Текст книги "Тридцать ночей на винограднике"
Автор книги: Николай Зарудин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Нет. Ничего не будет. Если б можно вернуть все это! Я смотрю в одну точку. Пустая звенящая боль еще затопляет комнату и смывает лучистый воздух окна. Все ясно. Может быть, просто был сон? Винсек непреклонно молчит. Так...
Лампочка вспыхнула неожиданно, мы спали под ее светом около часу. Потом мы вышли, и нас никто не заметил. Да, да, мы проснулись, дверь мышеловки была приоткрыта.
Но почему у нее сразу переменилось лицо? Она шла быстро, посмотрела враждебно, она не позволила даже поправить ей шапочку.
– Забудьте об этой глупой ночи, – сказала она холодно, – вы меня поняли вовсе не так...
Ах да, старичок Фокасьев. Мы встретили его у каменной лестницы. Он передал мне свои бумаги, несколько листиков документов и справок – они в боковом кармане.
– Тут все геройство! Вся жизнь! – восклицал он, поднимая палку. – Как я простоял в тоннелях...
– Нет, нет, я не потеряю, – говорил я, – не беспокойтесь.
Я теперь хорошо знаю, что значит шампанское производство...
Этот свет за окном... боже мой, он разбил последнюю смутность надежд!
Она подобрала юбку.
– Мне нужно вам кое-что сказать. Я не люблю неясности и недоговоренности, – заговорила она, усаживаясь на скамейку. – Кроме того, вы обещали дать мне дружеский совет...
Тупая стена. Молчаливая комната. В масляной краске есть что-то неопровержимое, будничное, холодное, как прожитая жизнь. Теперь, собственно, нечего терять. Это неплохое положение, чего мне волноваться? Я наклоняю голову и снова шнурую ботинок. Круглый скользкий шнурок расплывается жгучим нависающим блеском. Я больше не жду Поджигателя. Я не забуду его расширенных глаз, когда мы встретились в саду на площадке. И он тоже? Ха-ха-ха! Он бормотал, глядя на девушку, и повторял одно и то же:
– Ваш брат не спал всю ночь. Мы искали вас повсюду. Я так беспокоился, поверите ли, я так беспокоился...
Он смотрел с ужасом на ее белую шапочку, перемазанную черными полосами.
– Пустяки! – смеялась она: – Мне было очень весело. Мы караулили вместе с Жан-Суа виноградники.
Опять этот китаец!
Она торопилась. Я не сказал ни слова. Зачем мне было говорить что-либо после разговора у скамейки? Поджигатель сгорбился и так остался стоять, когда мы поднимались по лестнице.
Какой-то заколдованный круг. Мы взошли на верхний этаж, она протянула мне руку.
– До свиданья! – сказала она. – Не сердитесь за мою откровенность. Я думаю, что мы навсегда останемся самыми большими друзьями. Не правда ли? Я всегда буду помнить наш разговор. Я так счастлива, счастлива! – проговорила она, задохнувшись. – Ведь это же в первый раз. И я так тронута вашей любовью к нему... Почему у вас такой странный вид? Дайте, я поцелую вас на память, сказала она быстро.
Она обняла меня за шею крепко-крепко... Кто-то кашлянул сзади. Он появился из двери, когда что-то недоступно-горькое, как юность, подкатило к моему горлу. Ее душистые влажные губы... Она засмеялась, посмотрела прямо ему в глаза, не смутилась и быстро захлопнула дверь. Винсек спускался по лестнице, я стоял на площадке и бессмысленно смотрел ему вслед. Шаг, еще шаг, он дошел уже до второго пролета... Какая нелепость, чушь, ерунда! Я бросился к перилам. Он ничего не видел, он не может ничего подумать, он не имеет никакого права.
– Вы не видели Овидия? – крикнул я ему, перегибаясь вниз.
Так, так... Овидий еще не пришел от китайца. Стало быть, мы караулили вместе. Замечательное совпадение! Но Винсек... Я вижу до сих пор его запрокинутое кверху лицо, рыжее от веснушек, круглоту его глаз с озорной восхищенностью. Все понятно и ясно. Но, быть может, я ошибаюсь? Он лежит на кровати и молчит. Очевидно, он ничего не заметил. Да и не все ли равно? Она любит Овидия с первых же дней их встречи. Как я ошибался!
Стена наступает на меня масляной краской. Блеск ее разоблачает последние остатки нелепого сна. "Дорогая, дорогая! – еще шепчется дальний мрак. – Светлая девочка мира!" Я выпрямляюсь. Ботинок завязан. Ничего не осталось от прошлого.
Глупость, сплошная чушь! Она будет его женой. Никто об этом не знает. Она просила моего совета, и я его дал. Конечно, конечно! Зачем себя спрашивать? Он из поколения. Разве я могу что-либо сказать против одного из пяти? Завтра они встретятся, я знаю их место, славный глухой уголок в кизиловой чаще. Там создается лирика, ха-ха, недаром Овидий с гордостью показывал мне свой лесной кабинет. Он написал там четырнадцать стихотворений. Четырнадцать стихотворений! Мне хочется хохотать над собственной глупостью... А глаза Поджигателя! Тело мое сотрясается от веселья, мне легко и просто, я поднимаюсь с кровати. Пусть все идет своим чередом. Я не скажу ни одного слова.
– Как дела? – спрашиваю я Винсека, потягиваясь и зевая. – Чорт его знает, я проспал до самого вечера.
Он поворачивает голову и смотрит на меня, загадочно щурясь.
– Дела?.. Что сажа бела, – говорит он спокойно и сплевывает на сторону. – Пойди, пообедай, – продолжает он, снисходительно улыбаясь. – У тебя и так всю ряшку стянуло.
– Пустяки! Как Яшников?
– Чего? – он приподнимается и ерошит волосы. – Носится, как оглашенный. Перепиши да перепиши! Они все здесь белены объелись. Понимаешь?
Он рассказывает последние новости и происшествия. Практиканты недовольны совхозом, они жаловались Директору на Веделя: тот заставляет их мыть бочки и выполнять все работы наравне с рядовыми рабочими.
– По-ни-маешь? – повторяет Винсек. – Поднялся такой шухер... "Мы, говорят, в Москву будем жаловаться. Мы – ви-но-де-лы!" К прокурору хотят.
– Ну, а Директор?
– О! – он вскидывает голову. – Он, брат, может... "Ладно, говорит, расследуем. Хотите, говорит, жаловаться? Сейчас позовем Веделя выкладывайте при нем все начисто..." Как это он их шаркнет! "Я шептунов за спиною не слушаю. И у меня в совхозе таких разговоров прошу не разводить. А насчет того, что вы виноделы, так это преждевременно. Повремените!" Взял он их в работу здо-рово!
– Так... Ну, а Эдуард Августович?
– Пришел. Чего ему сделается? Директор при нем все и начал. А он стоит, только кепку надернул, и слушает. Только головой качает. Потеха! "Вы, говорит, виноделы? Вот! – и показывает руки. – Мотыгой копать умеете? Я, говорит, сам горы копал, камни ворочал и сам бочки мыл. Нам барчуков не нужно!" Так и отрезал. "Какие из вас виноделы, если вы бочку порядочно вымыть не умеете?" О, брат, загнал он их всех в бутылку!
– Что же они – согласились?
– Ну! – Секретарь пренебрежительно сдувает пепел с папиросы.
Факт. Ви-но-де-лы! Пусти меня с таким рылом в подвал – что я сделаю?
Он глядит на меня непроницаемыми серыми глазками. Я спокойно выдерживаю его взгляд, он смотрит рассудительно и веско. Повидимому, в голове его нет никаких задних мыслей.
– Ну, ладно! – говорю я, окончательно успокоившись. – Я отправляюсь... Надо сходить к Эдуарду Августовичу.
Мне хочется спросить, где Овидий, но я молчу. Не все ли равно, в конце концов?
– Постой, постой! – кричит вдруг Винсек, когда я берусь за дверную ручку.
Он бросает окурок, поднимается с кровати и, кривя ноги по-кавалерийски, медленно подходит ко мне, заложив руки в карманы. Он нарочно растягивает шаги, я вижу, как торжественно-хищно топорщатся его волосы, а углы губ подергивает загадочная озорная улыбка. Он смотрит восхищенно и приближается ко мне в упор.
– За-ра-за! – дышит он мне в лицо, наклоняя шею. – Думаешь, не знаю?
И он дружелюбно подмигивает, хватая мой локоть жесткой волосатой рукой. В его приближенных, испещренных крапинками глазах я читаю все.
– Ладно, ладно... – бормочу я, с ужасом чувствуя самодовольную мужскую улыбку, раздвигающую мускулы лица, и его взгляд, следящий за мной беспощадным житейским опытом. – Чего уставился? Ничего особенного.
– Валяй, валяй! – грубо наваливается Винсек, щуря глаза и до боли сдавливая мои руки. – Слушай, – вдруг таинственно говорит он полушопотом, она приходила. Ей-богу! Не веришь? Честное слово! С час тому назад была, когда ты дрых, как зарезанный.
Я вижу, что он смотрит по-своему сочувственно-понимающе.
– Пришла, на тебя посмотрела, – шепчет он сдавленным голосом. – Я лежу, голову под крыло: понимаю, в чем дело. И сразу к Овидьке. "Спит? спрашивает. – Ах, бедный, бедный!" Поговорили с ним – и ходу вместе. Она тебе одеяло поправила.
Ну, я сразу увидел, в чем тут дело... Здорово ты, брат, ее приспособил! Первый сорт!
Он хлопает меня по плечу, о чем-то напряженно думает и начинает грызть ногти.
– Да, – говорит он, вдруг улыбаясь криво и жалко, – вот ты какой, оказывается!
Я бессмысленно молчу. Он неистово огрызает большой красный палец и смотрит в сторону. Губы его кривятся.
– Вам что... – голос его звучит глухо, и я слышу в нем неожиданные ноты. – Вы – люди с образованием... Завидую я тебе, Николай, ей-богу!
Молчание.
– Будь здоров! – говорю я ему. – Только образование тут ни при чем.
– Подожди! – обрывает он грубо. – "Не при чем, не при чем!" Ладно! Ты думаешь, я не знаю, как вы на меня смотрите? Думаешь, такой тип? Чего, неверно, што ли?
Он резко и ухарски поддергивает пояс на вздутой гимнастерке, поворачивается и подходит к своей кровати. В желтом фанерном чемодане, всегда запертом висячим замком, наподобие тех, что неизменны на солдатских затертых сундучках, я вижу вещи, говорящие о скупом одиночестве. Жизнь Винсека медленно раскрывается через слова вещей... Книг нет. Уездное застиранное белье из бязи, с железными пуговицами, черная щетка для сапог, гребень с выломанными зубьями, масляно забитый перхотью. Все сложено аккуратно. Он вытаскивает и ставит на пол круглый будильник с двумя колокольчиками, вынимает огромное, с гранеными по краям узорами зеркало на березовой доске и заботливо отирает его рукавом. Я вижу новенький деревянный пресс с промокательной бумагой, карандаши, ручки... Зачем ему такое количество карандашей? Ах да, он работает в канцелярии... Он стыдливо прикрывает карандаши рукой и вытаскивает из-под ситцевой подушки фотографию в рамке с налепленными ракушками.
– Вот, – говорит он небрежно, и неприятно хмурится. – Была у меня одна дамочка...
И он сует мне фотографию.
Среди залитых лаком комодных ракушек фотография глядит нелепо-четко. Их двое. Молодой Винсек стоит сзади кресла с вычурной бутафорской спинкой и опирается на мраморную круглую колонну. Перед ним – истощенная женщина в пальто, но без шляпы, с сумочкой на коленях, ноги ее непомерно вылезли из фокуса. Оба смотрят в разные стороны. Вокруг – пышные клубы облаков, колонна обвита пальмовыми листьями. У женщины глаза – как две маленькие черные гадюки, но рот безвольно-мягок. Волосы ее завиты причудливым коком.
Мне становится почему-то неприятно и жутко. Фотография мертвит сердце, как дешевый венок на кладбище, ей недостает только лент с линялыми надписями и правильных жестяных листочков, скрещенных внизу на манер нагрудного значка. Женское лицо так же предначертано и кажется давно знакомым, как и этот венок.
– Ну, как? – спрашивает в неловком молчании Винсек. – Ничего?
Он берет у меня фотографию, и в последний момент я успеваю разобрать часть надписи в углу: "...Дуся". Дуся – очевидно, это ее имя. Остальное закрыто рамкой.
– Хорошее, милое лицо... – говорю я и останавливаюсь. – А ты какой молодой!
Я говорю что-то еще, горячая краска начинает заливать мои щеки. Чорт его знает что! Бедняга Винсек!
Он стоит на коленях перед раскрытым чемоданом и сразу оживляется. Я вижу, что мои слова трогают его за самое сердце: руки его плохо слушаются, он вертит никелевый пузырь будильника совсем бессмысленно.
– Так ты говоришь, ничего? – бормочет он, краснея. – Понимаешь, мне весь угрозыск завидовал, ей-богу! Могу даже письма от нее показать. Одного одеколону сколько я ей перекупил! Бывало, придет: "Данечка, Данечка!" А мы с товарищем...
Он вдруг запинается.
– Ладно! – машет он рукой и задумывается. – Слушай,
Николай! Как по-твоему... может, ей написать? А впрочем... Хамка она вот что!..
Он швыряется последней бранью, сует будильник под подушку и молча укладывает зеркало. Оно никак не лезет, Винсек зло и раздраженно давит коленом фанерную крышку, шея его наливается кровью...
Я ухожу.
Я не иду в столовую: право, мне совсем не хочется есть. Сейчас я поднимусь выше, – здесь есть одна глухая тропинка, она навещает холм, заросший кизиловой чащей. Тропа не отвечает шагам, погруженным в плотно уложенный прошлогодний лист. Небольшая лужайка с низким просторным камнем, здесь Овидий занимается лирикой.
Тишина парит над горами. Никого нет. Она парит час, может быть – два, и в ней, тоскливо журча крыльями, унося звонкие клювы, отовсюду, с затененных лиловых гор над страной виноградников чертят озаренный с запада воздух и проносятся птицы. Щуры пролетают на юг – мне нужно на север.
На север, на север!
32
Я не знаю, почему, собственно, я вернулся на эту тропу. Давно взошла спокойная лунная ночь. Холодный зеленоватый свет ее, как мировое сознанье, склонен над ночным изголовьем жизни. Дыханья нет. Это почетный караул, не отводя глаз, каменеет в оцепенелом молчаньи, – молчат горы, давно исчезли огни, виноградники выстланы сторожевыми тенями, воздух словно ожидает далекого заунывного крика.
"Вилла роз" с ее семейною лампой осталась вдали. В лунной воде, как в подводном царстве, выходят полипы деревьев, цедится фосфорический свет, громоздятся замки из камней и стен. Вот-вот между ними, жуя зрачками округлых ртов, неподвижно повиснут зоркие рыбы. Только сверчки кричат осенью, изредка бросая пригоршни тоскливых звуковых горошин. Их крики поднимаются со дна, как трели пузырьков через воду аквариума.
Время, когда бродит вино. Трава прижалась к земле. У нас на севере в это время кричат совы, в лунном тумане осторожен камыш, леса бросает в озноб, и слышно тогда, как во сне, сбившись в глушь забытых озер, крякают сторожевые утки. Потому что пора лететь на юг. И никому не хочется оставаться позади уходящей жизни.
Меня провожал Витя, сын винодела, лишь вчера возвратившийся к лампе, под светом которой вся семья собирается к вечеру, плечом к плечу, и смотрит на гостя глазами, полными сплоченности, приязни и трудовой жизни. Эдуард Августович прикрывает их всех своими морщинами. Он добрый и суровый садовник, а Вера Ивановна только его спутница, хорошо помнящая все времена года.
– Когда звенит лопата, – говорила она, – мы все знаем, что это весна. А когда засвистят щуры, нам становится жалко и грустно. Это значит, что скоро опустеют холмы, польются дожди, а все гости разъедутся кто куда.
Дети тоже, вместе с птицами, покидают дом, чтобы учиться. И Витя, друг нашего Овидия, высокий, горбоносый мальчик, ласковый, как годовалый длинноногий сеттер, заглядывающий в глаза, снова уедет пробивать себе жизнь.
Я вышел к тропе без всякой цели. Почему-то мне вспомнилась белая кровать в столовой у Веделей. Она прикрыта пикейным одеялом, аккуратная подушка на ней, бедные железные спинки – как чистота детских дней... У Чехова, наверное, была такая кровать, не иначе. Но у Поджигателя и теперь вряд ли будет пикейное покрывало и подушка, приглаженная домашними заботливыми руками.
Листья совсем не шуршали. Ночь текла тончайшим безмолвием. С неба, с гор, с застывших деревьев источался, струился и плавал кругом неосязаемый, неуловимый свет, излученный с миров. Он касался всего, погружал очертанья и тени в призрачный океан магнитных волн, – где-то на безмерном пути планета неслась в позолоте осени...
Узкий просвет поляны был рядом. Я остановился. Пораженная тьма дохнула неожиданным смехом, словами, лунный свет
впереди говорил, смеялся и прыгал... Я вовсе не хотел увидеть и услышать более положенного. Я даже хотел закричать, что слышу и вижу. Но я увидел и услышал все то, что пришлось узнать белому камню.
Мигало в глазах, воспаленный шершавый куст щекотал мое лицо. Я только и видел нестерпимо близкие листья, в отчаяньи рвал с веток продолговатые скользкие ягоды и ощущал их терпкий сок, вяжущий каменеющие губы. Тропинка дымилась луной, текла беспредельная ночь... Потом чужой, враждебный смех снова прыгал, кружась по поляне, кто-то плясал у камня, и я услышал, как дерзко и утомленно смеется женщина, когда сходит на землю голая сентябрьская ночь, ущелья ожидают эхо, теплеет зверь, холодеет стеклянная вода, и хочется ломиться сквозь чащу, ахнуть огнем и громом в лунный выпуклый шар, упасть на колени и прихлебывать из ладоней сквозящий меж пальцев, сводящий с ума зеленоватый свет и бежать без оглядки вниз, царапая руки о ветки, спотыкаясь о камни, слыша кругом нарастающий гремящий вопль беловежских рогов...
Вниз, вниз, вниз!
Ночь, тяжело и хрипло дыша, стояла за мной. Клонились, задыхаясь, деревья. В яркой подводной глубине света недвижно плыли руины.
Ночь... И я крикнул изо всех сил так, как кричал когда-то в лесах. Вокруг, словно давно ожидая, крик подхватили пустые покои, разнесли и стихли. Смолкло... В ответ с виноградников оборвался выстрел и, шипя, собирая на себя, как снежный ком, шумы и грохоты, скатился в ущелье.
Пусть они слышат!
Она стала его женой в эту голую ночь.
Я видел все... Он носил ее на руках и танцовал, как дикий, а она бесстыдно смеялась, обнимая его шею нагими руками.
Сверчки протяжно и громко кричали из холода. Прошел час. Я бессмысленно перебирал какие-то мысли и чувства. Они пройдут по этой дорожке, и я должен увидеть их лица. Конечно, это – простая случайность: я вышел, как и они, отпить свой лунный глоток. Да и кто может спать в такую ночь, когда
вся земля обернулась в немом изумлении и словно закрыла глаза в забытьи?.. Я слышал, как дубы роняли спелые жолуди, томились листья и падали ягоды. На вершине горы, обращенной к небу, вытянув сучья, осторожно ступали деревья, – они крались над бездной, легко пробираясь по карнизу сиянья, везде открывались пути, исчезали пучины и пропасти, безбрежный магнит, не ослабевая, струил свои прозрачные силы.
Овидий появился из пятнистой тьмы неожиданно. Он бежал по дорожке, размахивая руками, пальто на его плечах висело, как плащ. Мы столкнулись лицом к лицу. Лицо его показалось мне мертвенно-бледным, он махал в воздухе чем-то длинным и узким.
– Вы?! – крикнул он мне и вдруг расхохотался, кинулся, схватил мои плечи и, захлестнув скользким, пахнущим холодной резиной пальто, стал кружиться по дорожке, вытанцовывая ногами и задыхаясь от смеха. – Абрау! Абрау! – хохотал он, выкрикивая мне в уши что-то о шампанском, сбивая меня с ног, валя в кусты и целуя в щеки. – Абрау! "Во саду ли, в огороде чорт картошку роет..." Абрау! Ур-р-р-а! Абрау!..
Он, мотаясь как пьяный, вдруг кинулся плясать в присядку, бросился ко мне опять, вытащил на середину и, не дав мне опомниться, перемахнул через мою голову. Упав на землю, он стал кататься в луне, умирая со смеху... В руке у него змеился фиолетовый галстук. Он хохотал, как безумный. Вскочил.
– Не могу! – бормотал он сквозь смех. – Не могу! Ура!.. Понимаете, тряс он меня за плечи, – мне нужно куда-то бежать... Я иду к Жан-Суа. Мне нужно высказаться. Я должен произнести речь. Мне нужно Жан-Суа... Я погибаю от счастья! Чорт его знает! – бросался он на меня опять и опять. – Я умираю, умираю!..
Он носился вокруг меня, размахивая галстуком, выхватил неожиданно браунинг, – два сухих выстрела огненно хлестанули вверх, еще... Он кинулся бежать вниз, прямо через кусты. Раз! Раз! Он бежал, как зверь, выпуская патрон за патроном – я насчитал семь выстрелов – всю обойму автоматического пистолета...
Все. Больше он не выстрелит. Я подождал десять минут. Ночь давно затопила случайные звуки, так же кричали сверчки, лунный свет недосягаемым спокойным сияньем стоял на земле. Прошла бесконечность – девушки не было. Я пробежал дорожку, поднялся тропой. Те же листья, кизиловый куст, тот же самый туманный просвет поляны.
Она сидела у камня, опустив голову. Я сразу узнал ее платье, то самое, в котором она в первый раз пришла в нашу комнату. Ноги ее прикрывало пальто.
– Светлана Алексеевна! – позвал я ее.
Она не ответила. Мне показалось, что все, – ее наклоненная голова, шапочка, брошенная у камня, ее прозрачная лунная рука у темного лба, – полно отчаянья.
– Это вы? – спросила она тихо, без всякого удивления. – Я так и думала... Может быть, так хорошо. Вы проводите меня до дому.
В молчание вступил свет. Белый, холодный, он сиял здесь совсем обнаженно. Она закрыла лицо руками. Мне показалось, что она плачет. Ноги ее, плотно сложенные под тканью пальто, совсем в больничной позе, были вытянуты, – она вовсе не изменила их положения, увидев меня, – она сидела, не отрывая рук от лица. Боже мой! Неужели она плачет? Горестный лунный свет безжизненно гладил ее гладкие у темени, блестящие волосы.
– Что с вами, умоляю вас, скажите, что с вами?
Я опустился на колени, но она не ответила.
– Это вы стреляли? – спросила она опять слабым голосом, еще глубже опуская голову. – Это совсем не остроумно. А крик? Разве вы имеете право как-либо вмешиваться в мою личную жизнь?
Она говорила медленно, как будто с трудом, голос ее звучал совсем глухо. В самом деле, разве я имею какое-нибудь право?.. Камни больно резали мои колени, затекало тело, ее слова совсем не доходили до меня: все давно украл странный синеватый огонь, пропитавший траву и листья, ее пальто, шею и открытое плечо, блестевшее скользким светом. Где-то совсем близко,
из неподвижности зеркального лунного блеска крикнул сверчок, еще... и вновь немота овладела воздухом и лесами.
Я заговорил об Овидии... Стрелял, конечно, не я, – он налетел на меня, как вихрь, перескочил через мою голову, катался по земле, размахивал галстуком и побежал в кусты к озеру, на Магеллатову Корону к своему китайцу...
– Простите меня, – говорил я женщине, неподвижно сидевшей у камня, – но я виновен лишь в том, что случайно увидел... Нет, нет! – поправился я. Собственно, мне не пришлось видеть ничего лишнего. Я случайно узнал, что вы сидите у камня. Это – нелепое совпадение.
Она молчала. Лишь плечи ее вздрагивали, и голова все теснее и теснее приникала к ладоням.
– Он катался по земле? – спросила она сдавленно.
– Он сшиб меня с ног.
– Неужели?
– Он пел и хохотал, как сумасшедший.
– Неужели?
Она быстро отняла руки, выпрямилась. Лицо ее показалось мне неожиданным – простотой, обыденностью, мирным спокойствием и теплотой. Она смеялась тихим ленивым смехом, она хохотала от души, медленно поправляя волосы, в ее смехе, таком знакомом и близком, не было вовсе этой ночи, с ее высотами пустого океана огня, с ее тенями и руинами, с ее мертвой славой и колдовством.
– Он сумасшедший, – тихо смеялась она, словно любуясь чем-то с тайным торжеством, что-то припоминая, улыбаясь своим потаенным мыслям и заботливо одергивая платье на плечах.
– Да, да, – повторял я бессмысленно.
– Что да? – спокойно переспросила она и снова засмеялась. – Он просто очень искренний и неиспорченный. Какой чудак, боже мой, какой чудак! Я никогда не думала, что мужчины такие забавные... Но где же мои шпильки? Помогите мне.
Она быстро поднялась с земли, не смущаясь поправила платье у бедер.
– Отвернитесь, – сказала она. – Мне надо привести себя в порядок.
Я слышал, как она сосредоточенно помолчала, потом надела пальто, задержалась на миг.
– Пойдемте! – вдруг проговорила она уже у самого моего уха и взяла меня под руку.
Я взглянул еще раз на камень. В траве, теплившейся туманными огоньками, белая плоскость его холодела могильной плитой. В лунной росе куст скумпии блестел жестяными листьями. На ходу я оторвал с него лиловую ветку, девушка не обратила на это никакого внимания, она даже не обернулась к поляне. Обрыв скатился за нами в темный, излапанный лимонными вспышками парк. Мы не сказали ни слова. Кругом, в потемках непроглядных теней, лежал неподвижный мрак, казавшийся глубиною исполинских кулис. Ночь давно разгорелась последним пламенем. Когда в просветах деревьев разрывало тьму, виноградники на горах нависали блеском амфитеатра, – казалось, необозримый застывший Рим дремлет в ложах и ярусах. Впереди площадка с домом нашей коммуны выступала ослепительным куском сцены, неестественно праздничной и напитанной до предела зеленым сияньем. В глубине черных деревьев лунные пятна сидели на ветках тропическими попугаями. Мы вышли на свет из-под громад декораций. Девушка, будничная и простоволосая, снова поразила меня спокойствием, – она целиком была погружена в свои далекие, непонятные мне и, казалось, обыденные чувства.
Ни слова, ни одной фразы... Она засмеялась у самой лестницы.
– Я совсем одурела, – вдруг сказала она. – Скажите, он пошел к своему китайцу? Я положительно начинаю ревновать. Именно сегодня, сегодня! Познакомьте меня с ним, по крайней мере... Он сказал, что это самый близкий человек для него... после меня, конечно... Мой дорогой, я ужасная эгоистка, но я думаю только о нем... не сердитесь!
– Хорошо, хорошо! – бормотал я, помахивая веткой.
Я тупо смотрел на ее лицо: оно казалось осыпанным голубоватой мукой, глаза ее темнели мягко и безвольно.
– Возьмите на память, – сказал я. – Эта ветка оттуда. Она смотрела на вас и знает больше меня. До свиданья!
Она безучастно взяла эту ветку скумпии с лиловыми листьями и стала перебирать их пальцами. Длинные пальцы ее – ее длинные пальцы светились скользким, холодным огнем.
– Здесь паутинки, – задумчиво прошептала она. – Бабье лето... Ну и что ж, я очень рада, что она все видела. Я очень рада! По-ни-маете?
Я слышал, как хлопнула дверь, смолкли шаги. Страница жизни была перевернута, я захлопнул старую книгу еще раз, я прочитал в ней очень простую истину. От всего этого ничего не убавилось в жизни, не стало меньше дорог.
Но мне не хотелось итти домой. "Здесь есть скамейка, – подумалось мне. – Несколько минут молчания, больше спокойствия и выдержки поколения".
Я повернулся. Лунный череп морочил небо, переметнулись деревья, выросла тьма, что-то непоправимое, нелепое, до боли ненужное захватило сердце... Напротив, блестя в темноте зоркими очками, заложив ногу на ногу и раскинув руки на спинке скамейки, сидел Поджигатель. Одно мгновение... Высоты тишины и мертвая слава вновь воцарились над ночью. Я смутно различал черты запрокинутого искаженного лица, смутный уголек папиросы. Волосы Поджигателя, как всегда, стояли изумлением, одна нога его с неуклюжим солдатским ботинком выходила из тьмы на ртутное, фосфорическое пламя.
Последний сверчок удивленно осыпал росу серебристых звуков. Тишина.
Я поднялся по лестнице, хлопнул дверью, засвистал нелепый мотив... Еще одна страница перевернулась в книге, и книга еще раз захлопнулась. Там были слова, несколько строк, вписанных мелким почерком, старинными буквами...
Повествование седьмое
ВИНО БРОДИТ ДОВОЛЬНО БУРНО
"Полученный в прессах сок стекает в деревянные лохани и, по замерении его, перекачивается электрической помпой на отстой в открытые чаны, откуда, по прошествии суток, сусло (т.е. сок) перекачивается в двадцативедерные бочки, в которые задается чистой культуры шампанская дрожжа. В бочках сок перебраживает. После осветления молодое вино сливается с дрожжи (осадка) и переливается в другие бочки".
Летопись "Абрау".
33
Мы вовсе не разучились понимать друг друга...
Кончилось лето. В окровавленных виноградниках бродит голая пьяная баба, летит паутина, в бродильных покоях скребутся когти брожения. Так говорит старинная бургундская поговорка: когда бродит вино и ядовитый прозрачный газ наполняет подвалы, в бочках царапает дубовые стенки веселая кошка. Стоит послушать: она скребется когтистыми бархатными лапками. А над глотками бочек, прикрытых мокрыми виноградными листьями, поднимается розовая липкая кипень. Вино вздувает пузыри и отпускает непристойные шутки. Легко задохнуться насмерть в бродильне, если не знать некоторых вещей... Я сам слушал дикую кошку брожения. Действительно, от нее быстро клонится голова, сердце начинает задувать, как свечу и свинцовая тяжесть сковывает ноги. Притом – последние дни бабьего
лета. С утра освещенные ровным и багряным светом, пьянеют леса. Щуры свистят и трепещут в покинутом воздухе. Весь день опустошенная закатная тишина настаивается на благоухающей свежести. Лес пахнет белым вином. Луна приходит рано и уходит в зловещем ущербном пожаре. Время совиного крика, отъездов, отлетов, развязок. Бондарь Бекельман ловит рыбу в прозрачной озерной воде: он выполнил производственный план полностью, никто не может сказать о его работе что-либо кроме похвалы. Бондарь уходит под вечер на озеро с ведром и корзиной. Можно жить: в кооперации наливают без отказу по сходной цене.
Утром с гор возвращается повар. Впереди бежит его умная собака, славное ружье попахивает порохом, а из сумки торчат жирные перепела, отъевшиеся на просяных полях севера. Иногда его жена с цыганскими лукавыми глазами чистит длинноносых ржаво-бархатных вальдшнепов, и тогда мелкие перышки кружатся в воздухе и летят за паутиной. Я замечал, что таково действие лунной осени: все хочет лететь, все стремится в беспечную даль.
Повар имеет коронованный вид.
Все перевернулось в мире: последние цари и короли стали походить лицом на голодных пропойц. Демократия нашей страны могла бы украсить лучшие феодальные замки и лучшие мантии. Таков повар "Абрау-Дюрсо", таков Ведель. Я не говорю уже о Придачине. Кочегар носит свои лохмотья, как пурпур и горностай, его осанке могла бы позавидовать Палата лордов. Бондарь мог бы украсить Сардинию и Бургундию. Доброштанов побил бы всех Пиев средневековой лепкой горбоносого профиля. Даже сапожник, целый день мусолящий гвозди у тумбочки возле дороги, не уступил бы Абдул-Гамиду. Но это не чудеса. Я случайно узнал, что его шкафчик, залепленный варом и забросанный лоскутьями кожи, вовсе не так прост и обычен, как это кажется. Сапожник стучит молотком над штучкой из красного дерева, хранившей когда-то туалетные вещи самого Короля-солнца. Да, да, был такой король, сиявший над Францией и воображавший себя центром всех тяготений. Шкафчик стоял в королевских
покоях, побывал в Версале, история долго носила его по шару, и антиквары заработали на его славе немалые деньги. "Хорошо то, что хорошо кончается", – любит говорить Эдуард Ведель. Кончилось хорошо, не хуже, чем история с андерсеновским оловянным солдатиком, смоченная детскими слезами. Я тоже плакал над ним. Но я не заплачу над шкафчиком. Он достался русскому барину, известному приверженностью к не совсем новым вещам и построившему на берегу моря усадьбу, затененную садом и аллеями из грецких орехов.
Я спрашивал сапожника о его шкафчике, но грустный Абдул-Гамид не оживился при воспоминании об имени российского литератора Каткова. Что ему до Каткова? И что ему до Короля-солнца? Он чинил ужасный башмак с ноги кочегара, а Придачин поставил черную пятку на версальскую штуку и медленно курил, загадочно улыбаясь.