Текст книги "Два долгих дня"
Автор книги: Николай Москвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Глава третья. Внизу
1
Как показал Ужухов на следствии, план его был такой: пробраться в подпол дачи Пузыревских, затаиться и ждать, когда в доме останется одна старуха. Только так, находясь в доме, а не маяча около него, что, конечно, вызвало бы подозрение, и можно было это сделать. Когда его спросили, почему он избрал именно старуху (М. В. Пузыревскую), Ужухов ответил:
– Сам-то хозяин больше в магазине, а на даче он только вечер и ночь. И в это время его одного не застанешь. Кроме того, если и случись это, то он мужчина здоровый, мог мне вполне и накидать... Я ведь пустой, без оружия шел... Если же взять дамочку ихнюю, то она не в счет. Как полагаю, останься я с ней один на один, ей мне и сказать-то нечего будет... А вот старуха, я рассчитал, должна была знать, где лежит то, за чем я пришел. Сын-то должен был кому-то довериться! А мама у него как раз подходящая...
Но это было потом, а сейчас, утром двадцать четвертого августа, Ужухов проснулся от режущей боли за ухом. Четыре найденных в подполе кирпича, которые он положил вчера ночью в изголовье, конечно, оказались не подушкой. Закрыл их краем одеяла, положил под ухо меховую шапку, и все же получилось не пух-перо. А потом и это съехало, и под утро лежал просто ухом и щекой на голом кирпиче...
Он, не проснувшись еще совсем, приподнялся, сел на землю и своей короткой с широкими ногтями рукой потер за ухом. Под пальцами что-то тонко, чуть слышно затрещало, и Ужухов, поднеся ладонь к глазам, увидел кусок пыльной паутины. Пыли на ней было так много, что на руке лежал как бы серый лоскут. Он вытер ладонь о свои черные штаны и хотел было встать – после сна тело просило подняться,– но голова коснулась потолка, и он остался сидеть. Отгоняя сон, Ужухов грубо – сплющив широкий нос – провел рукой по лицу. Поднял глаза и увидал над собой доски пола и сизую, в трещинах, балку, по которой взад и вперед нервно бегал разоренный, без своего серого шалаша-лоскута, паук.
«Ах, да!..»
И сон совсем отходит. Вспоминает поздний поезд, путь по темным дачным улицам, заскрипевшую калитку, согнутую – чуть не на четвереньках – неслышную пробежку до подполья...
Откуда-то сильно тянет керосином, и Ужухов оглядывается. Вот не думал, что в таком месте светло будет! Но в дощатой обшивке подполья то щель виднеется, то вон там доска отошла, а вот тут даже сквозь выбитый кругляшок сучка свет проходит... Ужухов подползает к кирпичному столбу фундамента и заглядывает за него. Нет, не за столбом, а вон у входа, у самой дверцы стоит бутыль с промасленной бумажной пробкой.
«Ничего, ничего!.. Наливают керосин, конечно, снаружи, а сюда только ставят».
И тут начинает прислушиваться к доскам, к балкам над головой – не проснулись ли обитатели. Первой, понятно, должна проснуться мамаша. Старухи спят мало, да, кроме того,– заметил по прошлым приездам – хозяйством больше занята она, чем невестка. Дамочка встанет попозже, а сам и того позднее, встанет на все готовое – только пей, ешь да езжай к одиннадцати часам в свой меховой магазин. А долго ли тут на «Волге» докатить!..
Посмотрел на часы: без двадцати семь. Опять глаза на доски над головой. Ни шагов, ни шума. Раз так, попусту ждать не нужно. Скрючившись, спасая голову от балок, заковылял на корточках к обшивочным доскам, где виднелись щели. Но они оказались не те, не подошли – видны отсюда клумба, часть забора, соседняя дача. Перебрался влево. Тут сквозь щель виднелись совсем уж задворки: гараж, ледник, тропинка до ветру...
«Чего полез сюда! Вправо надо!»
Взял поправее первых щелей, и верно. В круглую дырку, оставшуюся от выпавшего из доски сучка, была видна песочная дорожка, грядка белого табака у зеленой ограды, край клумбы. И вот она – калитка! Теперь только держи пост: кто ушел, кто пришел – все видно...
Оглядываясь – не потерять бы примеченную среди других щель, он на четвереньках пополз к своему барахлу, захваченному на время лежки: старое байковое одеяло, мешок с харчами, меховая шапка, чтобы голова ночью не простыла. Прислушался – не встали ли – и перетащил все это к дозорному глазку в доске.
...Бывает так, что миг повторяется. Уложил, умял свои пожитки, чтобы не мешали, и только прильнул к светлому кружку, как увидел: мимо зеленой решетчатой ограды идет высокая женщина в черном надвинутом на лоб платке... Ну прямо тетка Аграфена Агафоновна! Даже вон на палку по-теткиному опирается... Одно не то – Аграфена посытнее, покруглее телом была. И вот возник, повторился из прошлого денек, минута, миг: Аграфена – как вот сейчас эта – шла к дому, шла, ничего не чуя, а он, двенадцатилетний Васька Ужухов, тоже, как и теперь, сидел, затаясь, и тоже, как теперь, прильнув к круглой из-под сучка дырке в сарае, должен был высмотреть тетку и предупредить: в доме идет обыск...
Ах, Аграфена Агафоновна, шмара бесценная, не родиться бы тебе, паскуде! Утонуть бы тебе, милой, золотой, в поганой яме – чтобы ни вздоха, ни пузырьков...
С нее началось... Ехал мальчонка из деревни в город на простое пропитание, а попал в такую малину, что по военному тогда времени и во сне не снилось,– всем залейся, всем завались!.. И все тетечка-хлеборезка. И пусть бы уж сама крохи в подол собирала, но и племянника к делу приставила, и толстомордого кладовщика Семена, который и в котах при ней ходил, и хлебные крохи-пудики на базаре спускал... Небольшое дело – хлеб, а тетечку, как на дрожжах, разнесло: и отрезы, и золотые кольца, и часы... Разнести разнесло, а сама черный платок на глаза, клюку в руку – ну, монашка, постная душа, хоть копейку ей подавай...
И подали ей. И Семену тоже... «Черного ворона» подали. Отсидела свое, вернулась, а племянник времени не терял – катился, куда его толкнули. А ей это в масть: готовый помощничек – почище пропавшего, невернувшегося Семена оказался.
Был мальчишка на побегушках, а теперь уж своя хватка, свой глаз. И по любви вместо Семена его приспособила. Оно, конечно, грешно – родная кровь,– да ведь апрельский молоденький огурчик кому не в сласть...
И второй раз «черный ворон» двоих увез. Тетечка, как на богомолье, на знакомые места, на знакомых людей поехала, а племянника-огурчика с вольной грядки в первый каменный засол пустили – лежи да поглядывай на распрекрасную решетку...
2
Где-то на конце половиц послышались шаги, и Ужухов взглянул на часы: половина восьмого.
«Старуха встала... День начинается».
Шаги то приближались, то удалялись. Потом раздались над самой головой – даже выбилась пыль из щелей между половицами. Подпольный постоялец отмахнулся от нее, как от папиросного дыма.
«На террасе накрывает».
И верно: старуха сносила все сюда, на террасу, под которой находился Ужухов. Стукала посуда, позвякивали ложечки, фырчали отодвигаемые стулья. Из дальних комнат глухо доносились какие-то другие шаги и постукивания.
«Сами поднялись».
На террасе же минуту-две стояла тишина, потом, приближаясь, послышался грузный – на пятках – топот. В неверном свете подполья было видно, как еще издали, и тоже приближаясь, стали из-под этих увесистых пяток падать от половиц на землю белесые столбики пыли – все ближе и ближе. Ужухов подумал: «Не сам ли идет!», но шаги мелкие, торопливые, так могла идти только женщина с тяжестью в руках. И верно: над головой вдруг ухает, стукает металл о металл, а обратные шаги – легкие, обыкновенные, те самые, которые первыми были.
«Старуха самовар подала... на поднос».
Вскоре все собираются на террасе, и Ужухов видит, как напряглись, чуть даже прогнулись половицы у него над головой. Стук посуды – наверно, через ножки стола – доходит довольно отчетливо, голоса же бубнят, как под одеялом.
– Это корейка? – Слышно, как кто-то ложкой, захватывая, проводит по сковородке.
– Нет, грудинка. Ты же видишь, с косточкой.
– Лучше бы корейку. Она пожирнее.
– Тебе доктор сказал, что сала надо избегать. Да и грудинку ты зря. Взял бы вон лучше крабы.
Мужской голос – это, конечно, сам Пузыревский, а женский – не то жена, не то мать.
– Если докторов слушать, то и есть надо прекратить. Мой-то до самых последних дней что ни попадя все ел и кушал. Сало не сало, а подавай! И ничего... А в заговенье или в мясоед от стола не отходил. И ничего.
«Это старуха. Как у вороны голос». Ужухов вспоминает ее выкрик в первый свой приезд: «Пышено где?» И сейчас прислушивается к ее голосу внимательно, будто это потом ему пригодится.
– Как же, Марфа Васильевна, ничего, – вмешивается невестка, – когда как раз ожирение у Трофима Матвеевича и сыграло свою роль... – Что-то шлепается об пол, и тот же голос возмущенно: – Федор! Сколько раз я тебя просила не выплескивать на пол!.. Словно ты в трактире!
Между половицами стекает тонкая струйка, и Ужухов, чертыхаясь, поскорее отводит ногу. Но вода попадает на его черные штаны, и он, пришептывая: «Вот балда!», стряхивает ее, отсаживается подальше. Но этому черту и горя мало! Хмыкнул, сказал: «Извиняюсь» – и уже вину с себя валит.
– Может, оно и как в трактире, – доносится сверху его голос, – но не наливала бы на блюдце... В прошлом году, когда я был в Варшаве, при мне из кафе уволили официанта за то, что подал посетителю чашку кофе, а на блюдце мокро было. Ну, тот, конечно, себе на брюки... Положи-ка мне еще грудинки, а чай пусть остынет...
Ложка скребет по сковородке, и только тут до Ужухова доходит запах жареного лука и сала. Он переводит взгляд на свой серый мешок, на котором лежит полоска света, упавшего через какую-то щель. Втягивает носом воздух и быстро наклоняется к мешку, развязывает его. Ничего жареного тут, конечно, нет – круг бараньей, с твердым жиром, колбасы и буханка черного хлеба,– но от запаха на террасе, проникшего сюда, в подполье, вот как жрать хочется!.. На дне мешка – две поллитровки. Одна из них – с водой. Вдруг тревожится: а где бидончик с водой? Припадает на локте вправо, влево,– оказывается, за каменным столбом. Вытаскивает из мешка бутылку, которая не с водой, срывает с головки серебряный кружочек и, вытерев губы, подносит к ним горлышко. Потом принимается за колбасу и хлеб. Пока ощипывает неподатливую кожуру с бараньей, пестрой, похожей на мрамор, колбасы, зло посматривает на открытую бутылку, стоящую на земле. «Деньги какие берут, а пробки настоящей нет! Теперь вот нянчайся с ней!» Роется по карманам, находит какую-то бумажку, комкает ее и затыкает горлышко недопитой бутылки...
* * *
Потом Ужухов видел, как дородный, крупный Пузыревский в сиреневом костюме, покуривая, прошелся вокруг клумбы; затем – по дорожке вдоль зеленой ограды, где пошатал какую-то доску; у калитки, натужившись, выпрямил согнутый крючок. Постоял, оглядывая все свое хозяйство – весь какой-то благополучный, розовый, довольный, – и вдруг, что-то вспомнив, поморщился, лицо потемнело... Хмуро глядя в землю, вернулся в дом, взял красивый желтый портфель и прошел в гараж к машине. И уехал.
«Ну, одним меньше,– подумал Ужухов, когда «Волга» отъехала. – Теперь бы только дамочке отлучиться...»
Он отстранился от глазка в доске и полез в карман за папиросами, закурил. Но тут же потушил огонек: на террасе еще ходили, и раз вода через щели прошла сюда, значит, и дым туда может подняться... Вчера ночью, когда встал тут на постой, курил без опаски, а сегодня даже после водки – когда страсть как охота покурить – подожди-подумай!
И Ужухов сейчас стал ждать не того, зачем залег в подполье, а просто ухода женщин с террасы. И скоро дождался – погремев посудой, они ушли в комнаты. Он тут же закурил, но все же не привольно, а суетливо разгоняя дым. И тут в тишине от выпитого, от первой утренней затяжки все показалось простым и скорым: сейчас жена хозяина, взяв сумку, пойдет на станцию в магазины или с лукошком в лес по грибы – и все! Через минуту он будет около старухи...
Ужухов загасил о землю окурок и прильнул к глазку в доске так, Чтобы была видна калитка,– хозяйка ведь могла пойти не с террасы, а с черного хода, и только у калитки ее заметишь.
...Так он просидел час – никого. Небольшое время час, но смотреть не отрываясь в глазок величиной с гривенник... Ломило спину, затекали ноги – приходилось пересаживаться. И быстро, не зевая, приглядывая за глазком, а то пропустишь. Да еще эта дырка, черт, не совсем вровень с глазами,– надо было тянуться.
На обед прошли плотники с соседней строящейся дачи и среди них тот черноусый плакатный красавец, который в первый приезд Ужухова командовал ему: «Кантуй! Кантуй!» Проехал, тренькая звонком и разгоняя кур, велосипедист с бидоном в руке. Напротив, на дороге, остановились две женщины с авоськами и долго говорили, размахивая руками. Из этого заметил только бидон, авоськи. «А моя чего-то тянет, не идет в магазины». Появился какой-то ферт в белых, в черную полоску, брюках с тортом в руках. Он ходил зигзагом от левой стороны улицы к правой и громко спрашивал: «Где тут дача номер тридцать восемь?» На его голос, протопав на террасе над головой Ужухова, вышла старуха Пузыревских, и подпольный наблюдатель затревожился («Не к нам ли этот гусь?»), но старуха, дойдя до калитки, показала ферту куда-то в сторону.
Она возвращалась к террасе, и Ужухов, поймав ее, как на мушку, следил за ней через глазок. Низенькая, толстая, с обвисшими серыми щеками, старуха переваливаясь, шла на него и опять, как с бидоном и авоськами, сейчас увиделось только одно – ее шея. Это было что-то безотчетное. Он посмотрел на свои руки – пальцы тоже сжимались...
– Марфа Васильевна, это к Иглицким? – вдруг раздался с террасы голос.
– К ним... Сегодня сама именинница. Позвали бы гостей к вечеру, так нет – к обеду, по-благородному, чтоб пыль пустить...– Старуха пропала в глазке и сейчас тяжело поднималась по ступенькам террасы.– А по будням самим жрать нечего! И забор второй год накрашеный стоит...
– Ну, что за глупости! Просто они живут иначе, чем мы... Сами ходят, и у них люди бывают...
Ужухов отстранился от глазка и принял позу поудобнее: пока они обе на террасе, можно отдохнуть. Хотел закурить, но вспомнил про щели наверху, сплюнул, проворчал: «То одно, то другое».
– А что толку! Зато у нас полная чаша... Тебе Федя только что два новых платья справил.
Молодая хозяйка не сразу ответила. Слышно было по ее легким, на каблучках, шагам, как она ходила по террасе.
– Ах, Марфа Васильевна, мне вам трудно объяснить...– заговорила она.– Принято думать, что художниками, скрипачами, баритонами и так далее люди рождаются, а всеми остальными они делаются... Жизнь их, дескать, делает. А по-моему, например, купцами, дельцами люди тоже рождаются... Посмотрите, работает человек в каком-нибудь нашем учреждении лет тридцать – сорок, говорит красивые слова, призывает, агитирует, а вышел на пенсию или в отставку – и смотришь, нутро его совсем другое: начинает строить дачку, курятники. Начинает доставать, продавать, хитрить, обманывать, взятки совать... Возьмите Щеголькова около станции. Кем он был на работе и кем он стал теперь! Ведь весь сияет, что дорвался до своего, до своей натуры!...
– Ты это к чему? У нас, слава богу...
– А к тому, что не все от этого сияют... Я говорю о его домашних. Помните, вы говорили, что у этого Щеголькова с дочерью нелады?
– А у кого теперь с молодежью лады?..
– Ах, это совсем другое!.. Ну хорошо, оставим это!.. Вы говорили, что за маслом надо сходить? А что еще взять?
– Больше ничего... Может, разве рыбы копченой...
Ужухов вздрогнул, почувствовав озноб на спине, – вот оно! Через минуту, через две... И непонятно: столько ждал, а сейчас лучше бы бабы еще о чем поговорили... Но все же припал к своему глазку. Смотрел на зеленую калитку и не видел ее; по улице, за калиткой, проехала телега с рыжей лошадью. Он, будто ему это сейчас нужно, проследил за ней... И почему-то потемнело. Неужели уже вечер! Что же молодая не показывается? Голоса доходили из дальних комнат, потом стихли, и он, скосив глаза, ждал, когда она появится на дорожке справа от черного хода. Но голоса вернулись сначала в комнаты, потом на террасу.
– Возьми зонтик.
– Не поможет... Кругом обложило.
Только сейчас увидел: шел дождь. И не вечер, а стояли тучи. Повернулся спиной к глазку, ударил кулаком по земле: «Вот черт!» Теперь было досадно: «Чего возилась, вышла бы до дождя!»
3
Сюда, в подполье, дождь доходил равномерным гулом, только, как запевала в хоре, тренькал на углу дачи водосточный поток, падая то в звонкое ведро, то в гулкую кадушку. Заглянув в глазок, Ужухов заметил плотников, возвращавшихся с обеденного перерыва,– накрыв головы холщовыми мешками, они неторопко бежали к своей стройке. За ними, облаивая их, гналась белая, с загнутым хвостом, собачонка.
«Значит, уже час».
И верно: на часах был уже второй. Дождь все не унимался, и под обшивочными досками подполья, где был глазок, появилась лужа. Она подползала под сложенное вчетверо одеяло, на котором сидел Ужухов, и ему пришлось щепочкой отгонять ее, прорывать ей отвод.
«Хозя-аева тоже!.. Если вода под фундамент, то все гнить начнет!»
От лужи ли этой, или от дождя вокруг, но в подполье стало как-то сыро, зябко, и он, дотянувшись до бутылки с бумажной пробкой, отхлебнул два глотка. Бездействие томило. Сложил руки, смотрел в одну точку. Наверху было тихо, лил дождь, уже не тренькал, а бубнил водосточный поток – и ведро и кадушка, наверное, налиты... Не глядя, покопался в мешке, ухватил там кусок колбасы, стал жевать.
Но все кончается. Щели в обшивочных досках вдруг побелели, засветились, а с левой стороны просунулись лезвия солнечных лучей. Теперь надо занимать пост.
В глазке все сияло – трава, цветы, листья деревьев. На темно-лиловой, набухшей от воды клумбе ярко выделялась зелень и какие-то белые мелкие цветочки. Зеленая калитка лоснилась от дождя, и около нее, пробравшись на участок, бегала та беленькая, с загнутым хвостом собачонка, что гналась недавно за бегущими плотниками. Приостановясь, подняв одну лапу, она понюхала воздух и бойко побежала по дорожке к даче. Ужухов похолодел.
«Вот стерва!.. Это она на колбасу».
И он сразу представил: она подбегает, чует за досками человека и начинает лаять...
Умял поскорее мешок, чтобы закрыть запах, вытер об штаны обмасленные пальцы. На террасе послышались голоса, быстрые шаги и пропали в комнатах...
«Сейчас хозяйка идет к калитке, а тут лай».
Заглянул в глазок влево-вправо – собаки не было. Отлегло – пробежала мимо... Стал смотреть на калитку – вот сейчас хозяйка за маслом, и все кончится. Ему вдруг захотелось – просто тело просило – разогнуться, встать во весь рост. Да, тогда над ним не будет давящего потолка-пола, а во весь рост...
Почувствовал за собой не то шорох, не то дыхание. Быстро обернулся: собачонка. Как же она пролезла сюда? Собака стояла, строго смотря на него, выжидательно наклонив набок голову – вот сейчас залает. Пальцы сами собой сжались и уже к ней... Но опустились: пока задушишь – визгу сколько! На террасе старухин голос: «Чего это в магазин в шелковом идти! Не барыня! Надела бы ситцевое». Подождать, замереть, пока та в калитку? Не угадаешь – залает, и тогда две бабы сюда. Сердце колотилось, руки взмокли...
«У-у, проклятая!..»
И вдруг загнутый хвостик влево-вправо. И глаза просящие: дай, пожалуйста.
«Вот балда!»
Собака-то сама чужая, мимоходная! Разве она в чужом месте будет лаять? Нагнувшись к мешку, отломил ей кусок хлеба и бросил. Та съела, осуждающе глядя на человека – не за этим сюда лезла. От второго куска отказалась. И Ужухов на нее свистящим шепотом:
– Ну и брысь, черт! Колбасы тебе!..
И замахнулся. Собака покорно отскочила и исчезла в полутьме подполья. Тут же заглянув в глазок, он увидел ее трусящей к калитке. Рукавом вытер взмокший лоб. «Уф-ф! Да-а».
Всякая опасность, минуя, приносит облегчение, и забывается то, что предстоит впереди. Сидел, бездумно смотрел в глазок на зеленеющий, просыхающий после дождя сад, и сердце и тело утихали... И вдруг старухин голос: «Подожди! Посмотрю!» – вернул к тому. И то, что утихало, отходило, опять забилось. Но и ожесточило, как бы обрадовало: «Эх, скорее бы!» И, ободряя себя, обнадеживая, живо представил, как через какие-нибудь час-полчаса он неторопко, безмятежно будет подходить к станции. Только еще не виделось: где же будет оно – в карманах, в мешке, за пазухой?..
– Ну, вот всегда так! – раздался над головой голос молодой хозяйки.– Выбросить надо, а вы все храните! Лучше я за свежим маслом схожу.
– Разбросаешься, милая... Тут, почитай, грамм полтораста. И как оно в холодильнике завалилось, не пойму...– У старухи был виноватый тон, но она наступала. – Выбросить! Чужих денег тебе не жалко. Чем на станцию таскаться, ты, Надежда, займись лучше огородом. Опять помидоры полегли...
Ужухов понял: на станцию не пойдет. И уже не было силы ни чертыхаться, ни действовать, ни думать... Он повалился на землю, раскинув руки, и только тут почувствовал, как устала спина от долгого, неудобного сидения. Лежал, смотрел на сизые, в паутине, половицы потолка-пола, и ничего не хотелось, все все равно... Хоть собирай свои пожитки и катись домой. Только мелькнуло ни к чему: молодую, оказывается, зовут Надежда. На террасе что-то говорили – не слушал,– потом стало тихо, но почувствовал: по-нехорошему тихо.
– Марфа Васильевна! – У этой Надежды дрожал голос.– Вы понимаете, что говорите! Утром сказали, что Федор мне «платья справил», сейчас, что мне «чужих денег не жалко». А вчера что-то от меня тайком купили и спрятали... Ведь это...– Голос прерывался. – Ведь это просто... да просто оскорбительно слушать, видеть! Вы понимаете?.. Есть у вас совесть? Ведь Федор... и вы ему поддакивали... сам уговорил меня уйти со школьной работы... Кто я теперь? Была учительница, меня любили на работе, а теперь будто из милости, будто приживалка...– и она заплакала. Дрожал, ломался голос, а теперь и слезы.
«Вот стерва, действительно...»
Ужухов проклинал старуху за то, что именно она отговорила хозяйку от масла, от станции. Это из-за нее, ведьмы, он томится тут. Но и это услышанное тоже... Слова «приживалка» он не знал, но догадался, что это обидное, да и вообще довела дамочку до слез... Попрекать человека куском хлеба – он так считал – может только сволочь. Таких даже в тюрьме не было...
Так, как бы в забытьи, он пролежал часа два, прислушиваясь к невнятным голосам и шагам в комнатах, прислушиваясь к одному: не уходит ли кто? Доносилось то шарканье щетки, то буханье выбиваемых ковров. Затем стали постукивать посудой, ходили в кухню – обедали. Потом мыли посуду, потом где-то сбоку раздалось поросячье хрюканье и ласковое причитание старухи: «Ах ты, мой гладенький, ах ты, мой румяненький, ах ты, мой лопушочек!..»
«Не то, что с невесткой!» Ужухов перевернулся на бок, и теперь открылся ему весь простор подполья – стало как-то легче, свободнее, тело не просило, как прежде, разогнуться, встать во весь рост. И он незаметно для себя заснул...