Текст книги "Бабушкина внучка"
Автор книги: Нина Анненкова-Бернар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Неразрешимое, таким образом, становилось разрешимым. По мере приближения утра, Марья Львовна все находила новые и новые достоинства на оборотной стороне медали. «II est pauvre – тем лучше: он будет чувствовать себя обязанным – il sera comme esclave auprés de le femme belle et riche… Быть может, она встретит в жизни… Qui sait?.. un homme»!.. В виду этих высших соображений, Юрий представлялся Марье Львовне почти идеальным мужем… Покорный, доверчивый, недальновидный – les qualités bien désirées pour un mari!.. А что он будет именно таким – она не сомневалась… Да, наконец, теперь… l'amour des enfants pures – что может быть прелестнее? Марья Львовна находила невозможным лишать Ненси такого счастия: «И даже справедливо, чтобы первый обладатель прекрасной невинной девушки – был чистый, невинный мальчик… c'est fait!..»[82]
Утром вопрос был решен окончательно, и бабушка с достоинством объявила свое решение Ненси:
– Ненси, mon enfant, все это очень… очень печально! Я не о том мечтала для тебя… Mais, que faire?[83]– пусть будет так, как ты того желаешь.
Ненси бросилась к ней на шею, осыпая поцелуями, и ураганом понеслась, с радостной вестью, в обрыву.
Юрий уже ждал ее. Он забрался чуть не с самого утра и сгорал от нетерпения.
– Все решено – я выхожу за вас замуж! – крикнула ему Ненси, сияющая, запыхавшаяся…
Что-то невероятное произошло в сердце юноши. Он сам не отдавал себе отчета в своем чувстве. Он благоговел, он преклонялся перед Ненси, обожал ее, готов был сложить за нее голову, но такой простой исход и на мысль ему не приходил. А теперь, вдруг, все стало ясно для него. Ну да! она – его жена! Иначе не могло быть, и не может!
Весь трепетный, стыдливо и несмело, он протянул к ней руки, а она прижалась крепко к его молодой груди.
В траве стрекотал кузнечик, ручей тихо журчал, шумели деревья… И вся природа, – свидетельница их поцелуя, – казалось, ликовала вместе с ними и пела им радостный гимн любви.
Они уселись на свой камень; они болтали, болтали что-то бессвязное, смеялись, беспрестанно целуясь, – опять болтали, опять целовались, опять смеялись…
– Прощай!.. – сказала, наконец, раскрасневшаяся Ненси, целуя его «в последний из последних» раз. – Сегодня вечером ты к нам придешь.
Вечером бабушка ласково встретила молодого человека и даже произнесла нечто в роде маленькой речи по поводу его будущих обязанностей относительно Ненси и серьезности предстоящего шага. Она сняла со стены старинный образ Скорбящей Божией Матери, – «que ma chére mére m'а bénite»[84] – и благословила, растроганная, со слезами на глазах, «les enfants terribles et bien aimés»[85], – как назвала она счастливую пару юнцов. А так как, по ее мнению, вопрос окончательно решен, – «то нечего делать излишних проволочек, бесполезно мучить бедных детей» – условлено было обвенчать их как можно скорее, дать насладиться семейным счастием и затем ехать втроем в Париж, на всю зиму.
В чаду, в угаре счастия Юрий позабыл совсем, что в сентябре обязан будет явиться в консерваторию. Он сразу растерял все свои мысли, понятия о пространстве и времени; вера в призвание, жажда жизни – все это странным образом спуталось, переплелось и даже точно исчезло из памяти, заслоняемое одним безумным, всевластным чувством. Ему казалось, что он на все должен смотреть глазами Ненси, думать ее мыслями и жить только для нее, для нее одной! Остального не существовало больше!.. А бабушка, эта чудная бабушка, устроивающая его счастие, была для него теперь идеалом добра и великодушия!
В таком полуопьяненном состоянии вернулся он домой.
– Мама, знаешь, я женюсь!.. – сразу объявил он, распахнув настежь стеклянную дверь балкона.
Мать, сидевшая у лампы с работой в руках, не вдруг поняла его.
– Ну да – я женюсь!
Наталья Федоровна продолжала глядеть на него, по прежнему, с полным недоумением:
– Ты, кажется, с ума сошел, – медленно произнесла она.
Юрий вспыхнул и рассказал ей подробности своего романа.
Пока он говорил о тайных встречах у обрыва, о своих горячих чувствах в девочке – Наталья Федоровна понимала все. Но когда вышла на сцену бабушка с своим согласием и благословением – Наталья Федоровна была просто возмущена: она прямо не могла постигнуть – как эта важная старуха, опытная и, по-видимому, рассудительная, решается венчать детей, которым нужно еще учиться и готовить себя к жизни?!
– Это невозможно! – воскликнула она с негодованием.
– Я связан словом!.. Я жить без нее не могу!.. Мне больно, что ты так странно отнеслась к моему счастью…
Губы Юрия подергивались, он был бледен, голос его звучал нервно.
Натальей Федоровной овладело отчаяние.
– Пойми ты, пойми, мой бедный, неразумный мальчик, – ведь это твоя гибель, гибель!.. Ты должен учиться, ты должен работать, ты должен быть свободен. Пойми!.. Ведь ты погиб тогда для музыки, погиб!.. Тебе надо окрепнуть, стать на ноги – ты будешь человек, тогда женись… А это… Боже мой!.. Родной мой, ненаглядный мой, опомнись!.. Ну, ты меня… меня хоть пожалей!..
Юрий сидел мрачный, сдвинув упрямо брови и устремив глаза в одну точку. Вдруг лицо его все перекосилось, и он зарыдал глухо, беззвучно.
Мать обняла его, сама задыхаясь от слез.
– Мой дорогой… мой любимый… Ну, послушай: я помогу тебе… я увезу тебя… Перед тобой работа, перед тобой жизнь, может быть, полная славы и удач… Разве можно всем этим жертвовать ради детской минутной прихоти… Она пройдет – поверь мне – так же внезапно, как пришла… Но ты не должен больше видеться, родной мой, умоляю!.. Ты дай мне слово… Слышишь?.. Слышишь?..
Он отрицательно покачал головою.
Отчаянье Натальи Федоровны возросло. Теперь к нему примешивалось еще бессильное, горькое негодование.
– А, ты вот как!.. – сказала она с горьким упреком. – Тебе все равно, что я тут унижаюсь перед тобою, прошу и умоляю… Ты хочешь, чтобы я поступила с тобою иначе?.. Ну, хорошо!.. Так слушай же: я запрещаю… Слышишь – запрещаю!.. Я твоя мать… Я тебя пою, кормлю, воспитываю, и не позволю, чтобы какая-то выжившая из ума старуха и взбалмошная девчонка распоряжались твоей судьбой. Я не позволю!.. И если ты посмеешь идти против моей воли – ты мне не сын!
Юрий встал и, пошатываясь, вышел из комнаты.
– Одумается… Он слишком любит музыку… При том, он – нежный сын… он – умный мальчик…
Прошло две недели. Молча сходились к чаю, к обеду и ужину мать и сын, молча расходились, и каждому точно страшно было порвать это тяжелое, подневольное молчание. Подневольное потому, что, в сущности, каждому хотелось говорить, но рабы своего самолюбия или, вернее, ложного стыда – они молчали и расходились еще более угнетенными. Решимость Юрия крепла с каждым днем; всякие другие соображения меркли перед нею, хотя он старался быть беспристрастным и рассудительным. Забывая обидную сторону разговора с матерью, он становился на ее точку зрения и взвешивал все дурное, что могло произойти от его поступка. Но тут же, как сквозь пелену тумана, глядели на него живые, повелительные глаза, и охваченный молодой безумной страстью, он забывал все остальное, кроме них.
– Жизнь за тебя!.. – И он сгорал непреодолимым желанием отдать за нее жизнь. Тогда и мать, и его личные стремления и вопросы будущности сводились в такой ничтожной величине, по сравнению с этим отважным порывом, что всякое колебание становилось невозможным. Свидания у обрыва не прекращались; юношеская робкая страсть делала еще сильнее несознаваемую жажду любви.
Дома Ненси капризничала и злилась. Бабушка, свыкшаяся с мыслью, что «сумасбродство» должно совершиться, раз этого желает ее Ненси, более всего опасалась за ее нервы и готова была всячески способствовать даже ускорению этого «сумасбродства», лишь бы Ненси была спокойна.
Однажды, шагая по отцовскому кабинету в то время, когда мать сидела за работой в гостиной, погруженная в невеселую думу, Юрий был как-то особенно мрачен. Он останавливался, точно желая что-то припомнить, нервно вздрагивал при малейшем шорохе, в глазах его то и дело вспыхивал фосфорический странный огонь; то вдруг он складывал руки крест-накрест на груди и прислонясь в стене закрывал глаза, как бы чем-то подавленный. Утром он пропал из дому, к обеду не явился. Долго дожидалась его, до поздней ночи, взволнованная, оскорбленная его выходкой мать.
Прошел второй день – то же самое. Отгоняя от себя мысль о чем-нибудь дурном, Наталья Федоровна еще тверже решила не уступать.
– Поблажит и успокоится.
С целью унять сердечную тревогу, да, может быть, и просто по женской слабости, желая найти для себя в чем-нибудь опору, она отправилась в кабинет покойного мужа, где в письменном столе хранилась ее еще девическая с ним переписка. Часто, в минуты тоски или жизненных затруднений, она искала в этих письмах поддержки, сладкого забвения и, переносясь воспоминанием в лучшую пору своей жизни, почерпала силы и стойкость для борьбы. Дрожащей рукою, сгорая от нетерпения, выдвинула она незапертый ящик стола. Быстрым движением вынула бумаги и… остолбенела: тут же хранились документы Юрия – его метрика – их не было…
Через минуту на крыльце раздавался ее энергичный, нервный голос, а через полчаса плотные, откормленные лошади мчали ее в Гудауровскую усадьбу.
Марья Львовна встретила ее изысканно-любезно.
– Скажите, вы не видели моего сына? – вместо всяких приветствий, спросила взволнованно Наталья Федоровна.
– Я их отправила, милых детей… вы разве не знаете?
У Натальи Федоровны похолодело сердце.
– Куда?
– Здесь не совсем удобно – все слишком знают… Предмет ненужных разговоров… А мне устроил наш священник – отец Иван… il а son fils pas loin d'ici[86], верст шестьдесят… Он дал письмо… У них прекрасный экипаж… при них старый лакей… Там и свидетели, и все уже улажено.
– Куда же они поехали?
Марья Львовна посмотрела с удивлением на обезумевшую и ничего не понимавшую Наталью Федоровну.
– Венчаться.
Наталья Федоровна отчаянно вскрикнула и схватилась за грудь.
– Что вы сделали!.. Боже мой, что вы сделали!..
Она искала опоры я опустилась на первый попавшийся стул.
Марья Львовна нашла всю эту сцену неприличной в высшей степени.
«Она, кажется, с ума сошла – cette pauvre femme[87]: прийти в чужой дом и устроивать истории»!..
– Но что вы сделали!.. Ах, что вы сделали!.. – как в бреду бормотала Наталья Федоровна, качая головой из стороны в сторону. – Боже, Боже мой!.. Горе!.. непоправимое горе!..
Марья Львовна почувствовала себя наконец оскорбленной.
– Вы очень взволнованы и не можете дать отчета в своих словах, – сдержанно обратилась она в Наталье Федоровне. – Но я вас попрошу опомниться и говорить иначе.
Наталья Федоровна посмотрела на нее помутившимися глазами: «Что говорит она, эта старуха, сгубившая так подло ее сына»?
Она разжала губы, и у нее вырвался хриплый вопль:
– Вы… вы – убийца!..
– Позвольте…
– Да, убийца!.. Вы погубили все – талант и жизнь.
– Я попрошу вас говорить потише, – остановила ее Марья Львовна, вся, в свою очередь, дрожащая от негодования. – Поти-ше!.. Позвольте вам напомнить, что не вы, а скорее я должна была бы так кричать; но я иначе воспитана, и потому великодушно предоставляю это право вам. Ваш сын получает все – молодость, красоту, богатство, родовитое имя… Шальное счастье!.. Право, он родился в сорочке, этот мальчишка!.. А я вовсе не для того растила, холила, воспитывала внучку, чтобы устроить ей такую незавидную судьбу… Талант?.. да, это мило и… больше ничего… Ни племени, ни роду! Артист?.. Я очень рада послушать его в своей гостиной, но… породниться? Нет, ma foi[88], это совсем нелепо!.. Да если бы сам Рубинштейн… сам Рубинштейн воскрес и стал просить руки моей прелестной Ненси – я бы сочла такой брак для нее унизительным. Да!.. Но, впрочем… препирательства теперь излишни – tout est fini[89]. Они могут приехать с минуты на минуту и мы должны их встретить весело. Позвольте, ma chére dame, я покажу вам все, что я могла устроить так наскоро.
Она повела едва держащуюся на ногах Наталью Федоровну в комнату, предназначенную для молодых.
Это была высокая, немного темноватая комната окнами в сад, что придавало ей особый поэтический колорит. По средине красовалась изящная, старинная, красного дерева с бронзой, широкая кровать, когда-то служившая брачным ложем для самой бабушки, Марьи Львовны. Нежный батист наволочек на подушках, тончайшие голландские простыни и необыкновенной работы вышитое шелковое одеяло, давно приготовленное в приданое Ненси, – все было осыпано почти сплошь живыми розами всех оттенков и цветов. У изголовья колыхались две исполинские развесистые пальмы. В вазах, кувшинах и просто на полу благоухали цветы, наполняя ароматом комнату. Чтобы достать цветы, еще накануне, был послан в губернский город нарочный, опустошивший почти все оранжереи и местный ботанический сад. В имении не было ни цветов, ни оранжерей. Практичный Адольф Карлович давно их уничтожил, находя излишним занимать рабочие руки подобным вздором.
– Не правда ли, как мило? Они будут покоиться среди роз! – восхищалась своей выдумкой старуха.
Наталья Федоровна, боясь каждую минуту лишиться сознания, печальными глазами смотрела на широкую кровать, на это ложе, усыпанное розами, и оно казалось ей эшафотом для ее бедного, бедного сына.
– Позвольте мне воды! – пролепетали ее побледневшие губы.
– Ах, Боже мой, chére, вам дурно… Пойдемте в мою спальню, – вам необходимо придти в себя.
Она увела совершенно ослабевшую Наталью Федоровну, напоила ее каплями, причесала, даже слегка напудрила, уверяя, что это необходимо, потому что у нее распухло от слез лицо.
Наталья Федоровна безвольно подчинялась – ей было все равно теперь. Словно огромный, страшный камень упал на нее неожиданно и придавил ее.
Послышались отдаленные звуки колокольчика.
– Voilà nos enfants!.. Ради Бога, chére, soyez prudente![90] Вы знаете, первое впечатление, первые минуты счастья… их омрачать нельзя.
Наталья Федоровна приободрилась. Ведь, в самом деле, что кончено, того уж не вернешь. Она пошла с Марьей Львовной в зал – встретить молодых – и даже улыбалась.
Бубенчики дрогнули у самого крыльца. В комнату вбежала вся раскрасневшаяся Ненси. За нею шел Юрий, сияющий и радостный. Увидев мать, он вздрогнул и подался назад; но она улыбнулась, и инстинктивно он ринулся к ней, осыпая ее руки, шею, губы поцелуями..
Ненси подошла к ней смущенная и торжествующая. Наталья Федоровна от глубины своего раненного материнского сердца поцеловала ее – точно этим поцелуем внутренно передавала ту любовь, какою прелестная Ненси должна была осчастливить своего юного мужа.
В столовой выпили шампанское, и после ужина молодую чету ввели в приготовленную для нее спальню. Ненси, увидя странно декорированную комнату, всю утопающую в цветах, вскрикнула от неожиданного впечатления радости и страха, охвативших ее молодое сердце.
Бабушка перекрестила сконфуженную, трепещущую, готовую расплакаться Ненси.
Наталью Федоровну она не отпустила домой, уговорив остаться ночевать, – на что с радостью согласилась бедная мать, чувствуя, какую страшную, мучительную пытку вынесла бы она возвратясь теперь в свой осиротелый дом.
Утром пришлось долго ожидать появления новобрачных из спальни. Бабушка мечтательно-слащаво улыбалась.
Они вышли свежие и прекрасные. Юрий видимо конфузился своего нового положения. Он даже стеснялся говорить Ненси «ты». А она имела самый победоносный вид и командовала мужем. Но все-таки обоим было как будто не по себе, даже в присутствии близких, и, наскоро выпив кофё, они убежали, как вырвавшиеся на волю зверки, к своему возлюбленному обрыву.
– Нет, уж какая теперь консерватория!.. и думать нечего… – печально сокрушалась Наталья Федоровна, возвращаясь домой.
VIII.
Бабушка, наслаждаясь, радовалась счастью прелестных «детей»; но ей было скучно, особенно по утрам и вечерам. Она так привыкла в течение многих лет сама укладывать в кровать и утром одевать свою Ненси!
– И наверно она теперь небрежничает – спит без перчаток et ne se soigne pas[91]…– думала бабушка; но спросить Ненси по поводу этого обстоятельства находила неудобным: «дети» не разлучались ни на минуту. Впрочем, бабушка напрасно беспокоилась. Ненси как-то сразу постигла силу бабушкиной премудрости и, с тщательностью относясь теперь сама к нежности и эластичности своей кожи, заставляла горничную проделывать все преподанные ей бабушкой манипуляции обтираний и натираний.
Неделя счастия пролетела как один день. Ненси и слышать не хотела об отъезде; ей казалось, что в Париже, или вообще во всяком другом месте, не так уже свободно можно будет наслаждаться, как здесь, среди полей деревни.
Юрий был у матери раза два вместе с Ненси. Грустная в своем одиночестве, Наталья Федоровна стала немного светлее смотреть на все: ей нравилась Ненси.
– Пожалуй, и не все потеряно, – шевелилась слабая надежда в груди матери. – Пока они в чаду… а там все войдет в колею, и мальчик примется за работу.
Юрий после женитьбы к роялю не притрогивался, и только один раз во все время почувствовал потребность писать. Он заперся в библиотеке.
Бабушка воспользовалась этой минутой, чтобы расспросить подробно Ненси обо всем. «Она может совсем отвыкнуть от меня, ma petite chérie».
– Ненси, tu es heureuse, chére?[92]– спросила она, нежно привлекая к себе внучку, когда они остались вдвоем.
– О, бабушка!.. – могла только воскликнуть Ненси, пряча на груди старухи покрасневшее, счастливое лицо.
– Et bien, raconte-moi tout… franchement[93]… все… все, как ты привыкла. Mais tu n'as pas oublié ta pauvre grand' mére?[94] Не правда ли?
– О, бабушка!..
Всем, сообщенным с восторгом и смущением юной женщиной, бабушка осталась очень, очень довольна. Юрий оказался совсем не таким неловким, peu sensible[95], «байбаком», как она предполагала. Он называл Ненси и Психеей, и Vénus[96], восхищался, целовал ее ножки и даже собственноручно обувал их каждое утро.
Прошло еще несколько недель. Ненси стала прихварывать, появились подозрительные признаки. Бабушка, сознавая всю нормальность и возможность подобных явлений, однако смертельно испугалась и не знала, что делать. Она бросилась даже за советом к искренно презираемой ею Наталье Федоровне; но та совсем иначе отнеслась в обстоятельству, вселявшему такой страх в душу бабушки. Презрение Марьи Львовны к странной чудачке возросло еще больше. Тем не менее, неизбежность предстоящего ужаса была слишком очевидна. Оставалось покориться и помогать а pauvre petite[97] – перенести несчастие. Более всего Марья Львовна опасалась за последствия: «Elle est trés bien construite… mais elle est trop jeune – cela peut changer les formes»![98]
Ненси, напротив, занимало ее новое состояние, и если бы не некоторые болезненные припадки, – ей было бы совсем весело.
Юрий принял очень серьезно новое осложнение в их жизни. Он, прежде всего, страшно испугался; ему, почему-то, показалось, что Ненси должна умереть, и что, в большинстве случаев, умирают от этого; но после проникся необыкновенным, как бы религиозным чувством к предстоящему таинству появления в мир новой души, частицы его собственной. Ему хотелось плавать и молиться. Он нежно, бережно целовал Ненси, шел к роялю и поверял ему необъяснимое, высокое, дивное, чего не мог выразить его язык, но что так ясно выливалось в звуках.
Наступила осень, холодная и неприятная в деревне. Бабушка предложила переехать в губернский город; но «дети» отклонили, хотя бабушка совсем изнывала от тоски. Помимо тревоги за свою Ненси, она страдала и от другого: она чувствовала себя совершенно одинокой; она попробовала быть «comme amie de ses enfants»[99], но это как-то не ладилось: у них были свои разговоры, свои споры, свои ласки, и бабушка была лишней. Она не узнавала даже своей Ненси в этой немного распущенной, привыкшей теперь к капотам, потерявшей грацию и изящество маленькой женщине. А беднягу Юрия она почти возненавидела: «Се petit canaille[100] – главный виновник всем несчастиям. Ничего лучшего не мог устроить»!
Юрий сильно возмужал духом. Прежний нелепый детский восторг стал сменяться более вдумчивым отношением к себе и к Ненси. Теперь, когда она сделалась его женой, и он уже освоился с своим положением, он увидел сильные пробелы в ее образовании, и захотел, чем мог, пополнить их. Теперь уж поучала не она, а он. Он перевез из дому довольно большую библиотеку своего покойного отца, и в длинные осенние вечера знакомил Ненси с русской историей, с литературой… Бабушка, шившая, скрепя сердце, из старого линобатиста маленькие распашонки для нового пришельца, сидела тут же… Она находила «все эти чтения» совсем ненужными и даже очень скучными; но не высказывала своего мнения, боясь раздражить Ненси, которой это нравилось. «Qu'elle soit tranquille, pauvre petite»[101]… Иногда, если Ненси оставалась в постели, Юрий читал ей в спальне. И многое узнала Ненси. Она узнала, что Россия вовсе не неистощимый большой сундук, откуда можно черпать, сколько угодно, денег, чтобы беспечно проживать их заграницей, а очень, очень бедная страна; она узнала, что ее очаровательные прабабушки не только умели пленительно улыбаться кавалерам, но, одеваясь в изящные наряды, пребольно били по щекам своих несчастных горничных; если атласные башмаки были сделаны неудачно, они тыкали домашней башмачнице ножкою в лицо и разбивали в кровь ее физиономию; она узнала, что над паутинным вышиванием чудных пеньюаров, которые они носили по утрам, трудились и слепли целые поколения подневольных работниц. Она узнала, что элегантные прадедушки, благородными лицами которых она так любовалась на старых портретах в столовой, умели не только чувствовать и веселиться, но обладали еще и другими, неведомыми Ненси, достоинствами: они до смерти засекали на конюшнях своих крепостных людей; за плохо вычищенный сапог или не по вкусу приготовленное блюдо сдавали в солдаты, ссылали на поселение, губя таким образом часто целые семьи, и при этом не только не считали себя виновниками чужих несчастий, но с гордостью, до самой смерти, носили имена благороднейших и честнейших людей своего времени.
По мере приближения роковой минуты, на Ненси стал нападать иногда страх, который бабушка увеличивала еще больше своим вниманием и беспокойно озабоченным видом. Юрий, поддаваясь окружающему его настроению, тоже в такие минуты падал духом. Одна Наталья Федоровна своим появлением вносила бодрую струю в их жизнь. Она так умела разговорить и убедить Ненси в легкости предстоящей минуты, что Ненси на несколько дней оживлялась и не обращала внимания за бабушкино убитое лицо и ее опасения, заставляла Юрия читать святцы, чтобы выбрать имя позамысловатее, дразнила будущего «папеньку», шутила и смеялась.
Юрий нарочно ездил в город и привез оттуда какую-то популярную медицинскую книгу; запирался один и изучал по ней общее состояние женщины во время беременности, отдельные случаи и послеродовой период. Набравшись всяких ученых сведений, он делался необыкновенно строг и мрачен, не позволяя Ненси ни шевелиться, ни говорить. Он находил самую горячую поддержку в бабушке, очень довольной, когда мысли его и образ действий принимали такой оборот. Тогда Ненси посылала за Натальей Федоровной, и все опять приходило в норму.
– Elle est trop jeune![102] – с отчаянием восклицала бабушка.
Наталья Федоровна рассказывала о рождении Юрия, что особенно любила слушать Ненси, и о том, что она, Наталья Федоровна, была в то время так же молода, как Ненси.
Приближался май, а с ним и решительная для Ненси минута. Уже снег сошел с полей, с шумом понеслись весенние потоки, а солнце, грея и лаская землю, вновь возрождало к жизни уснувшую природу.
С месяц, без всякой надобности, в доме жила акушерка, пожилая особа, с белыми, нежными руками и серьезным лицом.
– Можно? – обращались к ней по поводу всякого пустяка.
Она или важно делала утвердительный знак головой, или произносила категорическое:
– Нет!
Если это касалось каких-нибудь сластей или любимого блюда и Ненси принималась плакать, строгая распорядительница ее судьбы разрешала тогда «разве самый маленький кусочек», – и Ненси успокоивалась.
Бабушка была чрезвычайно довольна этой солидной особой, «trés consciencieuse»[103]. Она поверяла ей свои опасения относительно изменения форм корпуса Ненси, и та совершенно успокоила ее на этот счет.
Для решительной минуты был приглашен из города лучший врач. Из Петербурга ожидалась знаменитость – специалист.
Уже отцвели фиалки, и, сбросив свой светло-зеленый покров, выглянул белый душистый ландыш. В доме уже два дня как царствовала страшная тревога, превозмочь которую оказалась бессильной на этот раз даже сама Наталья Федоровна. Ожидали трудных родов. Акушерка озабоченно покачивала головой, врач глубокомысленно покручивал усы, и только приехавшая знаменитость была в очень веселом настроении: уплетала завтраки и обеды, приготовленные искусным поваром бабушки, и, восхищаясь прелестями деревни в весеннюю пору, предвкушала наслаждение крупного куша за свой визит.
На третий день в вечеру начались давно ожидаемые схватки. Бабушка умоляла, на случай больших страданий, захлороформировать Ненси. Врач разделял ее желание, но знаменитость была за естественный порядок вещей, – «тем более, что мать так молода и сложена прекрасно».
Ненси не отпускала от себя ни на минуту Юрия. Она держала его крепко-крепко за руку, при каждом приступе боли громко вскрикивала и принималась плавать. Вокруг ее глаз легли темноватые тени. Широко раскрытые глаза смотрели вопросительно и испуганно. Юрий не мог видеть, как конвульсивно содрогалась от боли Ненси, не мог переносить ее как бы молящего пощады взгляда. Ему казалось, что совершается нечто до безобразия возмутительное, несправедливое, и он, помимо своей воли, он… он один – виновник.
Вдруг Ненси стиснула зубы, и из ее груди вырвался дикий, злобный крик.
Юрия удалили. Шатаясь, вышел он из комнаты. В ушах его жестоким упреком отдавался отчаянный крик Ненси. Сознание виновности сводило его с ума. Ему хотелось, как безумному, кричать, рыдать и проклинать. Не за одну Ненси – нет! за всех, так обреченных судьбою страдать от сотворения мира, женщин был возмущен его дух.
– Зачем это? Зачем?..
Его тянуло к роялю, – ему хотелось в звуках вечного «Warum» найти исход своим тяжелым мукам… Он вспомнил, что играть нельзя, он изнывал. Он чувствовал себя беспомощным; ему хотелось убежать как можно дальше, дальше… Он бросился в бабушкин кабинет, находившийся на другом конце дома, и там в изнеможении упал на широкий старинный диван.
Из спальни все чаще и чаще доносились то протяжные и жалобные, то резкие и отчаянные крики, а им в ответ, как будто эхо, раздались другие, не менее жалобные, не менее отчаянные: то кричал Юрий, извиваясь по дивану, рыдая, кусая подушки, проклиная свое бессилие…
Когда Наталья Федоровна отыскала его, чтобы сообщить о благополучном исходе, он был почти без памяти. Матери стояло большого труда его успокоить.
– Я, мама, – воскликнул он со слезами на глазах, – я никогда больше!.. Если бы я знал, если бы я знал, какие это муки!.. Как это возмутительно и как несправедливо!..
Растроганная Наталья Федоровна ласково погладила это по голове.
– Мой милый мальчик, мой милый фантазёр, все это просто и естественно. Не создавай ужасов; пойди, полюбуйся за свою дочь! Расти ее такою же честной, такою же благородной, каким вырос ты сам.
Когда Юрий вошел в спальню, он не узнал Ненси. Она сделалась такою маленькою, худенькою, несчастненькою; ее бледное, бескровное личико почти не отличалось от белизны подушек; ее губы улыбались хотя счастливой, но болезненной улыбкой; ввалившиеся, измученные глаза смотрели взглядом больного, почувствовавшего облегчение.
Важная акушерка поднесла ему, в белой простыньке, что-то маленькое, морщинистое, с мутными глазами и пучком волос на почти голом черепе.
Но он так был полон впечатлениями только что перенесенных мук, что ничего другого, кроме жгучего сожаления, не шевельнулось в его груди, при виде этого маленького создания.
– Одной несчастной больше!
И он не радовался, а готов был снова заплакать.
IX.
Прошла неделя. Ненси, благодаря бдительному уходу, окруженная нежною любовью и лаской, поправлялась быстро. Уже щечки ее похудевшего лица опять заиграли румянцем, а глазки блестели, по прежнему, радостью и счастьем. К своей новорожденной дочери, названной в честь бабушки Марией, она относилась странно. Она просила, чтобы ее приносили к ней на кровать; подолгу, с величайшим любопытством и даже нежностью разглядывала микроскопические черты ребенка, причем всего больше ей нравился носик.
– Ах, какой носик, ах, какой носик! – восклицала она с восторгом. Но органической связи между собою и этим маленьким существом, которым она любовалась, она как-то не ощущала. В ней не было того, что лежит в основе каждого материнского чувства – сознания собственности.
При девочке состояли: здоровенная кормилица и, присланная важною акушеркою, опытная няня, «живавшая в хороших домах и знающая все порядки», как она сама себя аттестовала.
Бабушка, убедившись, что появление на свет девочки нисколько не повлияло на красоту матери, почувствовала и к ребенку что-то даже в роде нежности и прозвала ее «Мусей».
К июню Ненси совсем оправилась. С резвостью молодой козочки носилась она по аллеям старого сада, и в первый же день, как только ей была разрешена более продолжительная прогулка, она увлекла Юрия к купели их любви – в обрыву. Опять в траве стрекотали кузнечики, опять нежно и приветливо журчал ручей; заветный камень, окруженный кустарником, так же ютился на берегу и так же шумели деревья, и глазки Ненси все так же блестели любовью; но Юрий, задумчиво обнимавший свою юную подругу, был уже не тот. Тот, прежний, бледный, конфузливый юноша, тот раб этой златокудрой феи, ушел куда-то далеко. Юрий сам не мог хорошенько дать себе отчета, что с ним творится. Он только сознавал, что в нем происходит какая-то серьезная внутренняя работа: пробуждались прежние идеалы, назревала жгучая потребность дела и знаний. Он стал искать одиночества; ему теперь часто хотелось сидеть одному и думать, думать, стараясь разобраться в себе и окружающей его обстановке. С тех пор, как он стал отцом, он все больше и больше задумывался над своим положением. То, о чем он прежде, в чаду своей молодой страсти, как-то и не заботился, его полная материальная несостоятельность, рядом с окружающей роскошью, которой он пользовался, стала смущать и тревожить его неотступно. Он начинал находить такое положение вещей для себя унизительным, и решил, что, помимо призвания в музыке, он должен немедленно приступить к серьезной работе над своим музыкальным образованием, чтобы стать независимым, самостоятельным работником, вносящим посильную лепту в семейное хозяйство.