Текст книги "Беспокойные сердца"
Автор книги: Нина Карцин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Глава XXII
Кончался август, когда Зине, наконец, разрешили встать с больничной койки и ненадолго выйти в сад. И когда она в первый раз открыла дверь на крыльцо, ее сначала ошеломило и яркое солнце, и пестрое богатство цветника, и теплый ветер. Подумать только, она могла никогда не увидеть этого!
Неуверенными шагами, хватаясь за перила, она спустилась с крыльца и села в один из свободных шезлонгов. Несколько минут смотрела вокруг на деревья, на цветы, на песчаные дорожки, словно не веря собственным глазам, и вдруг засмеялась – тихо и радостно:
– Хорошо-то как!
Сидевшая рядом женщина недовольно сказала:
– Чего хорошего? До смерти надоело, домой бы скорее. Муж сына ждет не дождется.
Наверно, женщина и в самом деле была давно в больнице – кружевная прошивка, которую она вязала, была скатана в толстый сверток.
– А почему не выписывают? – Зина спросила просто так, без всякого интереса.
– Температура все держится. Колоть теперь стали – пенициллин дают.
Зина поежилась. Ее собственное тело было исколото и истерзано.
– Ох, и больно же! – вырвалось у нее.
– А то не больно? Ну да, потерплю. Было бы ради кого. А у тебя-то кто, сынок, дочка?
Похудевшее лицо Зины залилось румянцем. И как трудно оказалось прошептать одно лишь слово:
– Никого…
Женщина поджала губы и, ничего не сказав, снова принялась вязать, быстро мелькая тонким стальным крючком. Зина догадывалась – она думает о ней плохо, и ей хотелось крикнуть: «Нет, я не такая!» А какая же? Зачем все это сделано? И она вдруг почувствовала себя несчастной. Стало жаль и себя, и того неведомого, убитого – частички самой себя, что уже теперь не вернуть. Сдерживаясь, чтобы не заплакать в голос, Зина тихонько поднялась и побрела по дорожке.
Только теперь она осознала, что наделала. Простой вопрос, молча поджатые губы подействовали на Зину сильнее, чем все упреки и гнев Олеся, все долгие и бесплодные разговоры. «Вот так все и будут относиться», – застряла в голове мысль.
Пока она болела, Олесь несколько раз приходил в больницу. Ей передавали короткие записки от него, виноград, конфеты. Но его самого она не видала и вдруг заскучала так, как никогда не скучала раньше. Увидать бы его, поговорить, может, он опять – в самый – самый последний раз! – простит ее. Она теперь все поняла, будет совсем другой. Но поверит ли он ей? Поверит ли, что многому научили ее дни, проведенные в больнице, долгие часы лежания, когда только и остается думать да перебирать в памяти свою жизнь. Чаще всего она вспоминала первые месяцы жизни с Олесем. Как он тогда любил ее! Носил на руках, баловал… Похоже было, что так все время и будет. Что же случилось, почему он так изменился, стал чужим, непонятным?
Становилось страшно от мысли, что Олесь может и в самом деле уйти. Как же остаться одной, без поддержки? Куда деваться? И Зине хотелось скорее увидеть Олеся, убедиться, что все опять будет по-старому и что угроза его была пустой.
Зина с волнением и страхом поджидала Олеся. Никогда раньше не знала она, что значит ждать свидания, волноваться, подгонять время, а теперь не могла оторвать глаз от дорожки, ведущей к главному входу в больницу.
Но в этот день Олесь не пришел. Не пришел и на следующий. Вместо него являлась мать, громкоголосая, бесцеремонная, мучала вопросами и наставлениями, и Зина с тоской ждала ее ухода.
На третий день выписали ту женщину, с которой она разговаривала в первый день в саду. За ней прибыла серая машина с шашечками по борту, из нее выскочило несколько человек, а впереди стрелой мчался мальчик лет шести. За ним медленнее, но все-таки быстро шел мужчина с цветами, неловко улыбавшийся и все поправлявший вышитую украинскую рубашку.
Навстречу вышла сама мать. Расцеловалась с мужем, деловито передала ему ребенка, потом наклонилась к старшему и прижалась губами к стриженой головенке. Ее окружили, передавали еще цветы, слышались поздравления, потом все направились к машине.
Зина загляделась на них и не заметила, когда в ворота вошел Олесь. Увидела его лишь тогда, когда он отступил в сторону, уступая дорогу веселой процессии. Зина вскочила, но подбежать к Олесю не смогла: стало так страшно, так стыдно, что ноги никак не могли сдвинуться с места. Тут он увидел ее и подошел.
– Уже и выходить разрешили? – сказал он и передал ей пакет. – Вот тут винограда немного. Тебе можно?
Она молча кивнула и села. Сел и Олесь, тоже молча, покусывая длинную травинку.
Сколько было приготовлено слов, и все они вдруг куда-то исчезли. Зина и раньше не отличалась красноречием, а тут неловкость и волнение совсем лишили ее языка. Она отщипывала по виноградинке от увесистой кисти и проглатывала, не чувствуя вкуса ягод.
– Ты цветы-то поливаешь? – неожиданно спросила она..
– Что? Ах, цветы? Как же, поливаю, – отозвался Олесь.
– Меня, наверно, скоро выпишут, – помолчав, сообщила она.
– Выпишут? Это хорошо…
Еще посидели, помолчали.
– Ну, мне пора, – сказал он, наконец, поднимаясь.
Зина тоже встала, по привычке ожидая поцелуя, но Олесь только кивнул головой и сказал:
– Ну, пока, до свиданья. Завтра я не смогу прийти.
Он пошел, а Зина растерянно глядела ему вслед, сознавая, что он, наверно, уходит совсем. И когда Олесь был уже недалеко от ворот, ее словно толкнули, и она с криком бросилась за ним:
– Олесь! Подожди, Олесь! Вернись!
Он сейчас же возвратился.
– Ну, что ты, глупенькая, что ты? Не могу завтра прийти – так приду послезавтра. Занят я буду.
– Нет, ты сейчас, сейчас не уходи. Ты даже не поговорил со мной. Олесь, я так много хочу сказать тебе, только не знаю, как…
Они отошли в сторону, подальше от людей, и сели на траву. Олесь понял: как ни оттягивай решительную минуту, а она все-таки придет. И хотя решение его не поколебалось, ему было очень трудно. Тяжело было смотреть на похудевшее, такое прелестное личико, полное страха и мольбы. Тяжело было заставить себя сказать те слова, которые неизбежно вызовут слезы, заставят ее страдать. Но как же поступить иначе? Снова уклониться, снова начать жизнь, полную лжи и притворства?
А Зина, обхватив его руку обеими своими, торопливо, сбивчиво просила простить ее, умоляла не бросать, обещала, что все-все будет теперь по-другому. Она начала даже рассказывать о своем давнем проступке, произнесла имя Валентина… Олесь вздрогнул – он не думал, что это был именно он. Пересилив дрожь отвращения, сказал решительно:
– Не надо об этом. Было – и прошло. Но, Зина, все-таки нам лучше разойтись. И для тебя лучше и для меня.
– Бросаешь? – зарыдала она. – Зачем же ты тогда на мне женился? Сколько лет голову морочил, теперь не нужна стала?! Зверь ты бессердечный, вот ты кто! Хоть бы слово человеческое сказал!
– Зина… Зачем ты так говоришь? Нехорошо это. Не сможем мы жить вместе. Я тебя не люблю. И от совместной жизни нам никакой радости не будет. Нам нужно расстаться.
– А почему? Почему нужно? Тебе свобода понадобилась? Другую полюбил? – с внезапно блеснувшим подозрением спросила она. Эта новая догадка так ее поразила, что она и плакать перестала.
– Да, Зина, – тихо, но твердо ответил Олесь.
– Так я тебе развода не дам, вот, – жестко сказала Зина. – Подумаешь, разлюбил – полюбил. Не имеешь права семью ломать.
– Какая ж у нас семья? – невесело усмехнулся он. – Сожительство просто. Ну, заставят меня под одной крышей с тобой жить. А что толку? Все равно чужие… Лучше уж разойтись. Оставлю тебе квартиру, вещи, сама свою жизнь устроишь.
– А ты как же? – изумленно открыла Зина заплаканные глаза.
– К своим перейду пока. А потом, может, совсем уеду.
– К ней? – со злой ревностью спросила Зина.
– Может быть и к ней, не знаю…
– А я вот знаю! К ней, к ней! К Маринке, вот к кому. Змея подколодная, разлучница! Так я и чувствовала. Недаром все кругом тебя увивалась.
– Я ее любил еще раньше, чем познакомился с тобой.
– А молчал! Чего ты молчал? Я бы, может, и замуж не пошла за тебя. Обманул – думал, девчонка глупая, что с нее взять?! Эх ты, подлец!..
И она отвернулась.
Олесь молча опустил голову. Машинально нащупал папиросу, спички и закурил. Он страдал невыразимо; все было, конечно, не так грубо, не так просто, и не хотел он ее обманывать. Но упреки заслужены. Насколько легче было бы обнять сейчас Зину, поцеловать, сказать, что не оставит ее, забудет прошлое… Ну, хорошо, сейчас легче, а потом что? Опять слепое, унылое существование бок о бок: работа, еда, постель?.. Стало противно до тошноты. Хотелось скорее положить конец тягостной сцене, но никак не решался встать и уйти, пока Зина продолжала плакать и жаловаться на судьбу.
– Перестань ты плакать, Зинуша, – сказал он, наконец, как можно ласковее. – Прости меня, если можешь. Ведь разбитого все равно не склеить. Будь умницей, пойми: это же самый честный выход.
– И уходи, если ты такой честный, – глухо сказала она, не отрывая рук от лица. Он медлил, не зная, сказать ли ей что-нибудь на прощанье. Но она вдруг уронила руки на колени и с неожиданной яростью воскликнула: – Да уходи же! Долго ты меня терзать будешь? Вот возьму и назло вам всем помру!
– Э, Зинок, вот так рассуждать не годится! – Олесь ни минуты не верил в ее угрозу, но стало еще неприятнее. – Ну, не удалась наша совместная жизнь. Так разве этим все уже и кончилось? Ты размысли сама: какой толк тянуть волынку, ведь ты и сама меня не любишь. Привыкла только…
Он подождал, ответит ли она что-нибудь, потом притушил папиросу и встал. Зина не шевельнулась.
– Что ж… Я пойду, пожалуй. Ты не хочешь проститься?
– Очень это тебе нужно, – отозвалась Зина. – Уходи.
Шаги проскрипели по песку. Когда через несколько минут Зина подняла голову и огляделась, Олеся уже не было. Стало тоскливо и пусто. Голову сверлил недоуменный вопрос: почему же все так получилось?
Задумчивая, сосредоточенная, Зина машинально побрела в палату. У самого входа в больницу ждала мать с «авоськой», битком набитой всякой всячиной.
– Чего это я Александра твоего встретила сейчас? Был тут, что ли?
– Был, – неохотно подтвердила Зина.
Ольга Кузьминична самодовольно улыбнулась.
– Я ж говорила – прибежит, как миленький.
– Ничего он не прибежит. Приходил сказать, что… уходит… совсем… – и Зина закусила кончик носового платка, чтобы не заплакать. Самолюбие ее жестоко страдало, но лучше было сказать обо всем. Где-то в глубине сознания тлела маленькая искорка надежды, что еще можно все уладить, если сказать матери.
Ольга Кузьминична сразу вскипела:
– Что? Да я его, подлеца, в порошок сотру! Я этого дела не оставлю. Все ходы-выходы облазаю, а жизни ему не дам. Чтоб над моим родным дитем издеваться?
Зина представила, как мать пойдет с заявлением в партком, в райком, к директору, и всюду будут вызывать ее, Зину, нужно будет рассказывать свою жизнь… И она взмолилась:
– Не надо, мама, что ты! Хуже только будет. Не хочу я!
– Не хочешь? Ну и не хоти, а меня не тронь: знаю, что делаю. Тебе же, дуре, счастья хочу!
Она искренне была уверена, что хочет дочери своей счастья – такого, каким его понимала.
* * *
Заседание партбюро окончилось. В распахнутые окна вливался вечерний прохладный воздух, вытесняя из кабинета Шелестовой остатки духоты и табачного дыма. Горел верхний свет, освещая крытый синим сукном длинный стол со следами длительного и бурного разговора – полную окурков пепельницу, опустошенный графин, разорванные записки, исчерканные завитушками листки…
Татьяна Ивановна сидела одна за своим столом, поставив локти на стол и подперев кулаками побледневшее от усталости лицо. Глаза ее не отрывались от стаканчика с карандашами, но мысли были полны только что окончившимся заседанием, вернее, его решением. Разбирали «персональное дело» Тернового по заявлению Ольги Кузьминичны Лагуновой о том, что он оставил свою жену.
Татьяна Ивановна знала Тернового – не слишком покладистого, немного сурового и честного человека. Встречая его с прелестной девочкой-женой, любовалась этой молодой парой. Никогда ничего плохого не говорили о них, и Татьяна Ивановна испытала чувство, близкое к удару, когда в партком поступило заявление тещи Тернового. В самых несдержанных выражениях она обвиняла зятя в плохом обращении с женой, в разврате и прочих смертных грехах и напоследок просила «хорошенько наказать мерзавца, чтобы неповадно было жену бросать».
Материал по делу готовили тщательно. Сразу же установили: вздорные обвинения в разврате и плохом обращении оказались клеветой, но основное осталось; он с женой не жил, переехал к родителям и возвращаться не собирался. Инструктор парткома, которой поручили подготовку доклада, добросовестно старалась докопаться до истинных причин разлада. Но окружающие ничем не могли помочь.
Сами Терновые что-то скрывали – такое мнение создалось у инструктора после нескольких бесед с ними. Зина плакала и уверяла: она ни в чем не виновата, но и на Олеся не жалуется; заявлений писала мама, а не она, и если Олесь так хочет, она даст ему развод. Терновой твердил: «Не сошлись характерами», «разлюбил», и пустые отговорки эти ровным счетом ничего не объясняли.
Удобные формулы! Они могут прикрывать, что угодно – от подлинной трагедии до пошлого легкомыслия. Попробуй, разберись, если человек ничем не хочет помочь!
Пробовали разобраться. Выступали, говорили, даже слишком много говорили. Одни произносили высокие слова о долге, о чести, о сохранении семьи. Другие громили подлецов, обманывающих женщин. Третьи отстаивали свою точку зрения на право быть счастливым.
Терновой не делал попыток ни защититься, ни оправдаться. Видно было: он ждет, скоро ли окончится тягостная процедура. Отделался он сравнительно легким взысканием – вынесли выговор. Было еще одно предложение – строгий выговор с занесением в личное дело, но ни у кого не поднялась рука проголосовать за него.
Разошлись, недовольные и неудовлетворенные: наказали человека, а так и не поняли до конца – за что.
От тягостных раздумий Татьяну Ивановну оторвал телефонный звонок. Звонил старший сын.
– Мама, мы тебя со Славкой у проходных ждем, что же ты не идешь? Нам дядя сказал, что заседание кончилось. Иди скорей, а то Славка меня не слу-у-шает!
– Сейчас, Володя, сейчас иду! – заторопилась Татьяна Ивановна.
Вот и своя проблема: растут дети одни, скоро от матери отвыкнут. И то уже стала замечать в характерах ребятишек новые черточки, и не понять пока, плохие или хорошие.
Когда она показалась в проходной, к ней кинулся несдержанный Славик. Володя подошел степеннее.
– Ах вы индейцы мои краснокожие! – потрепала Татьяна Ивановна стриженые макушки. – Что это вам вздумалось прийти сюда? И в таком виде! Ай-яй-яй!
– А ты ведь обещала пойти с нами на набережную сегодня, – напомнил Володя.
– Поздно уже, Володенька, – возразила она. – Ничего не видно.
– Ты же обещала! Я еще больше люблю, когда поздно. Там пароходы, знаешь, ого! Все в огнях идут! Вот красота!
– Что ж, пошли на набережную, раз уж я обещала.
– Ур-ра! – закричали мальчишки, и словно не набегались за день, взапуски убежали вперед.
На танцплощадке в саду играла музыка, и народ больше стремился туда, в ярко освещенные аллеи, а на набережной в этот час было пустынно. Поэтому Татьяна Ивановна сразу увидела на одной из скамеек сгорбленную, очень знакомую фигуру. Терновой… Да, это был он.
Наклонясь вперед, опираясь локтями на колени, он или глубоко задумался или решал сложный вопрос. Чем-то очень одиноким повеяло на Татьяну Ивановну от этой неподвижной фигуры, и она не колеблясь подошла.
– Я вам не помешаю? – сказала первое, что пришло на ум.
– Нет, нет, пожалуйста, – встрепенулся Терновой и немного подвинулся.
Сыновья ненадолго подбежали к Татьяне Ивановне, выложили свои наблюдения и снова побежали на широкую лестницу набережной.
Татьяне Ивановне очень хотелось вызвать на откровенный разговор своего замкнутого соседа, но начать было трудно. Сидеть же так, словно воды в рот набрав – неудобно. И когда. Терновой вытащил портсигар, заметила:
– Курите много, – и, увидев, что он сделал движение убрать папиросу, поспешно добавила: – Курите, курите! Я просто сделала наблюдение: почти все заочники много курят.
– Помогает – сон отгоняет, – коротко пояснил Терновой. – Ну, а у меня сегодня, сами знаете, причина особая…
– Напрасно так переживаете. Были бы откровенны – может быть, и взыскания не вынесли бы.
– Да что взыскание! Заслужил. А слов правильных услыхал – до конца жизни хватит.
Еле заметная ирония неприятно задела Татьяну Ивановну, Сдержав себя, сказала:
– А что бы вы сделали, доведись вам быть на нашем месте?
– Не знаю. Зависит от случая. Только я, Татьяна Ивановна, считаю: неправильно заставлять жить вместе людей, если они хотят сами разойтись. А то насильно привяжут друг к другу, пока они врагами не станут, потом и сами уже рады развести, а сколько вреда сделано.
– Постойте, постойте, Александр Николаевич! – возмутилась Шелестова. – Это вы что же проповедуете? Свободную, так сказать, любовь? Хочу – живу, хочу – ухожу… А страдают жена, дети. И пускай страдают, да? Вот, как мне пришлось… – она закусила губу, спохватившись, что проговорилась, потом, махнув рукой, продолжала: – Мало кто знает, как мне пришлось. Пока я тут с двумя детьми мучалась, он только подарками отделывался да письмами. Потом только узнала: у него новая семья есть.
– Татьяна Ивановна… простите, я не знал, – запинаясь, сказал Терновой. – Но все-таки… Если он очень любит ту женщину… А его бы – силком заставили вернуться к вам. Была бы вам радость от такой семьи? Нужна вам половинка сердца? А может, и той не было бы? Замазывать трещину и делать вид перед детьми, что ничего не случилось?
– Да, если родители честные люди, – твердо сказала Татьяна Ивановна. – Раз на свет появились дети, нужно прежде всего думать о них. Очень трудно отказаться от личного счастья – я понимаю. Это требует мужества, даже отречения от себя. Но душу детскую калечить – преступление.
– Я с вами согласен. И если бы были дети… А если их нет? И нет надежды на них? Вот, как у меня получилось…
Он помолчал, собираясь с мыслями, и начал рассказ с того момента, когда в мартеновский цех пришла на практику студентка Марина Кострова.
Шло время. В полумраке Татьяна Ивановна видела только бледное лицо Тернового, его блестящие глаза. Он говорил и говорил, словно освобождаясь от тяжести молчания. Подошли утомившиеся ребятишки, запросились домой. Славик отчаянно зевал и хныкал.
– Подождите, ребятки, сейчас пойдем, – вполголоса сказала Татьяна Ивановна.
– Пойдемте, я вас провожу, – поднялся Терновой и наклонился к Славику. – Ну, герой, давай, понесу тебя, пусть ножки отдохнут.
Татьяна Ивановна запротестовала, но он поднял ребенка на руки и уже на ходу докончил свои рассказ – поневоле иносказательно:
– Вот, обвинили человека, что девчонке жизнь испортил. А спросил кто-нибудь, как он собственную жизнь искалечил? Ну, да я… то есть он не жалуется. Самое главное – быть честным, да?
– Да, конечно. На обмане жизнь не построишь, – ответила Татьяна Ивановна, крепче сжимая руку старшего сына, словно хотела и ему внушить эту заповедь.
Глава XXIII
В поздний вечерний час лаборатории и отделы Инчермета опустели, только кое-где слышались шаги запоздавших сотрудников и негромкие в общей тишине разговоры.
Давно пора было уходить и Марине. Она сидела совсем одна в громадной пустой комнате и, наверно, в десятый раз перечитывала полученное днем письмо от Леонида Ольшевского.
«Маринэ ты моя, Маринэ!
Почему, думая о тебе, вспоминаешь стихи? Как хорошо, что ты уехала и я вернулся в нормальное состояние покоя. А впрочем, вру и вру. Мы все скучаем по тебе. Мы – это, в основном, я. За других говорить не буду, пусть сами пишут. Если буду признаваться от имени всех, пожалуй, утрачу свою яркую индивидуальность.
Как предполагаю, тебя должна интересовать судьба вашего детища, отданного в заботливые руки В. П. Рассветова. Могу порадовать: здравствует и развивается, но насколько нормально – судить не мне. Плавки „номерной“ отливают и так и этак, как вздумается лицу руководящему (он же Валентин Миронов). Впрочем, о таких вещах нужно справляться у Олеся. Он целую диссертацию пишет по этим плавкам. Я видел у него таинственную черную тетрадь, в которую хотелось бы заглянуть и Валентину. Он называет ее „кондуитом плавок“. Но что такое Олесь Терновой? Это микроб, мелочь, пустяк, по сравнению с важностью и значением, которые приобрел у нас Валентин. Недавно тут показывали выпуск кинохроники с его участием. Таким вышел красавцем! Девчата, говорят, всю пленку у механика по кусочкам растащили. Передавали, будто он пишет в научный журнал статью о своем открытии – каком-то новом порошке неизвестного состава для подмешивания в изложницы. А пока весь этот шум – ваш метод так и не утвержден, все еще в стадии разработки и доработки. Скоро вы его совсем не узнаете. Впрочем… не хочу вас зря пугать.
В цехе дела идут хорошо. Вчера самая последняя печь перешла на коллективный план, и по этому случаю твой покорный слуга предавался неумеренному ликованию. Новое дело не обошлось без жертв. Жуков не поладил с Калмыковым и перешел на пятую печь вместо Мурзаева. На первой печи Мурзаева терпели недолго. Выгнали с треском, перевели в подсменную бригаду. С горя отрок зело напился и попался в таком виде на глаза Савельеву. Быть бы ему за воротами завода, если бы не дядя. В копровом цехе устроил ребенка.
Да, к вопросу о дядях. Калмыкова-то судили товарищеским судом. За домашние художества. Он племянницу свою Любашку так избивал, что напоследок соседи вступились – не выдержали, отняли девчонку. Смотри ты! А в цехе такой передовой – прямо картину пиши! Помнишь, наблюдали за ним? Маленько вправили ему мозги. А Люба замуж вышла. За Виктора. Я всегда предвидел, что этим кончится.
Один я хожу бобылем. Не везет мне в любви. С Гулей мы слишком хорошие товарищи, чтобы когда-нибудь стать влюбленными. Опасное положение, правда?
Впрочем, я не жалею: примеры семейной жизни моих друзей не слишком вдохновляют. Ведь Олесь-то разошелся с Зиночкой. Что крику было, что скандалу! Сама Зина – ничего; понимала, что разбитое склеивать незачем – все равно трещины. Кричала ее мама. Добралась до директора, до парткома. Парню выговор дали. Но все равно разъехались они. Олесь к своим вернулся. У него такой вид, словно перенес тяжелую операцию.
Ну, надо закругляться. Перечитал письмо и головой покачал: кто скажет, что не старый сплетник писал, которому только и дела, что языком узоры вязать? А я виноват, что все новости носят несколько скандальный характер? Прости, Маринэ, и прими наилучшие пожелания. К нам не собираешься, а?
Леонид».
Как это похоже на Леонида! Приберечь самое важное к концу! Что ей Мурзаев со своими скитаниями по печам, какое дело до Валентина, пусть он хоть трижды получит ученое звание. Одна мысль вытеснила все остальные: «Олесь свободен! Свободен!» и за ней – вторая: «Что же делать?»
Если бы слушаться только своих желаний, Марина тут же стала бы хлопотать о переводе на завод, на «Волгосталь». Сейчас не было дела важнее, интересов жгучее, чем ее отношения с Олесем Терновым. Но все-таки она знала: ничего она не бросит, никуда не поедет, работа и долг удерживали на месте. Надо держать себя в руках, ждать, как развернутся события. Может быть, Олесь напишет сам? Не может же он не написать!
С утра, как только она получила и прочитала письмо, она ходила, как в тумане. То беспричинно улыбалась, то тревожно хмурилась, глаза туманила задумчивость, или в них вдруг вспыхивал смех. Каждую минуту нужно было напоминать себе, что находится на работе, где не место эмоциям, что нужно выполнять задание, и ничего поделать с собой не могла.
К концу дня Марина обнаружила, что работа осталась невыполненной. Тут уж она рассердилась сама на себя. На нее, такую исполнительную и точную, это было непохоже. И она решительно уселась за свой стол. Мало-помалу возбуждение улеглось, а необходимость производить сложные расчеты и пересчеты волей-неволей выгнала из головы все посторонние мысли.
Один за другим кончали работу сотрудники, запирали столы, шкафы, сейфы. Уходя, подружки окликали Марину, звали ее с собой, но она отрицательно качала головой, не отрываясь от своей работы. Простукали высокие каблучки последней из аспиранток, и Марина осталась одна в обществе пустых столов.
Постепенно на смену хаотическому разброду чувств и мыслей явилось так хорошо знакомое рабочее вдохновение, когда мысль бежит четко и логично от одного вывода к другому, соединяя в стройную, неразрывную цепь отдельные факты и наблюдения. Оживали мертвые кривые на голубой сетке миллиметровки, все Случайное, наносное, отсеивалось и в чистом своем виде вырастали общие закономерности.
Это были те счастливые часы, когда перо торопливо бежит по бумаге, спеша за стремительно развивающейся мыслью, когда от волнения холодеют кончики пальцев и щеки вспыхивают румянцем возбуждения. Но вдруг мысль натыкается на препятствие. Все!.. Факты, доказательства, гипотезы – все исчерпано… Глаза опять видят пустые столы, такие неподвижные и странные в полумраке, яркий колпак настольной лампы и исписанные листы бумаги.
Потирая затекшую руку, Марина снова вспомнила о письме и вытащила его. Читать целиком было нечего – она знала его почти наизусть. Но так приятно было снова увидеть имя Олеся Тернового. Оно, казалось, было написано огнем, а не простыми химическими чернилами.
Открылась дверь, и Марина быстро сложила письмо. От порога прозвучал удивленный голос Виноградова:
– Марина Сергеевна? Почему вы еще не ушли?
– Я уже ухожу, Дмитрий Алексеевич. Надо было докончить третий раздел отчета. Графики я уже все вычертила, получилось несколько интересных кривых. И описательную часть почти закончила. В основном я использовала данные, полученные на «Волгостали».
Она говорила и в то же время собирала бумаги, папки, книги, не поднимая глаз на подошедшего Виноградова. За последнее время она испытывала смутную неловкость в его присутствии, словно каждую минуту он мог сказать ей что-то недоговоренное.
Но когда все было убрано и он помог ей надеть легкое пальто – сентябрьские вечера были уже прохладными, – не оставалось ничего другого, как выйти вместе с ним. У подъезда стояла машина.
– Прошу, – сказал он, открывая дверцу.
И в этом тоже не было ничего особенного: Виноградов охотно подвозил любого из сотрудников Инчермета, которому случайно было по пути с ним. И все-таки Марина охотнее отказалась бы. Но объяснить этот отказ было бы нечем, и она вошла в машину, а когда тронулись, заговорила самым равнодушным тоном, на какой только была способна.
– Получила письмо с «Волгостали». Пишут о нашей работе.
– Да? Это интересно, – повернулся к ней Виноградов. – Что же пишут хорошего?
– Ничего хорошего не пишут.
– Как так?
– А вот так. Что там творится – не понимаю. Оказывается, производят всякие опыты, вносят изменения – и все это с нами не согласовано, ни о чем мы не знаем. Как же это?
– Очень просто. Лаборатория все фиксирует. Материалы будут, а больше нам ничего не надо. Мне нужны материалы для работы о методе выплавки стали без флокенов. Пусть там пробуют различные варианты. Если они не дадут результаты, нам не нужно будет тратить времени на их проведение. Все к лучшему.
– А пока мы здесь выжидаем, Рассветов потихоньку приберет к рукам вашу идею. Учить его этому не приходится.
– Марина Сергеевна, ничего страшного нет в том, что завод не принял наше предложение за догму, а отнесся к нему творчески.
– Вы всегда умеете выставить меня в роли заблуждающегося новичка, – с горечью сказала она. – А все-таки я чувствую, что вы не совсем правы.
Он взял ее за руку.
– Марина… Вы… вы обиделись на меня? Мне не хотелось вас огорчать. Именно вас…
– Почему? – она отняла руку.
– Стоит ли говорить «почему», если вы сами не видите?
– Не стоит, нет, не стоит, Дмитрий Алексеевич, – вспыхнув, быстро сказала Марина, снова боясь поднять глаза и встретиться с его взглядом. Выглянув в окно машины, она вдруг воскликнула:
– Остановите машину, пожалуйста, мне надо еще забежать в библиотеку.
И хотя они оба отлично знали, что библиотека может подождать до завтра, он не возразил ни словом; односложно передал просьбу шоферу, открыл дверцу и помог Марине выйти. Она торопливо поблагодарила его и пошла по обсаженной деревьями улице. Пройдя метров десять, оглянулась – Виноградов все еще неподвижно стоял у машины.
Два дня после этого Марина почти не сталкивалась с Виноградовым. У нее даже сложилось впечатление, что он намеренно ее избегает. То он куда-то уезжал, то был на совещании, то на ученом совете, то у руководителя работ, а на второй день его вызвали к директору института.
– Удивляюсь твоему спокойствию, – сказала секретарша директора, встретясь с Мариной в буфете в обеденный перерыв.
– А почему бы мне не быть спокойной? – удивилась Марина.
Секретарша пожала плечами.
– Да тебе-то, конечно, все равно. Эта история на одного Виноградова свалится.
– Да что за история? – спросила Марина, начиная беспокоиться. – Скажите, Люда, я же ничего не знаю.
– Что вы там такого натворили на «Волгостали», что дело чуть не к прокурору попало?
– Как к прокурору? Ничего не понимаю. Да объясните вы толком! – чуть не со слезами потребовала Марина.
Секретарша ничего не сказала. С таинственно-многозначительным видом она допила свое какао и удалилась.
А Марине кусок не шел в горло. Она оттолкнула тарелку и побежала наверх к Виноградову. В кабинете его не было. Девушка заглянула в одну комнату, в другую – его нигде не было. Не в силах успокоиться, она принялась расхаживать по коридору и, наконец, увидела, как открылась черная дверь директорского кабинета. Оттуда вышел Виноградов, бледный, но спокойный.
Когда он вошел к себе, не заметив Марины, стоявшей в конце коридора, она без всяких колебаний последовала за ним.
Виноградов стоял у стола, читая какое-то письмо. На звук открывшейся двери он поднял глаза, и вдруг смущение – такое неожиданное чувство в этом спокойном, сдержанном человеке – заставило слегка порозоветь его лицо.
– Дмитрий Алексеевич, что случилось? – с порога воскликнула Марина.
– Ничего, – медленно покачал он головой, складывая бумагу.
– Неправда. Дмитрий Алексеевич, неправда, зачем вы скрываете от меня? Вы уже мне не доверяете? – и голос ее дрогнул. Она подошла близко к нему, не отводя широко открытых ясных глаз и в забывчивости положила руку на его рукав. – Дмитрий Алексеевич, я имею право знать!
– Садитесь, Марина Сергеевна, – и он кивнул на стул, а сам обошел стол и сел на свое место. – Я не собирался вам говорить, поскольку дело касается одного меня. Но если вы настаиваете – я могу сказать, это не секрет. Двести тонн номерной стали, выплавленной по нашему методу на «Волгостали», зарекламированы сто семнадцатым заводом. Нет, не флокены, – предупредил он движение Марины. – Химическая неоднородность. «Белые пятна». Конечно, это неприятно, но… Никак не могу понять, откуда взялся этот странный порок.