Текст книги "Бабушкина внучка"
Автор книги: Нина Анненкова-Бернар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
«Я погубила вашего сына. Вы имеете право ненавидеть меня. Но если бы вы знали, как я сама себя ненавижу и до чего я глубоко несчастна… Я нахожусь теперь как бы на высокой горе, земля подо мною осыпается, и мне, все равно, не удержаться. Я не могу разобраться ни в том, что во мне, ни в том, что вокруг меня. Я знаю, что все это не так, а как надо – не знаю… Все это, впрочем, не важно. Нужно решить вопрос с моею дочерью. Как я могу кого-нибудь воспитывать? Я – сорная трава, которая только может мешать. Зачем мешать здоровому, прекрасному цветку?.. Сегодня ваш сын великодушно предложил мне начать новую совместную жизнь, но мы оба сразу почувствовали, что это невозможно, и я сказала ему – «нет», а он не настаивал… Возьмите мою дочь, – это необходимо, чтобы спасти ее. Я знаю – забыть нельзя горе, какое я посеяла в вашей семье, но неужели ненависть, или отвращение, или презрение во мне могут отразиться на маленькой, ни в чем неповинной девочке, так трагически вступающей в жизнь? Нет, я знаю – вы ее спасете, и облик ее матери не омрачит вашей любви к невинному ребенку. Прощайте и простите.
– Ненси».
XXIV.
Запечатав письмо, Ненси разбудила горничную, приказав ей тотчас же опустить его в ящик. Затем она прошла в детскую.
Ребенок крепко спал в своей белой с переплетом кроватке. Ручки раскинулись поверх розового атласного одеяла; вьющиеся белокурые спутавшиеся волосы спустились на лоб, щеки разгорелись.
Ненси села возле кроватки. Ребенок засмеялся во сне.
Из противоположного угла доносился храп толстой няньки. Перед большим образом Спасителя, мигая, теплилась лампада.
Ненси грустно смотрела на продолжавшего улыбаться во сне ребенка.
– Неужели и ты не избегнешь общего проклятия?.. И тебя будут также искать и радоваться твоей погибели? И тебе это будет нравиться, и ты будешь сама добиваться и с опаленными крыльями снова и снова лететь на огонь?..
Она с тоской смотрела на разгоревшееся пухлое личико. Ребенок все улыбался. Вдруг маленький лобик наморщился, вокруг губ образовались складки, и раздался громкий жалобный плач.
Нянька, кряхтя, встала с постели, приподняла ребенка и перевернула его на бок.
Ненси нагнулась, чтобы поцеловать ребенка, но он беспокойно замотал головой. Ненси ушла.
Она чувствовала страшную усталость. С блаженством улеглась она в постель и забылась. Но сон ее был тревожен.
Ненси то видела себя едущей по железной дороге; внезапно вдруг останавливался поезд, она в тревоге выскакивала из вагона, изломанные рельсы беспорядочно валялись по земле, но паровоз поворачивал в сторону; длинный поезд, дымясь и гремя цепями, с пронзительным свистом, проносился дальше… А Ненси стояла одна, брошенная посреди пути в ужасе и отчаянии, не зная, что делать… Она кричала, плакала, звала на помощь – протяжный свист лишь был ей ответом, да клубы разорванного дыма, как бы дразня, летали в воздухе.
– Ой, нет!.. Спасите!.. Не могу больше!.. не могу!.. – сквозь сон стонет Ненси и просыпается.
Комната с закрытыми ставнями напоминала гроб. Непроницаемая мгла – и ничего больше. Ненси решилась не спать, боясь новых сновидений. Еще не оправясь от испуга, смотрела она, широко раскрыв глаза, в плотную, похожую на черный покров, тьму…
И вдруг из этой тьмы поплыли на нее неясные, точно сотканные из белого тумана, видения… Сначала бесформенные, причудливые, как клубы дыма, они принимали все более и более определенные очертания: вот руки… головы… глаза… человеческие лица…
Ненси, приподнявшись на локоть, смотрела с ужасом и любопытством.
Их было много… без счета… Молодые… старые… безусые… бородатые… красивые… безобразные… Они плыли со всех сторон… Они все были непохожи друг на друга, лишь взгляд был один и тот же – похотливый, жадный, торжествующий взгляд… Черные томные глаза с поволокой блеснули близко, у самого лица Ненси… Она узнала их… был тут, он протягивал к ней руки, а за ним – весь сонм белых видений…
– Уйдите!!.. – вне себя вскрикнула Ненси, упадая на подушки.
Она боялась пошевельнуться. Она чувствовала, что еще здесь… все равно, хотя убитый… Он, а за ним они… Убит один… а их… их много…
Она замерла, застыла в ужасе, но ее мозг, разгоряченный и больной, работал непрерывно.
«Все это страшно просто, enfant chérie», – выплыло откуда-то, из глубоких недр сознания. И Ненси поняла, – поняла и содрогнулась.
– Да, это просто… Просто и страшно!
Ненси вскочила. Сквозь щели ставень уже пробивался свет. Неодетая, с распущенными, взбитыми волосами, с воспаленными, широко раскрытыми глазами, бросилась она в комнату бабушки.
Марья Львовна еще спала. Шум распахнувшейся двери разбудил ее. Она вся встрепенулась и с испугом смотрела на Ненси.
Освещенная мигающим желтоватым пламенем лампадки и через ставни пробивающимся рассветом, бледная, с безумным, лихорадочным взглядом, Ненси была страшна. Она шла прямо в постели, как грозный ангел мести…
– Бабушка… я… тебя проклинаю!.. – произнесла она злобным шепотом, почти задыхаясь.
Марья Львовна вздрогнула и приподнялась в недоумении.
– Я проклинаю тебя… слышишь?..
– Ты с ума сошла?
– Я проклинаю тебя!..
– Mais tu es folle…[169]
– Зачем ты отравила меня?.. Ты и все вы?..
– Enfant chérie… enfant chérie… – могла только проговорить Марья Львовна.
Ненси опустилась на колени возле кровати и, закинув за голову обнаженные белые руки, смотрела злобно и так неотрывно, точно хотела сжечь своим взглядом несчастную, растерявшуюся старуху.
– Ты радовалась… ты наслаждалась… вам всем было весело… А я… я ненавижу – ты пойми – я мучусь… я страдаю… слышишь?.. Зачем вы отравили меня?
Слова вылетали из ее тяжело дышущей груди, сопровождаемые громкими придыханиями; голос был хриплый, будто чужой.
Вдруг, в глубине расширенных, горячечных зрачков вспыхнул еще более мрачный огонь, точно увидела она перед собою что-то новое и ужасное.
– Сумасшедшая! – успела только крикнуть Марья Львовна, порываясь встать.
Ненси была уже возле туалетного стола. В ее руках сверкнуло что-то блестящее, и прежде чем успела опомниться помертвевшая от ужаса бабушка, – густые пряди ее волос, скользнув по обнаженным плечам, легли у ее ног, а сама она бросилась в свою комнату.
Марья Львовна не понимала, сон это или действительность?
Она решилась наказать равнодушием непокорного, злого ребенка. Но гнев ее продолжался недолго. Она быстро оделась и побрела в комнату Ненси.
Марья Львовна сама теперь была похожа на привидение. В этот короткий час она, казалось, состарилась сразу на несколько лет.
На полу, возле постели, лежала Ненси в глубоком обмороке. Испуг Марьи Львовны был так велик, что она не в силах была позвать кого-нибудь на помощь.
Наконец, мало-помалу, придя в себя и убедись, что это только обморок, Марья Львовна несколько успокоилась.
– Никто… никого… я… я сама… одна, – было первою ее мыслью.
Долго Марья Львовна не могла справиться с волнением, но когда вышла из комнаты Ненси, лицо ее уже было спокойно, и она твердым, ровным голосом отдала приказание – послать за доктором.
Прибывший тотчас же доктор ничего не сказал определенного, найдя острое горячечное состояние исключительно на нервной почве.
Едва уехал доктор, как доложили о приезде Натальи Федоровны.
Марья Львовна вся вспыхнула от негодования и велела отказать. Ей казалось немыслимым видеть кого бы то ни было из тех, которые были причиной несчастий ее Ненси.
Горничная пришла снова, объявив, что «очень, очень нужно», так как «барыня приехали, вытребованные по письму».
– Я бы желала видеть Ненси, – сказала Наталья Федоровна, идя на встречу появившейся в гостиной Марье Львовне.
– Видеть нельзя, и я попрошу вас не беспокоить ее ни письмами, ни посещениями, – резко проговорила старуха, не подавая руки гостье и не приглашая ее сесть.
Наталья Федоровна сконфузилась. Не зная, как поступить, что сказать, она поспешно вынула письмо из ручного саквояжа и протянула его Марье Львовне. Та сделала движение рукой, чтобы отстранить сложенный лист, но, увидав почерк Ненси, схватила с живостью письмо и, присев на первый попавшийся стул, принялась читать.
Письмо поразило ее. Ужасная ночь стала понятной. В больших черных глазах блеснули слезы.
– Берите – на то ее воля, – проговорила она дрогнувшим голосом, возвращая письмо.
Лицо ее было печально и строго. Из спальни донесся легкий стон.
Марья Львовна поспешно встала и направилась к дверям. Дойдя до них, она вдруг обернулась.
– Вы берете ее дочь, – сказала она медленно и протянула ей руку.
Наталья Федоровна ответила тем же… Было что-то торжественно-скорбное в этом обоюдном пожатии рук, – точно обе эти женщины безмолвно заключили союз.
– Не оставляйте меня без известий, – произнесла взволнованно Наталья Федоровна.
Старуха наклоняла утвердительно голову, и они расстались.
В спальне был полусвет. Солнце пробивалось сквозь плотную материю темных стор и яркими бликами пестрило паркет. Ненси лежала в полузабытьи, с закрытыми глазами; губы ее шевелились, из них изредка вылетали бессвязные, отрывистые слова. Тонкие, бледные руки лежали поверх одеяла; кое-где, по краям длинных розовых царапин темными крупинками запеклась кровь. Марья Львовна старалась не смотреть, и против воли не могла оторвать глаз от этих бледных, так безжалостно, так кощунственно изуродованных рук. Она чувствовала какую-то свою огромную вину, но не могла найти ее. Она вспоминала прошлое, разбиралась во всех мелочах, и все-таки не могла найти. Ей было только жалко, мучительно жалко и больно без конца.
– Oh, quelle souffrance![170]– и она мысленно давала клятву окружить еще большей любовью, заботами, лаской, вниманием, роскошью свою милую, бедную Ненси.
Ненси раскрыла веки. Мутный взор ее упорно и бесцельно устремился на Марью Львовну. Но она не узнала бабушки, она была без сознания.
А в это время из дверей дома, навсегда отрывая от матери, уносили хорошенькую, веселую, нарядно одетую девочку. Она подпрыгивала на руках у няньки и, громко чмокая маленькую, пухлую ладонь, посылала ручонкой воздушные поцелуи в пространство…
XXV.
Поезд мчался на всех парах. Уже давно проехали границу, миновали Торн, Бромберг, Крейц, Бюстрин… Подъезжали в Берлину.
В отдельном купе первого класса помещались две дамы, обращавшие на себя еще в России внимание пассажиров. Это были Ненси и изящная в своей старости Марья Львовна.
Бабушка – бодрая, веселая, жизнерадостная – чувствовала себя счастливой. Самый воздух, едва переехали оне границу, казался ей другим: он тоже был свободен, как они; а главное, Ненси – опять ее Ненси, неотъемлемая, нераздельная…
Они ехали на воды, куда послали Ненси доктора, для поправления здоровья; а она была очень и серьезно больна, о чем не подозревали ни сама она, ни бабушка.
Жизнь в Виши, куда они приехали, шла своим традиционным порядком, установленным почти одинаково на всех курортах. В казино гремела музыка, в парке – нарядные больные дамы весело лечились и разом убивали двух зайцев: принимали ванны, пили целебную воду из красивых стаканчиков и, прогуливаясь с изящными кавалерами, губили сердца намеченных жертв. На главных улицах, в богатых отелях жизнь кипела ключом. Казалось, что все съехались сюда на бесконечный, веселый пир; и только в отдаленных уголках прелестного городка, где приютились более ограниченные в средствах, было тихо, и больные походили на действительно больных.
Приехавшие сейчас же втянулись в общий строй жизни. Оказалось много русских. Завязались знакомства. Встретили даже одну старую знакомую, приятельницу Марьи Львовны – Юлию Поликарповну Зноеву. Теперь это был почти живой труп. Без ног – ее возили в креслах, – высохшая, с притянутой в костям смуглой кожей, она была жалка. Но в небольших, выцветших карих глазах ее злобно и беспокойно горел страх опасения за угасающую жизнь, и тем еще больше усиливал беспомощность убогой старухи.
При ней состояла некрасивая, огромного роста, атлетического сложения, пожилая девица, Валентина Петровна Карасева – Валя, как называли ее сокращенно, что очень мало шло к огромному росту, огромным рукам и крупным чертам ее лица. Валя жила уже лет десять возле Юлии Поликарповны, сначала в качестве компаньонки, а после – garde-malade[171], и совершенно подчинила себе больную старуху, обращаясь с ней властно, а подчас даже грубо. Та в ней души не чаяла, на что Валя отвечала затаенной ненавистью и желанием поскорее отделаться от несносной обузы. Желание это сделалось особенно нетерпеливым с тех пор как Юлия Поликарповна написала духовное завещание, в котором отказывала Вале все свое небольшое состояние.
Марья Львовна, вместе с Ненси, часто посещала старую приятельницу. Разговор вертелся обыкновенно на воспоминаниях о днях блестящей молодости. Юлия Поликарповна была, в свое время, очень хорошенькой и интересной женщиной.
В конце концов, все-таки больная возвращалась в своей излюбленной теме – жалобам на докторов, не понимающих ее болезни.
– Последний раз приезжаю сюда, последний!.. Совершенно бесполезно… – раздражительно брюзжала она, – а? правду я говорю, Валя?
– Да, – следовал лаконический ответ.
– Они совершенно ничего не понимают – не лечат, а залечивают до смерти… а? Правду я говорю, Валя?.. Не хочу умирать… не хочу… Уеду в Россию и найму дачу в Петергофе… Страшно люблю Петергоф… Н-нет, довольно, не поддамся!.. а? правду я говорю, Валя?
– Да молчите, вам вредно… Помрете – так помрете, а будете живы – так будете… Нашли интересный разговор… веселый!..
– Ну, ну, хорошо… – и Юлия Поликарповна благодушно улыбалась во весь свой беззубый рот. – Любит меня это созданье ужасно, – указывала она пергаментного цвета, иссохшей рукой на Карасеву. – Всех хочет уверить в своей суровости, а сердце – воск! а? правду говорю, Валя?
– Да отстаньте!..
– Бабушка, тебе не странно, почему Юлия Поликарповна так любит жизнь? Мне кажется, она привыкла к ней – слишком долго жила, – обратилась как-то на прогулке Ненси к Марье Львовне.
– Все любят жизнь.
– Ты веришь в будущую жизнь?.. А если нет – жизнь нужно ненавидеть.
Марья Львовна стала в тупик. Она знала из символа веры о «жизни будущего века», но как-то никогда не задумывалась над этим, находя земное существование слишком привлекательным.
Они уже подошли к отелю. Ненси чувствовала себя в этот вечер очень оживленной, и искренно жалела, прислушиваясь в доносящейся из казино музыке, что, по предписанию докторов, должна была рано ложиться спать.
Она села у открытого окна, с наслаждением вдыхая ароматный воздух. Солнце только что закатилось; из парка неслись волны благоуханий; музыка приятно убаюкивала нервы… Хотелось упиться этим воздухом, этим благоуханием, этой музыкой.
Беспричинная тоска, мучившая ее периодически, а за последнее время почти постоянно, стала даже какой-то сладкой.
Пошел вдруг дождь, – теплый, веселый, летний дождь. Воздух, насыщенный влагою, стал еще ароматнее.
– Ненси, закрой окно! – раздался из другой комнаты голос Марьи Львовны.
– Нет, бабушка, тепло… чудный вечер!..
Дождь шумел ласково и таинственно.
Капли разбивались о железный выступ подоконника, мелкие брызги от них летели в комнату, попадали на руки, на лицо Ненси.
Тоска ее перестала быть сладкой. Ей показалось, что она уходит сама от себя куда-то далеко-далеко. Это было до того жуткое, томительное ощущение, что она готова была заплакать от страха и досады. Она хотела остановить, вернуть себя, но не такой, как теперь, а какою она была еще давно, ребенком.
С этого вечера ею овладело лихорадочное, нервное, напряженное состояние. Оно страшно раздражало ее. Ей все представлялось, что она не успеет или позабудет сделать что-то необходимое, неотложное.
Так бывает при отъезде, когда, торопясь, собирают вещи, отдают приказания, боятся что-нибудь забыть. И она торопилась все время: спешила взять ванну, оттуда хотела скорее домой, потом скорее гулять, потом скорее отдыхать. Ночью ее мучила бессонница и головные боли, а днем – несносные голод и жажда. Она не могла выносить появившейся у нее сухости кожи, особенно на руках, и плакала, растирая их, чтобы вернуть прежнюю эластичность.
Марья Львовна с ужасом смотрела на ее исхудание. Доктора осторожно высказали свои опасения относительно быстрого развития болезни; но Марья Львовна не допускала мысли о неблагоприятном исходе, и скорее готова была согласиться с Юлией Поликарповной, что докторам не нужно очень доверять, так как они ничего не понимают, и вечно преувеличивают, чтобы раздуть свои заслуги.
Ненси худела, худела, таяла… Она становилась какою-то прозрачной; а глубокая тоска, притаившаяся в ее чудных глазах, делала их загадочными и еще более привлекательными.
У нее появилась страсть в белому цвету, который она и раньше любила; теперь же она была всегда неизменно в белом туалете, с букетом цветов у пояса.
Ее заставляли как можно больше бывать на воздухе, особенно в солнечные дни; а так как она быстро утомлялась, – за нею катили кресло.
Гуляя как-то по парку, она заметила молодого еще человека, особенно пристально смотревшего на нее, точно он был знаком, и боялся, что она его не узнает. Она стала припоминать, не встречалась ли где-нибудь с незнакомцем, но лицо его было ей совершенно неизвестным.
Лицо это поражало своей необыкновенной сосредоточенностью. Темно-русые волосы, несколько длинные для мужчины, окаймляли, точно рамкой, бледное, худощавое лицо; мягкая борода была темнее волос; рот, несколько крупный и ярко-пунцового цвета, не соответствовал выражению глаз. Глаза говорили о небе, а рот напоминал о земле. Это противоречие делало лицо особенно интересным и исключительным. Незнакомец появлялся везде, куда ни показывалась Ненси. Он смотрел ей прямо в глаза и видимо пытался поймать ее взгляд. И это нисколько не было оскорбительным, потому что выражение, с каким он смотрел на нее, было какое-то необыкновенное: точно смотрел он не на нее, а на кого-то другого, через нее.
И она, и бабушка заинтересовались, в свою очередь, странным господином. Он был русский, они это знали, потому что слышали, как он разговаривал по-русски с кем-то в казино.
Был чудный солнечный день; но солнце не палило, не жгло, а только, мягко лаская, согревало. Игривый, легкий ветерок шелестил листву и вносил необычайную свежесть в воздух.
Ненси сидела в большой, тенистой аллее одна, без бабушки. Марья Львовна отправилась навестить Юлию Поликарповну. Ненси чувствовала себя в этот день бодрее, и еи кресло осталось в саду отеля.
Незнакомец прошел мимо Ненси. Вернулся. Опять прошел мимо. Когда проходил он в третий раз – невольная улыбка скользнула по губам Ненси, и в голове промелькнуло шаловливое желание познакомиться с этим, так упорно ее преследующим человеком.
Должно быть, он угадал ее мысль: в глазах его вспыхнула радость. Он смело, решительно подошел в Ненси и отрекомендовался русским художником – Антонином Павловичем Гремячим.
Он сел на скамью возле Ненси.
– Вы простите меня, – сказал он, несколько конфузясь, – за мою смелость… но я, вот уже второй год, ищу ваших глаз.
Голос у него был слегка вибрирующий, но удивительно красивый, музыкальный: ни одного неприятного звука, каждая нота ласкала слух.
Ненси поразилась таким оригинальным вступлением.
– Разве вы видели меня когда-нибудь?
– В жизни – нет, но в душе, в воображении – видел. Не только видел – искал везде… Меня мучили ваши глаза.
Ненси не нашлась, что сказать – до того удивил ее этот ответ.
Гремячий улыбнулся. Когда он улыбался, сосредоточенность его худощавого лица пропадала – оно делалось круглым и принимало почти детское выражение.
– Я вам кажусь чудаком, не правда ли? Но если вы захотите понять… т.-е., нет… не понять, а почувствовать правду в моих словах – вам не покажутся ни они, ни мои поступки странными… Хотите?
– Да, – ответила Ненси тихо, вся проникнутая любопытством и необъяснимой робостью.
– Но вы не сочтете меня за нахала? Вы не обидитесь – ведь нет?.. Послушайте… На меня нельзя вам обижаться… Я так счастлив, так счастлив!.. Я вас нашел… не вас именно, а ваши глаза… мою идею… образ!
Любопытство Ненси возрастало.
– Вы мне позволите писать с себя?.. Послушайте: ведь вам нельзя мне отказать – это будет ужасно!.. И этого не может быть… Ведь вы позволите… сегодня же?!
– Право, я не знаю, – сконфуженно проговорила Ненси, растерявшаяся от неожиданной и слишком смелой просьбы со стороны нового знакомца.
Лицо Антонина Павловича затуманилось.
– Вот видите… я вам кажусь смешным или чудаком. Но слушайте: пять уже лет как меня охватила одна мысль. Меня преследует сюжет… Послушайте… Большое полотно… масса воздуха… в нем две женские фигуры: Жизнь и Смерть… Жизнь написать далось легко… Потом стал писать я Смерть… Бросал, опять принимался – и совсем бросил… В душе моей возник какой-то образ, но до того неясный, что выразить, облечь в форму не было сил. Я стал искать его везде… Я ездил по России, потом уехал за границу… Мне нужно было найти нечто прозрачное… больное… а главное – глаза… Я стал посещать курорты… Прошло два года бесполезных скитаний, я был близок к отчаянию, хотя я гнал, что я должен найти… И вот – это ваши глаза.
Ненси отшатнулась в испуге.
– Благодарю вас… Я не желаю!.. – проговорила она, волнуясь.
Но Антонин Павлович, в своем экстазе, не замечал или не хотел заметить ее испуга.
– Тоска… проникновение… и что-то манящее, обещающее – это Смерть!
– Нет, нет!.. Оставьте меня в покое… оставьте меня!..
Гремячий вскинул на нее свои красивые глаза.
– Вы боитесь смерти?
– Оставьте, я не хочу об этом говорить…
– Вы боитесь оттого, что не поняли… Вы представляете ее себе как вас учили в детстве: страшным скелетом с косой в руках – не правда ли?.. Вы не знаете, что это дивный, дивный ангел, с необыкновенными, божественными глазами!.. Это сама поэзия!.. Вы не знаете, что ее не нужно бояться, а с первых дней сознательного существования – ожидать, как лучшей минуты… потому что в ней – свобода!..
Ненси вся как-то притихла. Увлек ли ее энтузиазм, с которым высказывал свою мысль этот странный человек, или самая мысль поразила ее – но только все в ней притихло.
– Есть идеи, – продолжал он с тем же огнем, – есть мысли, для которых нет слов – им нужен образ… Они живут в душе… не в сознании, а в душе… Их нужно чувствовать без слов… Они являются, как просветление… Им нужно верить.
В конце аллеи показалась Марья Львовна, в светло-сером летнем платье.
Ненси повернула свое раскрасневшееся лицо к Гремячему.
– Хорошо… вы будете с меня писать, я… я согласна… Но вот идет бабушка, при ней нельзя говорить – вы понимаете – она старуха… она… ей будет страшно… Вы скажите, что просите меня позировать, но не говорите – «смерть», не говорите ради Бога… и, вообще, лучше оставьте – я сама скажу все.
Она произнесла все это скороговоркой, задыхаясь. Когда подошла Марья Львовна, оба они молчали.
– Бабушка, наш соотечественник, Антонин Павлович Гремячий.
– Очень приятно.
Марья Львовна подсела к ним.
– Антонин Павлович – художник.
– Мы обе – большие поклонницы живописи… И моя внучка когда-то даже много занималась…
– Вы пишете? – с живостью обратился Гремячий к Ненси.
– Нет, – только брала уроки недолго… и люблю…
Он довел их до отеля. Больше они в этот день не виделись, хотя Ненси выходила еще раз перед ванной. Она прошла мимо него, с опущенными глазами, и была такая озабоченная, как бы расстроенная – он не решился заговорит с нею.
Вечером Ненси долго не могла уснуть, но ей мешала не ее болезненная томительная бессонница, а до того сильное возбуждение нервов, что она почти не испытывала своих обычных болевых ощущений и даже отвратительной жгучей жажды. Она переживала удивительно сложное душевное состояние: впечатление встречи, знакомства, разговора с Гремячим – все это сосредоточилось у нее в одном понятии – «смерть»… И точно в нее вселилось какое-то другое, новое существо. Оно до полной иллюзии чувствовало эту «смерть», и нисколько не страшилось. И это было так необычайно, так мучительно приятно.
Ненси с нетерпением ожидала наступления дня, чтобы снова возобновить разговор с «странным», так мало похожим на других людей, человеком.
– Бабушка, – сказала она, утром, перед тем как идти к источнику, – если мы встретим нашего нового знакомого – пригласи его зайти к нам – он интересный…
– Я очень рада.
– Он хочет писать с меня… Меня это займет.
– Но это утомит…
– Нет, можно, ведь, на воздухе… Я, все равно, целыми часами сижу в своем кресле…
Гремячий ожидал уже ее в парке. Он был во всеоружии художника: с складным, походным мольбертом и большим красного дерева ящиком, в котором лежали палитра, кисти и краски. Ненси взволновалась…
– О, да какой вы нетерпеливый!.. – весело заметила Марья Львовна.
– Мы займемся через полтора часа, – сказала Ненси. – Вы знаете – у меня обязанности больной, – прибавила она, улыбаясь.
Первый сеанс, однако, не удался. Работа не клеилась. Лицо Антонина Павловича было сумрачно. Он делал наброски небрежно, точно нехотя. Ненси поняла: его стесняло присутствие Марьи Львовны.
Она сказала, на другой день, бабушке:
– Он не может, я это вижу, писать при тебе; а мне интересно, чтобы он писал.
С этого дня Гремячий мог свободно отдаваться настроению. Он заходил обыкновенно за Ненси и, сопровождая ее на прогулку, сам вез кресло, чтобы не брать никого постороннего.
Марья Львовна проводила это время у Юлии Поликарповны.
XXVI.
По-прежнему стояли теплые, ясные дни. Сама природа как бы помогала Гремячему. Он писал каждый день. Набросав бесчисленное количество эскизов карандашом, он приступил теперь в краскам.
Как-то Ненси и он сидели под большой, развесистой липой. Сеанс был особенно удачен. Гремячий работал с необыкновенно сильным подъемом, но без всякой напряженности. В глазах светилось вдохновение; он был объят его могучей силой. И Ненси, со всею чуткостью своих измученных болезнью нервов, невольно прониклась его настроением, как бы участвуя вместе с ним в загадочном процессе творчества.
– Талант… тайна таланта… как понять ее?.. – взволнованно произнесла Ненси.
Гремячий улыбнулся своей детской улыбкой, а в глазах его еще не потух тот огонь, что говорил о высшем наитии только что пережитых минут.
Он наклонил рукой висевшую над ним большую, густую ветвь. Ее тонкие, с зубчатыми краями листья трепетали.
– Вот, – сказал он, – живая ткань… дыхание жизни… Жизнь веет везде… мы ощущаем… Зрение дает впечатление мягкое, ласкающее – мы наслаждаемся… Но как понять?..
Он выпустил из рук ветку. Она размашисто закачалась, прежде чем приняла прежнее положение.
– Так и человек – качается… долго… пока найдет.
– А страсти?.. – нервно перебила Ненси.
– Страсти – фикция… Воображаемые двигатели мира.
– А если страдаешь?
– Когда я увлекался чувством…
– Вы?
– Почему вас это удивляет?.. Я таков по природе… Теперь это пережито… и больше не вернется.
Он тихо-тихо вздохнул, коротким, как бы облегченных вздохом.
– Так вот, я хочу рассказать вам… – Он положил в сторону кисть. – Когда я увлекался, все раздражало чувственных образом мои нервы, волновало кровь… просыпались желания. Это принято поэтизировать, но я буду выражаться просто: моя, – вы понимаете, моя чувственность окрашивала природу в особый колорит соблазна, а я приписывал все это исключительно ей…
По его худощавым плечам пробежала нервная дрожь.
– И вот… Вам не скучно?
– О, нет, нет… – поспешила его успокоить Ненси.
– Я ведь потому… Мне хочется сказать, как все это во мне возникло – внутреннее – и подавило материальное…
– Я знаю, знаю!.. – с живым сочувствием проговорила Ненси. – Какая тяжкая борьба!.. Так борются подвижники, аскеты…
– Нет, совсем нет! – горячо опровергнул Гремячий, и все лицо его внезапно вспыхнуло. – В борьбе нет правды. Борьба сама по себе фальшь и самоуслаждение… Созерцай правду в себе, восстань сам против себя за эту правду, тогда все совершится без борьбы… потому что – внутреннее – сильнее, самовластнее плоти… Я ненавижу, я презираю аскета. Он лицемерен, и этим горд!.. Насилие над природой? Нет! Правда только в свободе… Борьба – самообман, борьба есть приказание, – продолжал, сам уходя с увлечением в свои мысли, Гремячий.
Он замолчал. Молча сидела Ненси, с опущенными вниз веками. Длинные ресницы делали щеки точно прозрачными; кисти небрежно опущенных на колени рук слегка вздрагивали… И когда она подняла глаза – Гремячий был поражен тем лучезарным светом, который исходил из этих глав…
Сеансы все принимали более и более нервный характер. Ненси сама торопила художника, точно боялась, что он не успеет докончить начатое.
Между Гремячим и ею установились совсем особенные отношения. Как будто, среди общего течения жизни, они были унесены на далекий, безлюдный остров, где жили они только вдвоем. Это был иной мир – туманный, полуфантастический. Они боялись инстинктивно чужого вторжения. Они ревниво оберегали этот прекрасный, полный обаяния мир, как оберегали бы редкий, нежный цветок, чтобы от грубого прикосновения чьей-нибудь неосторожной руки не потерял он свой чудный аромат.
То не была ни любовь, ни дружба.
То было свободное, совсем свободное единение двух душ.
* * *
Юлия Поликарповна слегла. Уже целую неделю не было видно, в аллеях парка, ее громоздкого кресла и в нем маленькой, сгорбленной фигурки с пледом на больных ногах.
Выдался пасмурный день, и Гремячий не мог работать. Ненси просила его проводить ее до Юлии Поликарповны, так как Марье Львовне нездоровилось, и она оставалась дома.
Помещение Юлии Поликарповны находилось в первом этаже. Ненси вошла в какой-то полумрак. Липы, под окнами, дающие приятную тень во время солнцепека, теперь придавали комнате неприятный, мрачный характер.
Старуха лежала на кровати, закинув навзничь голову.
– Кто это, Валя?.. – спросила она, не двигаясь, слабым, хриплым голосом.
– Я… Юлия Поликарповна, – робко ответила Ненси.
– А? Кто? Говорите громче, громче говорите…
– Ненси.
– А-а-а-а… Ну хорошо! Прощайте… прощайте… прощайте… Прощай, милая девочка… А? Правду я говорю, Валя?..
– Что вы говорите?
Валентина подошла к кровати.
– К вам гости пришли.
– Я и говорю: прощай, милая девочка… Ты знаешь ведь, что я люблю Ненси… Прощай, милая девочка, – повторила она протяжно. – Я уезжаю… как только эти проклятые доктора спустят с постели – кончено! – еду непременно… А? Правду я говорю, Валя?.. Переверни-ка меня.
Карасева перевернула на бок несчастный говорящий скелет.
Юлия Поликарповна бессмысленно смотрела своими мутными глазами на Ненси.
– Куда ты едешь? – спросила она шепотом.
– Не я, а вы…
– Ах, да-да-да! Я еду… непременно еду… Проклятые… проклятые!..
– Ну, чего вы!.. – Валентина плотно провела платком по желтым, иссохшим щекам старухи. Та точно не чувствовала грубого прикосновения.