прессу, которая, хорошо ориентируясь в военных вопросах, очевидно, забыла, какую массу труда необходимо вложить в создание настоящей армии. При этом он ссылался на немецкое военное воспитание, идущее из поколения в поколение, и спрашивал: откуда могла Красная Армия получить таких именно питомцев?
Гофман допускал возможность того, что неграмотный русский человек может научиться в школе читать и писать, но ведь для разумения современного механизма руководства военными операциями, безусловно, необходимо еще нечто большее.
Приходится сомневаться, заявлял генерал, способен ли даже красный Мюрат – Буденный повести в бой хотя бы одну дивизию кавалерии? Тем более неясным остался Гофману вопрос: найдется ли в Советском Союзе хотя бы один высший офицер, который сумел бы руководить одной дивизией пехоты? О военных операциях в большом масштабе, о руководстве всей военной кампанией, по Гофману, конечно, не может быть и речи.
Так что судили нас строго, отказывали даже в том, что мы умели делать и с чем неплохо справлялись. «Ась» и «кабыть» пытались приклеить даже к тому, в чем мы были профессионально умелы. Что же касается общей культуры, тут уж не церемонились.
Никогда не скрывал, что многое в этом отношении почерпнул у Климента Ефремовича. Но у нас обмен информацией был обоюдным: я его посвящал в тонкости военного дела, потому что нужного опыта ему недоставало, он же со мной делился своими знаниями. И оба становились богаче.
Шел двадцать второй год. Недавно закончилась гражданская, но мы не успели еще очухаться, прочувствовать, что войне конец. И конечно, рано еще было и думать о расформировании конницы. Базировалась Конармия на Северном Кавказе.
Это сейчас приедешь на Дон, в Сальские степи – пойди найди дом под соломенной или камышовой крышей. Такой уже и выглядит экзотично рядом с крытыми железом, шифером или черепицей. А в те годы травяные крыши были сплошь и рядом. И называлось это не экзотикой, а бедностью.
И все эти крыши лошади наши съели – такая стояла голодуха.
Мы людей на произвол судьбы не бросали, застилали стропила чем могли, глиной щели замазывали, землицей присыпали. Да ведь все равно с этого радость небольшая.
Скоро пришлось думать уже не о лошадях, о людях. Уже и не назовешь, чем питались. Во многих районах страны брошенные в опаленную пыль семена вообще не дали всходов, зря зерно погубили. Со всех концов России, особенно из Поволжья, страшные, обтянутые кожей люди-скелеты стекались на Кубань. Здесь они надеялись выжить.
И написано много, да и сам я не раз рассказывал об этом времени, можно было бы и не повторяться, коли не хотелось бы мне подчеркнуть те условия, ту обстановку, в которой приходилось жить и действовать.
Наша страна, обнищавшая за семь лет беспрерывной войны, отдавала армии, защитникам своим последнее: на пустой желудок да на полумертвой лошади не больно-то погоняешься за уцелевшими бандами белогвардейцев. А этим мы как раз и занимались в то время. Жилось трудно, жилось напряженно.
Врывается однажды ко мне мой ординарец – парень шустрый и очень независимый, и орет с порога:
– К вам, товарищ командарм, какой-то тип рвется, просит принять.
– Кто такой? – спрашиваю.
– Назвался, да я не понял. Сами разберетесь, на то и командарм.
– Ну зови.
Вошел худой, долговязый и очень застенчивый юноша, замялся у порога, и я немедленно понял, что мой ординарец – парень жох, но добрая душа, несколько преувеличил его способность «рваться». Просто этот молодой человек чем-то вызвал его симпатию и ему захотелось, чтобы я его принял.
– Здравствуйте, – говорю. – Чем могу быть полезен?
– Моя фамилия Жураховский. Я скульптор, мне хотелось бы вылепить ваш бюст – у вас лицо очень выразительное.
Я пощупал свое выразительное лицо, ничего особенного, кроме разве что усов, в нем не нашел и, оттягивая время, устремил на Жураховского проницательный взгляд. А сам тем часом лихорадочно соображал, что имеется в виду под словом скульптор. Честно говоря, я в то время не совсем отчетливо представлял себе, что это означает. Науку войны знал досконально, наставало время проходить школу мирной жизни.
Уточняю, чтобы не было кривотолков: скульптур я видел в своей жизни предостаточно. Когда учился в школе наездников в Петербурге, нас не только учили искусству верховой езды и посвящали в тонкости тренинга лошади, но и, правда, без особого усердия, знакомили с достопримечательностями столицы, преподносили нам знания, не всегда имеющие прямое отношение к профессии. Более всего любили демонстрировать конные статуи, не забывая при этом проэкзаменовать нас заодно насчет экстерьера лошади.
Однако задумываться о том, как рождаются на свет эти скульптуры, с чего начинается работа, ее стадии и технология, не приходилось: пустого времени не оставалось.
– Так, значит, я скульптор, – повторил юноша, и я очнулся. – Вы разрешите мне лепить вас?
И такой он был худой, такой бледный, так выразительно поглядывал на краюшку хлеба и жиденький пучок желтеющих перьев лука, лежавших на столе, что я, махнув рукой, сказал:
– Давай, лепи. Вам будут выдавать красноармейский паек.
На следующий день Жураховский притащил глину. Времени позировать ему у меня особенно не было, но парень был удивительно настойчив. Все время колдовал над своим серым тестом, пользовался каждой секундой, когда я появлялся в поле его зрения, чтобы немедленно приняться за работу. Что-то там мнет, скоблит, щиплет, посылая в мою сторону цепкие взгляды. Так и сверлит, так и буравит.
А я только вздыхаю незаметно. «Ну прямо как ребенок», – думаю. У нас в станице детишки очень любили лепить из глины фигурки лошадей. Я тоже не прошел мимо этого увлечения.
Он лепит, я своим делом занимаюсь. Глядишь, оба притомились. Тогда я кричу своему ординарцу:
– Гриша! Сделай распоряжение, чтобы нам чайку организовали.
Потому что не дай бог сказать ему, чтобы он приготовил нам чаю: «Сейчас прислужников нет». А вот так замысловато его озадачишь, глядишь, и кипяточку принесет, так как кроме самого себя делать ему распоряжения больше некому.
Шло время, дело Жураховского двигалось. Уходя, он накрывал свое детище мокрой тряпкой и очень просил под нее не заглядывать – дескать, работа не закончена, смотреть рано. Я честно соблюдал условие. Закрыто и закрыто. Чего подсматривать, если человек просит этого не делать?
Это я позже набедокурил, когда Мешков мой портрет писал. Незаконченное полотно у меня в кабинете стояло, и палитра тут же. И что-то показалось, что он мне усы неверно нарисовал. Такие твердые, жесткие, как у кота. Ну, я взял кисть и слегка подправил, как посчитал нужным. Мешков приходит на другой день – палитрой об пол, по мольберту ногою. «Трам-там-там-там, – орет, – какой паразит мне картину испоганил?» «Это я исправил ваши ошибки, – признаюсь. – Я себе несколько иначе вижусь». «Ну и идите к черту со своим видением. Сами и пишите свой автопортрет!» Хлопнул дверью и ушел. Я ему вдогонку тоже пару ласковых слов отпустил.
Через несколько дней звонит. «Простите, – говорит, – Семен Михайлович, я погорячился. Хотелось бы закончить портрет». «И вы меня простите, – отвечаю, – я тоже погорячился. Даю слово больше не вмешиваться в вашу работу». «И правильно сделаете, я же не пытаюсь командовать Московским военным округом». Помирились. Кстати сказать, портрет его работы считаю самым лучшим из своей иконографии. Так к Мешкову проникся, что долго стеснялся спросить, отчего он наградил меня голубыми глазами при моих в общем-то желто-карих? Все-таки полюбопытствовал. «А потому, – отвечает, – что душа у вас светлая». Такое объяснение меня устроило.
Но в двадцать втором году я был моделью еще неопытной, Жураховского слушался. Да и то сказать, он был только вторым художником, которого я видел живьем. Хотя не уверен, что первого можно назвать таким высоким званием. Потому что в основном он подрабатывал у нас в станице по малярной части.
Однако раз тому дали очень серьезный заказ – расписать алтарь местной церкви. Так он вместо божьей матери изобразил свою даму сердца. Пришли люди в поновленный храм и ахнули: «Да тэж Фатына!» Но на колени встали и давай на Фатыну креститься, а та лихая была бабенка! Долго потом вся станица хохотала.








