Текст книги "Старые истории"
Автор книги: Нина Буденная
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Квартиру можно оглянуть?
– Пожалуйста.
Прошлись по комнатам. Впечатление создавалось какое-то дробное. Было хоть и чисто, но сумбурно. Все свободные места на полу и верхние крышки шкафов завалены книгами, и порядка от этого не было никакого. Впечатления зажиточности никак не создавалось. Это шло вразрез заготовленному мнению, и Иван Захарович переваривал сейчас эту неувязочку.
– Что же у вас паркет такой паршивый? – спросил он искренне.
– Он изначально такой был, – вздохнула Анна Павловна. – Его циклюй не циклюй – толку никакого. Менять надо, да неохота.
– А этот-то чего у вас тут делает? – Иван Захарович ткнул пальцем в небольшую фотографию отца, засунутую за стекло книжной полки.
– Отец это мой.
– Кто?
– Этот вот.
– Как отец?
– Ну как это бывает – обыкновенный отец. Папа, одним словом.
– То есть он ваш родной папа?
– Именно.
Иван Захарович несколько застолбенел, но быстро переварил новость.
– Очень приятно, – сказал. – А зовут-то вас как?
– Анна.
– А по отчеству?
– Павловна.
– Господи, да конечно же Павловна, что же это я, дурак старый. Ну, Павловна, ты даешь!
– Да что же здесь такого, Иван Захарович? У большинства людей есть дети. Есть и у нашего, и я одна из них.
Тем часом она влекла Ивана Захаровича на кухню, приведя, посадила и махнула рукой по скатерти – клеенок не любила.
– Не обидитесь, что на кухне принимаю? Тут удобнее, – а сама засуетилась, захлопотала, захлопала дверцей холодильника.
А Иван Захарович пытался разобраться в своем настроении. Оно быстро улучшалось, и совсем не от возможности пропустить рюмочку: про эту предстоящую рюмочку он даже забыл. Просто вот к нему отнеслись уважительно, да и женщина оказалась не чужая, а знакомая, раз родитель знакомый. И старалась она вокруг него вполне душевно и весело, хотя повод, по которому происходило гостевание, был печален.
– Да, Павловна, – сказал Иван Захарович, которому передалось настроение хозяйки и стало просто и хорошо. – Порадовала ты меня.
– Чем же?
– Уважением. От другого кого я бы не принял. От тебя принимаю.
– Помянем тетку, Иван Захарович, – сказала, присаживаясь к собранному столу, Анна Павловна. – Была у нас одна такая интере-е-сная личность. Последняя из отцовских. Больше из них – братьев-сестер – никого не осталось.
– Хороший человек-то была?
– Оригинальный.
– Ну, земля ей пухом, как говорится. – Иван Захарович задумался. – Уходят люди, и какие люди. Оглянешься, а кругом пусто. – Запечалился. – А ты что же не пьешь? Нехорошо это. Один не стану.
– Не могу, я за рулем, мне еще по делам ехать. А ты, Иван Захарович, отдыхай. Свое ведь отработал сегодня?
– А то не знаешь, с какого часа мы шебуршимся? А вчера вечером из дома начальство вытащило, работенку нашло, будь она неладна.
– Какую?
– Да пьянь одну перетаскивать пришлось.
– В вытрезвитель, что ли?
– В вытрезвитель – это милиция. На территорию соседнего дэза.
– Не пойму я, Иван Захарович.
– Что тут понимать? Алкаш в подворотне нашей разлегся. А мы его за руки, за ноги – и через переулочек в другую подворотню. Пусть отдыхает на территории соседей. Они к нам во двор свои бочки из-под краски сложили и посегодня не вывозят, сколько ни просим. Вот и получайте.
– Интриги.
Открытие жиличкиных корней тянуло на размышления, воспоминания.
– Если не торопишься, Павловна, поговорим?
– Да чего там, давай.
– Вот ты баба умная, неумной быть тебе нельзя – наследственность не позволяет. Образование имеешь. Имеешь?
– Имею.
– Опять же с людьми – тоже не дураками – вращаешься. – Иван Захарович уселся повольней и поудобнее. – Вот и ответь, почему одним везуха, а у других в кармане – вошь на аркане.
– Ты насчет денег, что ли, Иван Захарович? – спросила Анна Павловна, понимая, что не насчет никаких он денег, о другом совсем, но что денежный вопрос все равно потом будет затронут. И разговор может оказаться долгим.
– При чем деньги, хотя деньги тоже. О другом я. Вот смотри. Я восемнадцатого года, так? Деревенский. Как жила деревня, знаешь?
– Слышала.
– Семилетку я все же кончил. На земле работал, потом война. От звонка до звонка. В последние дни – в Австрии – осколком шарахнуло. Видишь – вот? – Иван Захарович наклонился, взлохматил негустую шевелюру, привычно разложил ее на прядки, и Анна Павловна увидела небольшую пластмассовую пластинку, врощенную в череп. Иван Захарович стыдливо прикрыл ее волосами.
– Вот, – сказал чуть погодя.
– Да-а, – грустно сказала Анна Павловна.
– В деревню не вернулся, потому некуда и не к кому было возвращаться. Фашисты там огнем и мечом прошлись. Остался один.
– Ты что же, с тех пор все на неквалифицированной работе?
– Да нет, и на заводе был, и в инвалидной артели. Женился потом. Ты не думай, у меня с деньгами слава богу, и пенсия, и оклад, я ведь и не пьющий особо, того не подумай. Это я вчера у шурина на именинах погулял – сегодня болею.
– Нельзя вам пить, Захарыч. Сколько ваших, фронтовиков, эта водка проклятая добила.
– Это, брат, легко говорить. Людей тоже понять надо, через какой ад прошли, чего навидались. Фронтовика с обычным человеком равнять нельзя. Да я сейчас о другом. В судьбу веришь?
– Знаешь, верю.
– Ну вот, – обрадовался Иван Захарович. – Одним – все, другим – ничего.
– Я, честно говоря, полагала, ты с этого начнешь. Давай разбираться. Ты, наверное, так думаешь: вот я – хороший человек, честно всю жизнь делавший свое дело, защитник Родины, теперь тут с ни свет ни заря метлой махаю, а к подъездам в полдевятого машины черные подкатывают и по одному кое-кого по кабинетам развозят. А чем же я хуже? Так ведь?
– Так. Да не так. Мне что обидно? Ленин сказал, что каждая кухарка может управлять государством. А я что-то не вижу, чтобы кухаркины портреты по нашим красным дням вывешивали.
– А хотелось бы? Хотелось бы вам, Иван Захарович, жить в стране, которой управляет кухарка образца 1917 года?
Иван Захарович задумался:
– Вот ты куда. Если такая кухарка, что утром картошку начистила, квашню поставила, потом руки передником протерла, рукава раскатала и дай, думает, поруковожу, то нет, не хочу.
– Надо выучиться сначала. Мало ли дури наворотили люди, которые «от сохи», а за этим пшик? Не помнишь, что ль, как в колхозы сгоняли?
– Все помню, – погрустнел Иван Захарович.
– Значит, все-таки не каждому можно давать в руки власть, – устало подытожила Анна Павловна. – А скажи-ка вот, ты с мужем моим работами бы поменялся?
– Ни в жисть, – не задумываясь, ответил Иван Захарович. И повторил: – Ни в жисть. Я ведь вижу не только когда его увозят, но и когда привозят. Потом ведь и пинка под зад получить – тоже близко ходит.
– Значит, тебе из всех его регалий только черная машина нужна? Кататься?
– А на хрена она мне?
– Ты после войны учиться не пошел, хотя для вас – фронтовиков – все двери были открыты. А он пошел. На медные гроши перебивался, ночью грузчиком, днем на лекциях, вечером в читальне. Потом завод, заочная аспирантура, диссертация. Ну что буду тебе рассказывать, сам знаешь, как это бывает. Он с четырнадцати лет без родителей. Сам себя выкормил, выучил и воспитал. Пусть уж поездит на черной машине. Ему при его нагрузке и заботах только по троллейбусам с пересадками мотаться.
– Твой мужик самостоятельный, простой. Вот Ленин, говорят, тоже был совсем простой человек.
– Хо, скажешь тоже. Нашел простого. Сложнее сложного он был. Как может быть простой гениальность? Так что давай, Иван Захарович, не будем похлопывать гениев по плечу. Не нам чета. Хочешь, я тебе его фотографию покажу?
– Чью?
– Ленина.
– Да что же, я его не знаю, что ли?
– А вдруг не знаешь…
Анна Павловна выскочила из-за стола и скоро вернулась с альбомом.
– Здесь все фотографии Ленина, какие только есть, – сказала. Полистала и подала: – Посмотри.
И Иван Захарович увидел усталое лицо, сплошь испещренное сеткой мелких морщинок. Смертельно усталое лицо.
– Господи! – сказал Иван Захарович.
– Ему здесь пятьдесят лет. Пятьдесят! Мужчина в расцвете сил. Тебе шестьдесят пять, ты инвалид войны, а он на этой фотографии, да и на других, – погляди, погляди, – Анна Павловна листала страницы, – он тебе в отцы годится. Вот что такое тяжелая, на износ, умственная работа.
– Это тебе не метлой махать, – сказал вдруг Иван Захарович.
– Сжег себя человек. На костре сгорел ради людей.
– Прометей, – сказал Иван Захарович. И, подумав, добавил: – Данко.
Анна Павловна глянула на него со вниманием.
Помолчали. Иван Захарович начал, поднимаясь:
– Спасибо тебе, Павловна, за хлеб-соль, за уважение. Хорошо мы с тобой поговорили.
И уже в дверях запнулся:
– Мать-то жива?
– Жива.
– Сколько ей за отца пенсию положили?
Анна Павловна сказала.
– Ну что ж, – задумчиво произнес Иван Захарович. – Для него – не жалко.
И ушел. А тут и молодцы-тимуровцы подскочили. Сдали моечную аппаратуру, получили по зефирине и приблизительно условились о следующей встрече. Приблизительно, потому что, как вы, наверное заметили, Анна Павловна не была такой уж безраздельной владыкой своего времени. Случайности в ее жизни принимали изрядную долю участия.
Прикинув, что на себя надеть, Анна Павловна решила остаться в джинсах, имевших еще весьма пристойный вид, и только сменила кофточку на водолазку, которые давно вышли из моды. Но Анна Павловна свитера эти обожала. И собиралась носить их до той поры, покуда они снова не войдут в фавор. Свой туалет она завершила видавшим виды бархатным пиджаком.
– Хипуешь, кочерыжка? – поинтересовалась Анна Павловна у своего отражения в зеркале.
Вам бы внешний облик Анны Павловны мог показаться случайным. На самом деле он был глубоко продуман и обоснован. Если Иван Васильевич раньше нее вернется домой и, впустив ее в квартиру, увидит, в чем она гуляла по городу, душа его останется спокойной, причин для ревнивых подозрений, которые, несомненно, расфуфырься она, возникли бы, не найдется. Хотя, по мнению Анны Павловны, такой подход к вопросу был крайне несерьезен и даже опасен.
Окинув прощальным, пронзительным взглядом квартиру, она решила, что сделано почти все.
– А розы? – спросила она себя. И ответила: – А розы вырастут сами.
У матери Анна Павловна застала Владлена. Того самого Безрученка. Он действительно не подходил ни под одну из двух разновидностей Анно-Павловниного клана. Просто на свою мать, тетку Глафиру, был похож. Одно лицо.
«Какой, собственно, клан? Нет ведь уже никакого клана», – подытожила Анна Павловна, обнимая маму. Конечно, осталась прорва двоюродных, но встречаться с ними было необязательно, а всех своих племянников Анна Павловна вообще не знала. Владика, кстати, она видела чаще иных. И это «чаще» было раз в год. И хватит.
Безрученок был лет на пятнадцать старше Анны Павловны. Сверкая лысиной, он мотался по кухне из конца в конец.
– Варвара померла, слыхала? – спросил он Анну Павловну. – Мне вот тетя Тоня позвонила, – сверкнул Безрученок лысиной в мамину сторону.
– Ясное дело, слыхала, – сказала Анна Павловна. – Тебя что, как мужчину хотят использовать? В смысле похорон?
– Именно, – сказала мама. – А то кому же этим заниматься?
– Да уж, – сказала Анна Павловна. – Безусловно – Владику.
– Уж я ее похороню, – сказал Владик. – Все, я пошел. До послезавтра, значит.
– Боюсь, что это мероприятие вы проведете без меня, – высчитала Анна Павловна.
– О, придумала! Она папина сестра, между прочим, твоя родня. Это мне она никто, – заметила мама.
– Я не могу три дня не быть на работе. Сегодня у меня отгул, а завтра я на картошке.
– Ладно, там посмотрим. Давай, Владик, иди действуй.
Владика проводили.
В гостиной на стене висела прекрасная фотография отца. Он весело смеялся, сверкая на редкость отменными зубами. Он сохранил их до глубокой старости и как-то, вернувшись домой из больницы, которую и ему, некогда идеально здоровому человеку, пришлось освоить, со смехом рассказывал, в какое затруднительное положение ввела его санитарка, когда потребовала: «Вынимайте протезы!» И он, человек быстрого и цепкого ума, не сразу догадался, о чем идет речь.
– Оказывается, она хотела почистить мои вставные челюсти! – веселился он.
Глядя на смеющегося отца, Анна Павловна вспомнила вдруг, как в первом классе их учительница, которую доконало бессмысленное девчоночье хихиканье, сказала им однажды строго и значительно:
– Вот вы глупо хохочете во время урока, настроение у вас разудалое, а знаете ли вы, что товарищ Сталин никогда не смеется, а только улыбается?
Осведомленность учительницы, видимо, близкой знакомой товарища Сталина, первоклашек нимало не удивила. А сопливая Анна Павловна вдруг величественно напыжилась и заявила:
– Мой папа тоже только улыбается.
Это была клевета и наглая ложь. Но в ту секунду Анне Павловне казалось, что произносит она святую правду. Или хотелось ей подтянуть отца до Иосифа Виссарионовича? Но зачем? Главное, что за язык ее никто не тянул.
Это вспомненное ею детское вранье сейчас было противно Анне Павловне. Но она подмигнула портрету отца, и тот простил ей ее отступничество.
Живое воображение Анны Павловны, как всегда, за одним воспоминанием вытянуло другое, связанное с первым и не связанное.
Она уже видела свой класс, наполненный девчонками всех мастей, чистые стены и только в простенке между окнами – плакат: Сталин, склонившийся над картой, расчерченной лесополосами, которые должны были преобразовать природу.
Под плакатом сидела Валя Власова, тихая, смирная девочка. Она, как и добрая половина послевоенного класса, была «нуждающаяся» – существовало такое понятие в тогдашней школе. В те годы нуждались все – больше или меньше.
Но многодетные семьи погибших фронтовиков больше других. Выручала всеобщая неприхотливость: голь прикрыл – и ладно. Ну а если и прикрыть нечем?
Помогали все – и государство и люди. И родительский комитет. Как-то мать дала Анне Павловне сверточек и велела: «Передай Вале Власовой».
Боже ж ты мой, что сделалось с Анной Павловной! Все уроки она, как пришитая, думала только об этом, все перемены стояла столбом, обливаясь потом и соображая, как же это сделать.
Например, подходит она к Вале и говорит: «На». А та ей: «А что это?» А она: «Это тебе мама просила передать». А та: «Что там?» Анна Павловна: «Три пары синих трусов до колен с начесом». Какая стыдоба! Тут Власова неминуемо гордо поворачивается – по тогдашнему представлению Анны Павловны – и говорит: «Носите сами». «Хоть бы она не эти трусы туда запихнула, а что-нибудь другое, – думала Анна Павловна, покрываясь пятнами от возможного позора, – или хотя бы я не знала, что там. Сказала бы: «Не знаю», повернулась и пошла».
Глупая, глупая Анна Павловна! То товарищество, которым сплотила война наших людей, предполагало как дарить помощь, так и принимать ее. И нечего ей было гореть на адской сковородке четыре часа, а потом, на последней переменке, когда все вышли из класса, тихо, как воришка, засовывать в парту Власовой проклятый сверток с раскаленными до обжигания рук исподними с начесом, а после уроков, дождавшись, когда школа опустеет, заглядывать в парту: взяла – не взяла?
Взяла, конечно, удивилась, но взяла, потому что, если не было, а потом появилось – ясное дело, что это ей. Хотя по-глупому, но задание было выполнено. Анна Павловна успокоилась, а потом неделю боялась смотреть в сторону Власовой.
Как-то, все вспоминалось Анне Павловне, привезли им несколько коробок американской одежды, полученной по ленд-лизу, которую отец достал, чтобы раздать окружающим его вконец обносившимся, обнищавшим людям. Проклятая война еще гремела, но уже где-то там, далеко от дома.
Анна Павловна, еще совсем маленькая, носившаяся вместе с братом по улице, в одних сатиновых трусах, с восторгом сознавая, что незнакомые принимают их за двух мальчишек, уже тогда своим все-таки женским существом поняла, что американцы прислали дрянь. Какие-то кургузые грубошерстные мужские костюмы противного темно-грязного цвета, терракотовые, еще не ношенными уродливо растянутые свитера, грубые ботинки.
Она не знала роскоши, жизнь семьи была простой и здоровой, но присутствовало в ней какое-то чувство, которое тогда ей подсказало, что все эти американские шмотки безобразны, что наготу они прикроют, но согреют ли? Потому что мама помяла в руках свитер и вздохнула:
– Бумажные.
– Дерьмо, – согласился отец и нахмурился: – Как нищим сунули.
Это сейчас он улыбался со стены, улыбался легко и весело. Но вот так, все время улыбаясь, жизнь не пройти…
И Анна Павловна вздохнула.
Мать села на диван и тоже легко вздохнула – два раза.
– Вот и не любила я ее, а все равно жалко. Все-таки последняя папина близкая.
– Пожила, – непримиримо сказала Анна Павловна. – Как чума какая по жизни прошлась.
– Не скажи, ее ведь тоже ой как потрепало. Судьба наказала.
– Наказала, да не ее, а детей.
– Так через них и мать.
– И будут нести наказание за грехи отцов своих до четвертого колена. Это, значит, правнуков и праправнуков Вариных жизнь огреет оглоблей по голове, они: «За что?» Им: «Это за Варварины грехи вам». Они: «А кто это такая? Знать не знаем». Несправедливо.
– Было в ней и хорошее.
– Уточни.
– Гадала отменно. Я как-то паспорт свой потеряла.
Сунула куда-то и найти не могу. Я туда-сюда – нету. Варя тут случилась. «Постой, – говорит, – сейчас карты пораскину – найдем». Расселась, карты набросала, разложила, откуда-то изнутри колоды повытягивала – смотрит. «Здесь, – говорит, – в этой части комнаты, не ищи, переходи вот сюда». Опять картами пошмыгала – «Левее переходи». Снова их поперекладывала, пальцем на нижний ящик комода показала: «Смотри здесь». Я туда забралась – лежит. А это уж совсем не его место, я бы в комоде сроду смотреть не стала. Вот видишь?
– Что видишь? В характеристику такого не запишешь: «Пользуется уважением в коллективе, дисциплинированна, зарекомендовала себя отличной гадалкой».
По коридору прошелестели шаги, и в дверях явилась мамина соседка, низенькая, жирненькая, крашеная под вороново крыло. С кроссвордом в руках.
– У вас дверь не закрыта, – вместо «здравствуйте» сказала она. – Где гадалка, что гадалка? Пусть мне погадают.
– Что за нужда такая? – спросила Анна Павловна. – Не может быть, чтобы у вас было что-то не в порядке.
Толстуха пожала плечами, дескать, что за глупости, ясное дело, что все не в порядке.
– Или король какой трефовый объявился? – занудничала Анна Павловна – она не любила крашеную брюнетку.
– Это тебе бы все мужей менять, – блинная мордочка толстухи засочилась ехидством.
– Можно подумать, что ваш Нахимов вас девкой взял, – нахамила Анна Павловна. Брюнетка и вправду была трижды замужем.
– Это мы о Пашиной сестре, о Варваре вспоминаем, – сказала мама.
– А-а, – пропела соседка, и Анне Павловне стало ясно, что она в курсе дела. – Так я пойду тогда, вам, наверное, дела обсудить надо?
– Вы не мешаете.
– Мама, мне с тобой один серьезный вопрос решить надо, – сказала Анна Павловна и выразительно посмотрела на брюнетку. Та поняла и встала:
– Я все-таки пойду. Беркут – это орел или сокол? – спросила напоследок, клюнув носом в свой кроссворд.
– Беркут – это кобчик, – отрезала мудрая Анна Павловна.
Мама пошла проводить, вернувшись, цыкнула на Анну Павловну:
– Как ты разговариваешь с человеком?
– А ну ее. В кои-то веки к тебе выбралась, а она тут сидеть будет.
– Ты о чем поговорить хотела? – забеспокоилась мама. – Что-нибудь неладно?
– Я выдумала, чтобы эту выпроводить. – Анна Павловна потрогала себя за длинноватый, но сильно облагороженный мамой нос.
– Нос не крути, – сказала мама.
Анна Павловна отдернула руку.
– Альфред хоронить мать приедет?
– Кто же это его из колонии отпустит?
– Так он же вроде расконвоированный?
– Что ты в этом понимаешь? Я тоже ничего. Сестра его туда телеграмму отбила, там видно будет.
– Эдит не вздумает мать в церкви отпевать?
– Вроде не собиралась. Потом, думаю, закажет по ней тризну, или как там у них? Эдит в последнее время совсем очумела, в церковь бегать стала, вырядилась как монашка. Сестра ее – та поумнее была.
Старшая дочь Варвары умерла рано, лет в тридцать, и погибла мучительно от нечастой болезни – волчанки.
– Я Эдитку все равно люблю, – сказала Анна Павловна. – Второй такой доброй бабы не знаю. А талантливая какая! Все погибло, ничего не раскрылось с этим теткиным воспитанием.
– Даже школу не закончила. Это в наше-то время!
– Так ведь на войну ихняя школа пришлась, в эвакуации училась.
– Другие-то выучились. Виктория только и знала, что с кавалерами по бульвару шастать. А Эдит целыми днями перед зеркалом сидела, брови выщипывала, а потом на пустом розовеньком месте новые рисовала. Тоненькие такие.
– Скоро и эта забота отпала, – засмеялась Анна Павловна. – Брови вообще расти перестали. Но Эдит дождалась своего часа: снова мода на безбровье вернулась.
– По-моему, мы с тобой сплетничаем.
– Немножко посплетничать для женщины даже полезно. Вроде разминки.
– Как она теперь будет, одна совсем?
– Я ее на работу устрою.
– Справится ли? – засомневалась мать. – Не работала никогда, да ей уж и пятьдесят. Кто возьмет?
– Я возьму. Мне лаборантка нужна. Эдитка хваткая и аккуратная, как немецкий аптекарь. Такую мне и подай.
– Ты что, родственность разводить!
– Где теперь этого нет? Да и тоже должность нашла: лаборантка. Это не синекура, а работенка в поте лица, к тому же и малооплачиваемая.
– Ты возьми ее, возьми, – жарко заговорила мать, – жалко мне ее не представляешь как. Дети родные от человека отказались, стервецы такие.
– Тоже заплатят, до четвертого колена! – мрачно сказала Анна Павловна.
Обе задумались, и мысли их были печальные-печальные.
Эдит рано вышла замуж – прежде старшей сестры, которой замужество не светило: волчанка обезобразила лицо. Добрая душа, покладистая, легко поддающаяся как напору, так и внушению, она целиком растворилась в муже – маленьком, живом, упрямом мужичке, который занимался техническими переводами.
Эдит быстро родила двоих ребятишек, также быстро выучила два языка – немецкий и французский – и сидела дома, одной рукой нянькая детей, готовя обеды, завтраки и ужины, другой делая за мужа его технические переводы.
А тот в это время пел тенором в хоровом кружке своего министерства.
Он, значит, поет, она переводит, кормежку стряпает, сына от туберкулеза лечит, дочке искривление позвоночника исправляет, на родительские собрания носится и, естественно, семимильными шагами духовно отстает от мужа, который в это время поет тенором.
Отстала. Муж с ней за это развелся, но продолжал жить в той же квартире, по-прежнему отдавая ей часть своих переводов. Правда, теперь он за них платил – по собственной таксе. И Эдит в переводах была очень даже заинтересована.
Экс-супруг не только эксплуатировал бывшую жену, но, естественно, пел тенором и этим же тенором убеждал детей в ничтожности их матери.
Детей Эдит мама и Анна Павловна знали плохо, но все равно они им что-то не очень нравились. Неуважительные, непослушные, самоуверенные, грубоватые, напыщенные, а достоинств нулежды нуль.
– Я, может быть, примитивно рассуждаю, – говорила Анна Павловна Эдит, когда та приходила к двоюродной сестре выреветься, – но он хочет разменять квартиру так, чтобы дети остались с ним. И тебя вытолкнуть в коммуналку.
– Дети ему не нужны, – рыдала Эдит.
– Нужны, для метража.
– Ко мне Анечка вчера подошла и говорит: ты нам с Сережей алименты, что платит отец, в руки отдавай, мы сами питаться и одеваться будем. Слыханное дело? Обедов, говорит, не готовь, мы их все равно есть не станем.
Эдит размазывала по лицу мокрень, сморкалась в платок, начисто смывая брови.
– Если ты права, и у него цель отселить меня, я к матери уйду, что я буду их комнаты лишать? – захлебываясь, говорила она. – Я из-за детей не ухожу, как я без них? А со мной, вижу я, они не пойдут… Маленькие еще, – вздыхала она, – Сережа в десятом, Анечка – в девятом.
– Маленькие, да удаленькие.
– Нет, они хорошие.
Хорошие сказали, что останутся с отцом. Тот нашел вариант обмена: им двухкомнатную, Эдит восемь метров в многонаселенной. Она собралась и ушла к тетке Варваре. А у той уже не было сил, чтобы сгноить проклятого зятя.
А Эдит слегка тронулась. Вдруг зачастила в церковь, глупости какие-то святые бормотать стала.
– Тетка ведь не была особенно набожной, – сказала Анна Павловна.
– Похаживала в церковь, похаживала, – сказала мать. – Грешила да каялась. Вот бабушка в бога не верила, хотя крестик и носила. Ты помнишь, у нее через нос шрам шел?
– Не помню. А отчего шрам?
– Она, еще в гражданскую, уже после того, как деда белые расстреляли, пошла как-то в церковь, то ли на исповедь, то ли помолиться за папу, чтобы цел остался. Встала перед попом на колени, хотела крест поцеловать. А он этим здоровенным медным крестом как шарахнет ее по лицу. Нос и перебил, она ведь носатенькая была. Как папа говорил: нос на семерых рос, а пришлось одному носить. С той минуты она с верой в бога и покончила.
– Завязала, – уточнила Анна Павловна.
– Ну да, я и говорю – завязала. А крестик носила: на всякий случай, говорила, кто знает, – мама пальцем указала в потолок, – вдруг там все-таки что-то есть. – Засмеялась: – Вспомнила, папа рассказывал. Привез он из деревни мать и Варвару, поселил у себя. Вечером зашел к ним в комнату, а те обе стоят и юбками что силы только есть размахивают: лампочку электрическую гасят. «Что, – говорят, – Паша, у тебя за лампа такая, задуть не можем».
Мама снова засмеялась, и лицо у нее стало особенное, каким становилось всегда, когда она думала об отце.
– Около папиной деревни конзавод был, так многие деревенские при конюшнях состояли. Папины-то крестьянствовали, землю арендовали у хозяина завода. А Варвара – та в горничных у управляющего служила.
– Где почище да полегче, – влезла Анна Павловна.
– Рассказывала, когда белые через их места отступали, офицеры, конечно, у управляющего остановились. Пили по-черному и все ее погадать просили, какая, дескать, судьба им уготована. Она им и объясняла, что ожидают их всяческие беды и несчастья, дело их окончится полной неудачей и улепетывать им нужно как можно скорее.
– Ну да, революционерка, – резюмировала непреклонная Анна Павловна.
– Что ты на нее так? Нет ведь уже человека.
– Добрая ты женщина, мама.
– А чего мне быть злой, Аня? Я очень счастливую жизнь прожила. Папа у нас какой был, да и вы меня не очень огорчаете. То есть огорчаете, конечно, но когда оглянусь вокруг, то понимаю, что дети у меня хорошие. Я как-то девчонкой, лет двенадцать мне было, из деревни к дядюшке в Козлов приехала на каникулы, он там учительствовал. Гуляла во дворе, вдруг – цыгане. Одна подошла ко мне, говорит: «Я тебе погадаю». Я говорю: «У меня денег ни копейки». – «А я так, бесплатно. Судьба у тебя интересная. Будешь ты жить всегда хорошо и радостно. Замуж выйдешь за Павла. И доживешь до семидесяти пяти лет». Вот. Ерунда, конечно, но любопытно, – и снова засмеялась. – Когда в институте училась, за мной один однокурсник, Павел, ухаживал. Такой сморчок плюгавенький. Я очень расстраивалась: вдруг, думаю, это он. Так что, если по гаданию, мне еще десять лет жить. А делать тут мне вроде бы уж нечего. Вас вырастила, внуков тоже. А на правнуков меня уже не хватит. Да и надоело. Ты-то вот чего разворчалась?
– У меня сегодня день критического восприятия действительности. Надо бы перебить чем-нибудь.
– Настойки женьшеня выпьешь?
– Тю! Тут без пол-литры не разберешься, а ты – женьшень.
Вкрадчиво подал голос телефон.
– Муж тебя, – передала трубку мама.
– Аня, меня занарядили на это ваше совещание идти. Во сколько там начало?
– В семь, но я, Ванечка, туда не собираюсь, – Анна Павловна даже расстроилась.
– А я, дурак, обещал, думал, тебя там увижу. Вот черт! И поесть не успел, жрать хочу – сил нет.
– Ванечка, с ума спятил, что же, так и мотаешься весь день голодный?
– Так я о том тебе и толкую, – яростно прорычал муж.
– Если тебе легче от этого будет, я приеду на совещание.
– Не дури, Анька, – голос мужа потеплел. – Лучше встречай горячим обедом, а я постараюсь смыться пораньше. Хватит по гостям шастать, иди домой.
– Чайку с мамой напьюсь и отправлюсь.
– Скорее. Что с шахматами?
– Да не играли вчера! Тайм-аут взяли.
– Домой гонит? – улыбнулась мама. – Мой тоже, бывало, – уйду в магазин на полчаса, вернусь, а он шумит: «Где тебя весь день носит?» – и лицо у мамы стало особенным и грустным. – Ладно, Ань, иди. Ты и в самом деле на похороны не придешь?
– Скорее всего, нет. Но не из мстительности – чего уж теперь. Просто не могу, дела не позволяют.
– Приходи почаще, Анечка! Мы по тебе скучаем. Нам без тебя неуютно.
Анна Павловна вызвала лифт, мать смотрела на нее из дверей.
– Мне так отца не хватает, Аня. Такая у меня тоска! – прошептала она.
Анна Павловна быстро вернулась к дверям и обняла мать.
– Держись, хорошо? Ну что же делать, мама? Надо жить.
– Я держусь. Приходи почаще.
По дороге домой Анна Павловна заскочила в большой универсам на бульваре. Народу было вполне пристойное количество, поэтому, толкая перед собой тележку, она споро проскочила по залам и пристроилась в ту из двух очередей, которая показалась ей короче. Продвигались мирно и энергично. Анна Павловна рассеянно озиралась, думая о маме, о том, какое счастье жить с любимым и какое несчастье – с нелюбимым. А поскольку в голову ей вечно лезли какие-то параллели, то почему-то стала прорабатываться пушкинская притча, вложенная в уста Пугачева, насчет того, что лучше питаться сырым мясом и прожить недолго, но ярко, чем оттарабанить целый век, закусывая дохлятиной. Только прилепить эту мысль к любви и нелюбви Анна Павловна не сумела. Покрутила ее, покрутила и бросила. «А! – тряхнула она головой, – надо жить страстями».
Между тем в очереди уже начали жить страстями. Зачин инцидента Анна Павловна, размышляя про любовь, благополучно упустила, а за развитием его понаблюдала.
Когда в словесной распре оказалось задействовано избыточное, на взгляд Анны Павловны, количество народа, она поняла, что пришел и ее черед внести свою лепту.
– Люди! – сказала Анна Павловна громко, спокойно и раздумчиво. – А если война случится, мы что же, вообще друг другу глотки перервем?
И все замолчали.
Нагрузив товарищей по очереди информацией для размышления, Анна Павловна опять попыталась сосредоточиться на вопросе о любви, но ее отвлекло движение в соседней цепочке покупателей, протянувшейся во вторую кассу. Анна Павловна скосила глаза и заметила, что какой-то гражданин меняется с бабулей местами, да не просто меняется, а пытается этой бабулей прикрыться. И прикрыться именно от нее, Анны Павловны. Да и гражданин не какой-нибудь, а ее собственный директор Иван Потапович. Тот самый, что днем ощутил недомогание и на совещание из этических соображений не хотел отправлять вместо себя Ванюшкина. Ну, тот, которого никто не жалеет.