355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Москвин » Два долгих дня » Текст книги (страница 6)
Два долгих дня
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:24

Текст книги "Два долгих дня"


Автор книги: Николай Москвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Глава пятая. Внизу

1

На следствии Ужухова спросили:

– Скажите, на следующий день, то есть в пятницу двадцать пятого августа, когда Пузыревский утром уезжал в магазин, не заметили ли вы каких-либо приготовлений?

– Ну, как полагается, собрали ему на стол. Так что он попивши-поевши поехал.

– Нет, не о том... Не брал ли Пузыревский с собой чего-нибудь в машину? Ну, мешки, свертки какие-нибудь?

– Не видел... Нет, налегке сел и тут же уехал.

– Ну хорошо... После его отъезда жена отправилась на станцию за покупками, и, следовательно, мать Пузыревского осталась на даче одна. Почему вы не воспользовались этим временем? Вы так его ждали.

– А плотники! Хоть они и в стороне ограду чинили, а могли услышать.

– Значит, днем двадцать пятого вы не потому не осуществили свое намерение, что отказались от него, а потому, что вам мешали его осуществить.

– Точно!.. Они чуть не до вечера тесали и стучали.

Да, плотники работали до четырех часов дня, и Ужухову некуда была деваться от стука их топоров. Стук держал его в подполье, словно сторож с колотушкой, отгоняя воров, ходил вокруг. Кроме того, стук будил, тревожил затихшую было зубную боль...

Вчера поздним вечером, следя за Пузыревским, который показывался на темных дорожках то в одном конце участка, то в другом, Ужухов вдруг почувствовал укол в правую щеку. Не обратил внимания, но ночью ударила настоящая боль.

Как всегда, ничего не помогало – ни вода, ни водка, взятая на зуб. Сдернул с кирпичей, которые опять, как и в прошлую ночь, лежали в изголовье, меховую шапку и прижался щекой к холодному, шершавому камню. Нет, проклятого и это не брало! Тогда нахлобучил на себя шапку, по-зимнему опустил наушники,– может быть, тепло его утихомирит. Мучительно хотелось разогнуться, встать во весь рост; так и казалось: встанешь, и боль как рукой снимет...

Ужухов ворочался, метался в темноте, боясь вызвать шум. Уже думалось: черт с ним со всем – пускай накрывают, хватают, лишь бы дали каких-нибудь капель! А уж перед рассветом и совсем невмоготу: ну просто вылезти, постучать в окно – хоть старухе в окно – помогите!..

И, как всегда, неизвестно почему, боль вдруг затихла. Да что там затихла – прошла! Бывает же такое счастье!.. На душе – паралик ее расшиби – парное молоко. Хочется вылезти из подполья, постучать старухе в окно: «Бабушка, прошло! Понимаешь, прошло!»

Заснул крепко – кирпичи уж не кирпичи, а будто подушка на подушке, а на той еще подушка... А вокруг солнечная полянка, вся в землянике,– хочешь, лежи, а хочешь, встань во весь рост... Да что там в рост – подпрыгивай, подскакивай, сколько влезет, головой о потолок, не бойся, не стукнешься... Наверху-то небо!.. Потом нежданно-негаданно прикатила на полянку Аграфена Агафоновна, и тут вдруг все по-хорошему – ни решеток на машине, ни черного цвета, а просто «Волга», на которой Пузыревский ездит. И сама тетечка не базарная, не матерщинная, а будто благородная дамочка, что на витринах стоят: субтильная, тонкорукая, глаза с синей поволокой... Только свой темный платок, чтоб ее не разгадали, тетечка на себя накинула. Но тут ветер платком заиграл и темной бахромой по лицу витринной дамочки провел... Мать честная! Теперь это не тетечка, а Пузыревских старуха – серые, обвисшие щеки и глаза-щелочки. «Ты что же, милай,– шипит старуха,– сперва душить меня собирался, а потом насчет зубов ко мне прибежал!» И в щелочках-глазах угольки зажглись. «Не болтай зря, дура! – кричит парень на земляничной полянке.– Я только для острастки хотел, чтоб деньги из дома вытрясти!» Но тут старуха вытащила из «Волги» доски и стала над парнем низкий навес сколачивать – доска за доской, доска за доской, пока все не сколотила, пока темно, как в подвале, не стало. Но и этого старухе мало – сверху курёй выпустила, и те стали «пышено» клевать, да так резво, громко, будто не по доскам, а по самому темечку клювами стукают...

Ужухов проснулся от мерного, дробного постукивания. Открыл глаза – нет, не над головой, не по темечку, а где-то в стороне. Звук был новым в этом мире, в котором Ужухов жил второй день, и он тотчас поднялся и заглянул в глазок – туда-сюда...

На краю участка плотники ладили новую ограду. Молотки вгоняли гвозди в тесовые планки один за одним, мерно и звонко пристукивая. Плотников было двое: один белобрысый, новый, а другой тот чернобородый красавчик, который работал на соседней стройке.

«Налево решил подработать».

Ужухову было все равно: налево или не налево, но эта мысль привела другую: «Почему из остальных плотников с соседней стройки никто этим не прельстился? Совесть, значит, есть! Соблюдают».

В это время показался Пузыревский. Ужухов подумал, что по-хозяйски идет плотников проверять. Но он прямо к машине. И лицо серое, мятое, будто ночь не спал или на гулянке гулял,– такому бы опохмелиться, а не гвозди за плотниками считать. Одно понравилось в нем: сиреневый костюмчик, который он вчера как следует не разглядел. Ладный, дорогой и, как облитой, сидит, искрой на солнце играет...

После отъезда хозяина Ужухов только покосился на мешок с харчами – как бы опять не хватил зуб – и снова прильнул к глазку. Плотники по-прежнему, как дятлы, стучали, а когда смолкали, то слышны были, как и вчера, голоса женщин, находящихся в комнатах, и, как вчера, надо было сидеть у глазка, не упускать из виду калитку и опять ждать и ждать. Голова от бессонной ночи чугунная, невпроворот, перед глазами какая-то муть...

И вдруг, мысль: не надо! Ведь пока плотники не кончат, не уйдут, все равно сиди как мышь. Старуха-то в случае чего небось голосистая окажется... И сразу радость – пока что можно завалиться спать...

На дорожке по направлению к калитке, к станционным магазинам, показалась молодая хозяйка с сумкой, с авоськой – вот такую вчера весь день ждал... Но уже ни досады, ни злости – спать, спать...

2

На одном из кирпичных столбов, держащих дачу, горел красный, величиной с пятачок кружок предзакатного света, прорвавшегося сквозь какую-то щель. Сверху, с террасы, доносились голоса, которые, пока он лежал еще в дреме, казались гулом. Сон отходил, и голоса яснее. Сейчас говорила старуха:

– Нет, он пил не по-теперешнему...– со вздохами скрипела она.– Вскипятил чайник, налил вчерашнюю заварку, хлебнул и убежал, как жулик... Нет, у него было все благолепно... Чайников алюминиевых и в помине тогда не было, а только самовар. Да и какой самовар! Например, с угольным душком или не бурлящий он не принимал. Сейчас же гнал обратно. Меня или Феклушу покойник гнал обратно. Или еще не любил, когда самовар что-нибудь напевал. Веселое-то они не напевают, а что-нибудь такое с грустью. Это значит вода перекипела и настоящего вкуса не даст. Да и примета есть такая. В общем, тоже гнал обратно... Нет, он любил, чтоб самовар был свеженький, горяченький, кипяточный – стоит, милай, на подносе и от жары, от удовольствия, что такой, сам подпрыгивает. Только пар столбом к потолку... Вот тут мой покойник, Трофим Матвеевич, начинает сам чай заваривать. Тоже не просто заваривать, не по-теперешнему – в холодный чайник.

– Марфа Васильевна («Это голос молодой – вернулась из магазина»), есть такая шутка: «Какой теперь кипяток! Вот в старое время был кипяток, так кипяток!»

– Чего?

– Я говорю, не скучно было жить вашему Трофиму Матвеевичу?

– А чего скучать? Люди жили в полное свое удовольствие. Когда мы в Кинешме проживали, то на летнюю жару для чайного прохлаждения у Трофима Матвеевича был устроен нарочный подвал... Стены льдом обложены, а в середине, под лампой, стол для самовара. А еще одна чашка, одна стула – только для себя. Никого лишнего сюда не пускал, чтоб лед на стенах зря не таял... Ну, разве приглашал кого из купцов поважнее. Какую-нибудь первую гильдию с медалями, чтобы поразить, чтоб пыль в глаза пустить. Сам-то он третьей был – невеликий купец,– а первую, конечно, удивить ему интересно было. Тут он уж льда не жалел, пусть от ихнего дыхания тает...

– А вас с Федором пускал?

– Не пускал... Да мы сами понимали, не ходили... Раньше, Надежда, все копейку берегли. Может, мы там с Федей льда-то растаем-надышим всего на грош, а это тоже деньги. Феденька по малолетству не очень это смышлял, все рвался в ледяную комнату. Ну, отец разок высек его, и он все понял – зря копейку не губи!

В это время на ступеньках террасы загремели сапоги.

– Ну, хозяйки, принимайте работу!

Это дятлы, которые наконец кончили стучать. Женщины пошли на участок вслед за плотниками, и Ужухов остался в какой-то гулкой и темной тишине.

«Весь день дуриком!..»

И верно: ночью метался от боли, а днем спал. Еще эти дятлы... Молодая сегодня, конечно, больше никуда не отлучится. Чего же ждать?.. Корешки говорили, что бывает лежка и по три дня – дело такое норовистое... Ну нет – мерси, спасибо! Да и жратва на донышке. Так что же, дождаться темноты и смываться несолоно хлебавши?

Отпустив плотников, женщины вернулись на террасу. Молодая, видно, чем-то уязвила старуху – не то еще на террасе, не то сейчас, по дороге, и та стала оправдываться:

– Жили, говорю, не так, как теперешние, а в полное свое удовольствие! – скрипучим голосом говорила старуха.– Не только он, но и я тоже... Теперешняя жена после службы бежит какую-нибудь битую птицу покупать, потом целый вечер суп на завтра варит... А я, когда вышла замуж за Трофима Матвеевича, целый день на диване лежала, и передо мной только коробка с монпансье-конфетами... Никаких забот-хлопот, была у мужа на полном его вожделении. А теперь что?..

Молодая хозяйка чему-то засмеялась.

– На иждивении, Марфа Васильевна...– сказала она.– Вожделение – это другое...

И опять засмеялась.

– Ты чего? Ты что над старухой надсмешничаешь?

И она, осерчав, не слушая успокоений невестки,– видно, натерпелась! – начала честить ее и так и сяк.

Ужухов, привыкший среди дружкой к снисходительному «бабы-дуры», плохо слушал перебранку, вспыхнувшую у него над головой. Да и свои заботы были: хотелось жрать, но боялся зуба, хотелось убраться к черту – устал, все надоело, но как сделать, чтобы не ждать ночи... Однако наверху что-то изменилось: уж не два голоса, а один, а второй – только всхлипывания.

– ....Не ту жену Феденьке надо было! Не ту! – долбила старуха.– Не фордыбачку, не указчицу, а помощницу, чтоб все в дом да в дом... Это верно, я на диване с конфетами лежала, но когда? Пока дашки-парашки были. А как революция подступила и все языком слизнула, я как засучила рукава, как начала шуровать! В шесть утра я уже на базаре, чтоб морковку с капустой дешевше на копейку купить... А у тебя разве дом на уме! Тебе бы только Феде перечить, только бы свою самостоятельность, свою дурь показать! Вместо мерси-спасибо ему одни твои фантазии... Живешь, как куколка, на всем готовом, а в ответ что? Еще над старухой матерью смеешься. А сама-то ты кто такая? И где только тебя, золото такое, Федор отыскал? Ведь с мамашей за ситцевой занавеской жили, одну корку хлеба пополам ломали... Как же, слышала!

В это время старуха, видно, зашлась от ярости и остановилась передохнуть. Молодая сказала что-то тихим голосом – Ужухов не мог разобрать, но старуха выкликнула:

– Не уйду!

Молодая повторила, и опять тихо, но уже раздельно:

– Выйдите вон!..

И что-то грохнуло над головой Ужухова – какая-то посуда – и осколки запрыгали по доскам... Пыль выбилась из щелей пола-потолка и мутным облачком стала опадать. По ступенькам террасы загремели испуганные шаги и, прильнув к глазку, Ужухов увидал старуху, быстро семенящую к калитке. Хлопнула калиткой – и через дорогу к соседке: не то спасаться, переждать, не то жаловаться на невестку.

«Вот тоже дура! Зачем об пол?»

Ужухов однажды видел в кино, как женщина, осерчав, ударила тарелкой об пол... Это его тогда удивило. И сейчас – зачем? Надо бы тарелкой или миской запустить в эту самую старую ведьму... У своего глазка, когда заметил бегущую старуху, он даже как бы подался вперед – вылезти бы, догнать да как следует... Жизнь у него была не сладкой, и в этой жизни повелось ничего безнаказанным не оставлять. А тут, смотрите, черепки – себе же убыток! – а эта стерва сидит сейчас у соседей и ухмыляется, что извела, довела невестку...

3

В наступившей тишине почувствовал, как проснулся голод. Но тут же – и прошлая проклятая ночь...

«Эх, была не была, попробую».

В темноте, на ощупь нашел свой мешок с остатками харчей. Тишина вокруг была такая, что слышно, как прошуршал мешок по земле. И вдруг вспомнил: «...Пустая дача, она одна. Не старуха, так молодая, все равно одна».

...В любое, даже злое дело входит душа. Не хитро – если уж на это пошел – встречному неизвестному сказать на темной улице: «Отдай!» – ведь и тот и другой только что появились и тут же сгинут. Но здесь! Ужухов представил, как вылезает из подполья, как неслышно и страшно он вдруг возникает перед Надеждой. Нет, она не одна, и она не встречная – с ней вместе несчастная судьба, попреки в куске хлеба, муж-дубина, свекровь-ведьма, а теперь, оказывается, еще и ситцевая занавеска была – бедность... Нет, тут «отдай» в горле застрянет.

Осторожно прислушиваясь к больному зубу, положил пол-ломтика своей мраморной бараньей колбасы на правую, здоровую сторону. Потом, так же осторожно,– кусочек хлеба, но хлеб был черствый («Вот уж сколько я тут сижу!»). И он его предварительно обмакнул в бидончик с водой. Так повторил раза три-четыре,– ничего... Еще и еще – уже посмелее.

И вдруг заныл... Нет, не как ночью, но заныл. Выплюнул хлеб, взял на щеку воду – легче. Но вода согрелась и сквозь нее – боль. Взял новую воду...

В этой возне среди подпольной темноты – нудной и мучительной – только один огонек: все лягут, затихнут, и тогда скорее к черту, на волю, в аптеку, к зубодеру...

– Федя приехал?

Это ведьма вернулась. Спрашивает громко, будто ничего не было, но на ступеньке приостановилась, боится входить на террасу: а вдруг невестка одумалась, за ум взялась и теперь не об пол, а в нее, ведьму, тарелкой запустит?

Но ей никто не отвечает, и она, поднявшись на террасу, настороженно проходит внутрь дачи. Оттуда доносятся короткие: «Федя», «Федор», и Ужухов, выплевывая согревшуюся воду и беря глоток холодной, вдруг вспоминает, подносит запястье к глазам. Часы не видны, светятся только стрелки. Вот это да! – уже одиннадцатый час вечера. И он тоже, как те, верхние, удивлен: хозяин давно должен был приехать. Задерживает, черт! Пока не приедет, пока все не улягутся, не смоешься из этой могилы...

Где-то поблизости раздаются возбужденные голоса, и Ужухов бросается к глазку. Там темно и черно, как и тут, в подполье, но потом проступают – совсем уже черные – стволы деревьев на краю участка, ограда, а за ней – черные силуэты людей с запрокинутыми головами.

– Летит! Летит!..

– Где?

– Вот...

Ужухов быстро пригибается перед своим глазком, чтоб тоже – на небо, на спутник... Но ни черта не видно – в эту дырку и верхушки деревьев не показываются!

От резкого движения боль ударяет в зуб, и он, мыча, чертыхаясь, схватывается за воду, за бидончик, в котором уже на донышке... И пока боль отпускает, успевает подумать, что вот люди радуются, а он тут как пес подзаборный... И даже не это, а то, что им от этого полета ни тепло, ни холодно, а они все же вот собрались вместе, вместе долдонят, показывают... Значит, дело такое, что все, не сговариваясь, в кучу, а он один...

* * *

Хозяин провалился, загулял, черт! Ужухов проклинал его – давно мог бы смотаться, а из-за этой дубины горел свет во всех окнах, женщины не спали, ждали... Старуха все время шлялась через террасу к калитке и смотрела, дура, на дорогу, будто от этого скорее сыночек вернется.

Вода кончилась, и теперь за неимением другого он прикладывал к щеке пустой бидон. Тонкий металл – только что холодный – быстро нагревался, и Ужухов вертел, будто выслушивал бидон, ища в нем прохладного места. При переворачивании настырно брякала бидонная дужка – это могли услышать,– а в темноте поймать, придержать ее было трудно.

...Около двенадцати ночи хозяин наконец заявился. Ужухов, затолкав все свое имущество в мешок, сидел уже не у глазка, а наготове у полупритворенной дверцы выхода. Скоро затихнут шаги, голоса – и на волю... Бидон был уложен, и Ужухов теперь время от времени сквозь полусжатые зубы, чуть присвистывая, потягивал воздух. Холодная струйка охлаждала, как-то успокаивала зуб.

Нет, в доме не затихало. Женщины в комнатах, собирая ужин, гремели посудой, но голоса Пузыревского не было там слышно. Ужухов заглянул в полу-притворенную дверцу,– оказывается, хозяин еще возился около своей «Волги». Вгляделся: тащит из машины какой-то мешок, в сарайчик, а там дверь открыта, висит фонарик, и хозяин заталкивает мешок куда-то вниз... В его движениях что-то чудное, знакомое – не тот спесивый дородный дядя в дорогой сиреневой тройке, а... Ну да, тетечка Аграфена Агафоновна! Хоть та была и баба, а похоже – тоже так вот, ужимаясь, неслышно, как тень черная, прятала, бывало, добытое добро в кладовку....

Жена, наверное, заждалась с ужином и вышла позвать мужа. Она подходит к нему, когда он несет мешок в сарайчик и не видит ее.

– Федор, ты скоро?

Хозяин быстро обертывается на оклик, в звездном свете блестят его глаза, а руки – туда-сюда, будто не зная, куда девать мешок: нести, спрятать, бросить?..

Так тоже было: раз Аграфену за таким делом окликнули – она чуть не грохнулась...

Наверно, Надежда замечает и этот мешок, и руки, и то, что муж, как тень черная, шарахнулся. Она – к нему, но видит что-то в машине и – туда. А там еще мешок.

– Что это? Откуда это? – Из разворошенного мешка что-то лезет, пышно клубится.– Что это? Зачем это?

Она, бедная, все уже понимает – не по мешку, а по мужниному испугу,– но, точно без памяти, твердит свое: что это да что это?

Хозяин, отбросив свою ношу, налетает на жену, вырывает мешок.

– Оставь! Не лезь!

Но она опять за мешок.

– Откуда это?.. Что? Говори! И почему тут яма?..

Они, борясь, подаются в сторону, и Ужухов, чтоб видеть, скорее дверцу пошире, но опаздывает: отброшенная хозяйка уже летит на траву...

На шум выбегает старуха. Пузыревский цыкает и на нее: «Тише, вы!», но старуха с причитаниями набрасывается на невестку.

Зуб свербит – Ужухов забывает тянуть воздух – и от злости: «То в дом боялась войти, теперь счеты сводит!»

Надежда поднялась, но не уходит. Белое платье на черной зелени не шелохнется, но, видно, дамочка сама не в себе, кипит.

– Если ты сейчас...– шепотом, но раздельно говорит она.– Если сейчас мне не объяснишь, то я... позвоню...

Хозяин подбегает к ней, замахивается. Ведьма – сынка поддержать – тоже с кулаками...

И тут Ужухов нежданно-негаданно отшвыривает дверцу подполья и выскакивает на волю. Ночной ветер в лицо, тело наконец-то разогнуто в рост – счастье! Но внутри все горит:

«Шпана! Двое на одну!»

И с ужимистой, на носках, неслышной, а потому страшной походкой – той походкой, с которой ребята на окраине налетают на обидчика, – приземистый Ужухов сбоку подскакивает к дородному Пузыревскому и быстро, незаметно – как и полагается в настоящей подножке – выставляет сзади него правую ногу и наотмашь бьет его по лицу. Тот, ища опоры, подается назад, но запинается и столбом, грузно валится на гравий...

Все пришептывая, будто перед кем оправдываясь: «Шпана! Двое на одну!», Ужухов хватает свой легкий мешок и, удивляясь, что сзади ни шума, ни погони («Верно, с непривычки опупели!»), неслышно, бестелесно, как тень, только из-за зуба чуть присвистывая, проскальзывает в калитку и исчезает в ночи.

Глава шестая. Начало третьего дня

1

Пастухов Яков Петрович – заведующий овощным магазином на Б-й улице в Москве – был весельчаком, балагуром и однажды за буфетной стойкой поспорил с приятелем, что узнает любой магазин с завязанными глазами, узнает, чем он торгует. Тут же было нанято такси, которое медленно стало объезжать магазины. С завязанными глазами, поддерживаемый приятелями, как архиерей, под локотки, Яков Петрович входил в дверь и почти с порога, на удивление всем, объявлял, какая здесь торговля. Спор был им выигран, и Пастухов тут же объяснил:

– Да по запаху, братцы! Очень просто! В хозяйственных товарах пахнет, понятно, олифой, в кондитерских – ванилью, в мануфактурных – ситцевой краской, в обувных – кожей, в галантерее – тоже кожей, но особой... А в последнем магазине, куда вы меня ввели, ничем таким не пахло, и это, конечно, ювелирный! Золото и бриллианты не имеют аромата...

Вот этот-то знаток торговых ароматов и был удивлен утром двадцать шестого августа, когда, сняв запоры, вместе с продавщицами вступил в свой овощной магазин. Это пахучее заведение сейчас, в конце августа, у левых прилавков благоухало яблоками, у правых – свежей капустой, петрушкой, сельдереем. Удивило, конечно, не это, знакомое, ежедневное, а новый, какой-то чужой запах, чуть кисловатый, с горчинкой, который всеведущий Пастухов определил как вещевой (но что именно, он сказать не мог), что, конечно, было противоестественно для продовольственного магазина.

Любопытствуя, добродушно поблескивая веселыми глазами, он стал обходить, приглядываться к полкам, ларям, прилавкам. За ним следом ходили три продавщицы, по молодости лет довольные тем, что можно пока не надевать свои унылые клеенчатые фартуки и не становиться за прилавок, а надо вместе с заведующим выискивать какой-то таинственный запах, который, по правде говоря, они не очень-то чуяли.

– Вот здесь, Яков Петрович,– сказала толстенькая продавщица Маша,– будто слышнее, будто запахом больше тянет.

И тут между ларями с капустой и с картошкой все увидали пролом в стене...

Ну, уж это было событие! Это уж не запах, который мог почудиться, а...

Пастухов, только что с добродушно-озабоченным видом обходивший свое заведение, быстро обернулся к девушкам, и те увидели на его еще более порозовевшем лице остановившиеся глаза.

Но тут же он стал действовать. Приказал первой только что вошедшей старухе-покупательнице удалиться; на дверь – щеколду и табличку рядом «Закрыто»; продавщицам – отойти от пролома и не ходить, не следить по помещению («Чтобы все было в точности! – на ходу выкрикнул он.– Сейчас это не торговая точка, а место преступления!»). А сам побежал к телефону.

Пока поджидали людей из уголовного розыска, девушки-продавщицы, загнанные Пастуховым в дальний угол магазина, испуганно переговаривались:

– Не за капустой же к нам лезли? Не за картошкой?..

– А яблоки? Десять рублей кило!

И тут поднимались на цыпочки, вглядывались в наклоненные ящики с яблоками, стоящие в дальнем конце магазина.

– А персики? Двенадцать рублей. А сливы?

– Ну, сливы не станут – шесть рублей.

И смотрели на персики. Нет, все было цело. Во всяком случае, отсюда, из угла, так казалось.

– Погодите, погодите, девочки! А кладовка! Может, из кладовки?..

Вернувшемуся от телефона Пастухову не терпелось возразить.

– Балаболки вы! – Это обращение при таких событиях было не обидным.– Не к нам ведь лезли! А от нас. Вы посмотрите, куда пролом сделан...

Они было двинулись к дыре в стене, но он цыкнул на них – не ходить, не следить. Да, конечно, и не надо было ходить: меховой магазин... Ну да, раз пролом справа, значит, вор от них лез в соседний меховой магазин... И теперь поняли, что это за кислый с горчинкой вещевой запах – его через дыру натянуло от соседского меха и мездры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю