Текст книги "Два долгих дня"
Автор книги: Николай Москвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Два долгих дня
Глава первая. Внизу
1
В следственных материалах по делу Зыкова П. С. ничего не было сказано об Ужухове, и он сам, по понятным причинам, нигде не упоминал Зыкова. И только много позже, когда события пришли к концу, Ужухов рассказал, что первые сведения о фартовом сламе на станции М. он узнал от Зыкова. Они собирались работать вместе, но Зыков неожиданно – за одно из прошлых дел – погорел, и Ужухов стал действовать один.
Девятнадцатого августа утром он отправился с дачным поездом на станцию М.
Ужухов ехал без всего, ехал пока в разведку; поэтому он чувствовал себя, как все пассажиры,– скучновато, вяло, бездельно. Сперва ел мороженое, вытирая липкие пальцы о черные старые штаны; потом курил в тамбуре, поплевывая в открытую дверь вагона; затем, вернувшись на место, сонно смотрел в окно, как бегут подмосковные леса, кустарники, столбы, дачки... Вот на насыпи промелькнул мальчишка в розовой рубахе с удочкой в руках... Когда-то и он этим играл-баловался. Но недолго – война оторвала от детства, от школы, отправила из деревни в город к тетке Глаше. Думали, тетка как тетка, ан особая оказалась!.. Эх, Аграфена Агафоновна, большую науку вы дали! Такому распрекрасному научили, что благодари, проклятую, в ноги падай, а все должок останется...
Опять пошел курить в тамбур. Дверь в соседний вагон была закрыта, и в верхней стеклянной половине ее он отразился, как в зеркале,– коренастый, с широкой шеей, с короткими руками. Вынул красный гребень и, сделав на минуту озабоченное и как бы значительное лицо – что делает каждый при причесывании, пригладил перед стеклом волосы. Но только поднес руку, чтоб и ворот на голубой рубахе поправить, как все исчезло – дверь со стеклом откатилась влево, и вошел чернобровый худощавый контролер с литыми тяжелыми щипцами в руках. И все вместе – и то, что зеркало он откатил, и то, что казенные ненавистные канты на его фуражке, на обшлагах...
– Явление пятое! – Ужухов зло хмыкнул, скривил губы.—Те же и Ефим с балалайкой!
И неохотно уступил контролеру дорогу.
– Граждане, предъявите билеты! – не отзываясь на вызов, возгласил этот, с кантами, и своей машинкой-щипцами пробив билет, спокойно прошел в вагон.
– Ходют тут!..
Это уж ему в спину, ни к чему, от бессилия... И вдруг позади:
– Контролеры настоящего юмора не понимают...
Обернулся и увидел, что в тамбур из соседнего вагона через ту же дверь вошел, виляя телом, какой-то шкет в голубых брюках не толще самоварной трубы. Ужухов не любил эту публику: сидят они по ресторанам, разъезжают с девчонками на машинах, бросают деньги туда-сюда, а в колонию ни один не попадет – деньги-то у дармоедов папенькины!.. Но было с этими вихлявыми что-то и общее, родное – тоже понимают толк в легкой, фартовой жизни... Это-то, может, и злило.
– Ты чего? – угрожающе спросил Ужухов, подступая и напрягая подбородок, отчего лицо становилось квадратным.
– Я ничего...
Видно было, что пижон струхнул. С толстого, с сиреневыми подглазниками лица сошла снисходительная улыбка. И руку с золотыми часами приподнял, будто защищаясь.
– То-то...
И Ужухов ушел опять в вагон на свое место. Снова в окне – леса, кустарники, дачки. Чего вспылил – и сам не знал. Наверное, от контролерских кантов,– хоть и другие они, а насмотрелся за пять лет на это казенное украшение! Но перед глазами почему-то маячили и золотые часы вихлявого... Самое лучшее, конечно, не бить, а разуть бы милого! Как тогда...
И под шум поезда, под мелькание за окном вспомнил первые дни после амнистии. Первая работа на заводе, первые дружки по цеху и самое большое, самое прекрасное: хочу – туда еду, хочу – сюда иду, ни ограды, ни оклика – свобода... И дальше бы так – жить да жить... Да вот в одно воскресенье тоже вагон электрички, но полный, тесный – люди в тамбуре за косяки двери держатся. Тот тогда тоже за косяк – нога тут, рука тут, а сам за дверью на встречном ветру. Так бы все и обошлось, да вел себя карась нахально, подвинуться, видите ли, требовал – рука будто бы затекла, что за косяк держалась. Нет, конечно, не это, а то, что на этой самой натуженной, наполовину заголенной руке прямо перед глазами Ужухова – золотые часы на красивом коричневом ремешочке... И так ловко – кругом-то одни спины, все лицом в вагон стоят... Так и взял. Взял в открытую, только глазами в парня вкололся, как бы – выбирай: или не мешай мне, или лети под откос. Ведь стоит только чуть-чуть пальчики твои от косяка оттянуть – и кувырком на тот свет...
Мальчишкой еще плакат видел: стоит какой-то окосевший дядя с рюмкой, а под ним подпись: «Первую рюмку ты берешь, вторая – тебя хватает». Так и здесь получилось. На завод явился и так разнюнился, что даже решил часы и не загонять и себе не оставлять, но вскорости встретил Зыкова и «вторая» ухватила... Тот так расписал доходную дачку, что голова закружилась,– и легко и много... И вот Петьки Зыкова уже нет, одному надо действовать, а «вторая» не отпускает. Вот посадила на поезд, велела ехать...
2
Ужухов обошел дачу Пузыревских и слева и справа. Все сходилось с тем, что говорил Зыков. Дача стоит на отлете, последней в ряду, и к ней два подхода: слева – узким, только разойтись, переулком, ведущим к колодцу, и второй подход – справа, со стороны жиденькой рощицы, за которой шло строительство уже новых дач.
Начал с этого подхода. Несколько раз кругами, смотря в землю, будто ища грибы или запоздалую землянику, прошелся по роще. То хворостиной, то ногой шевелил траву; то шел, то присаживался... Конечно, ничего, кроме окурков и бумажек, в этой истоптанной рощице не было; скашивая глаза, разглядел у Пузыревских обычную дачную дурь: беззащитные окна первого этажа, чуть живая дверь на веранду и пудовые замки и засовы на черном, но который на дачах считают главным входом...
Сейчас занимало не это. По зыковскому плану, вся надежда была на старуху – мать самого Пузыревского, обычно не выходящую из дома. К ней же надо идти не как домушник – через щель, а в открытую, не таясь, ибо она должна показать, где лежит то, за чем он придет. Но когда идти? Когда она будет одна – вот в чем дело...
На станции прокричал паровоз, и долго было слышно, как за дачами, за лесом бежали перестукивая товарные вагоны. Потом, видимо навстречу, с ровным гулом прошла электричка... Дурацкое это дело – смотреть с улицы на дом: ты никого не видишь, а из темных окон, может быть, за тобой следят – какие такие грибы-ягоды ищет дядя в захоженной, затоптанной роще...
Ужухов посмотрел на солнце и, будто собираясь уходить, отряхнул у колен штаны, огляделся и пошел в сторону новых строящихся дач. Так-то оно и лучше: если за ним в окно следили, то примут за плотника или печника, который приходил со строительства в обеденный перерыв.
По глубоким колеям, оставшимся, видимо, с весны, когда возили тут лес, он вышел к срубам, около которых было светло, желто. От лежащей вокруг щепы пахло смолой. Трое рабочих около ближайшего сруба, несмотря на летний день одетые в ватники, сосновыми колами выкатывали из кучи толстое бревно. Ужухов отошел в сторону, лег в тень куста и закурил... Нет, надо на дачку еще с другого подхода, от колодца, взглянуть. Но не сейчас, а обождав. А еще лучше, чтобы на глаза не попадаться, зайти к колодцу со стороны закусочной, то есть в тыл дачи. Только вспомнил это заведение, почувствовал голод: «Ну вот и хорошо – по дороге закушу». Бросил папиросу, поднялся, но тут его окликнули:
– Эй, орел, не подсобишь ли?
Эти трое в ватниках все возились с бревном, не могли его выкрутить из кучи. Что ж – подошел.
– Ты возьми вон кол! – сказал один из плотников с толстыми добрыми щеками.– Нашего четвертого нет, пошел за водой, да, наверное, не ту воду выпил, а с белой головкой.
Двое других не отозвались на шутку, только, придержав свои сосновые колы, как-то мечтательно посмотрели в сторону станции. Кол, который взял Ужухов, был весь в тонкой и шелушащейся золотой пленке, покрывавшей кору, она даже чуть звенела в ладонях. Вчетвером, натужась, они вывернули толстое, длинное, семивершковое бревно и теми же колами-рычагами покатили его по слегам к срубу.
– Налево кантуй! Налево! – услышал Ужухов позади себя окрик.
Оглянулся и заметил рядом черноусого в белом фартуке плотника – красавца, как на плакатах рисуют. По тому, что он в руке держал цинковое ведро с водой, Ужухов догадался – это пришел тот, четвертый. Что ж, он тут будет стоять да командовать, а ты за него работай!..
– Нет, дядя с усами, ты уж сам тут кантуй! – ухмыляясь сказал Ужухов, передавая ему кол и отходя.– А у меня тоже дела есть.
Вытерев руки, к которым пристала золотая пленка, о штаны, он зашагал к закусочной. Да, у него тоже дела есть...
3
Он и раньше за собой замечал: о каком-нибудь пустяке долго соображает. В сельской школе, когда учился, его тугодумом звали, с годами он, конечно, бойчее стал – такая жизнь была, что очень-то не зазеваешься,– однако время от времени маху давал... Вот и теперь: зачем этим плотникам на глаза показывался! Пройти бы мимо – и все. А тут ворочал с ними бревна – могли в лицо запомнить... Мерещился даже какой-то будущий день: «Вы этого человека видели неподалеку от дачи Пузыревских?» И тот, красавчик с плаката,– почему-то представлялся именно он – отвечает: «Да, товарищ следователь, этого самого».
Это натолкнуло на мысль в закусочную не заходить. Ведь Серафима, которая на даче Пузыревских была домработницей, теперь, с этой весны, работала в закусочной судомойкой... Знаком с ней был не он, а Зыков, и не ему, а Зыкову она рассказывала, что хозяева «богато живут, а еще больше от глаз хоронят». Видел эту Серафиму только раз и мельком, но бабы памятливы.
Вернувшись к станции, прошел мимо закусочной, повернул вправо, к рыночной площади, и тут, оглядевшись, заметил врезанный в голубой забор ларек с пивом.
На мокрую и грязную доску перед окошком ларька положил смятую в кармане булку, потребовал кружку пива и два кубика плавленого сыра. Толстым пальцем с коротким ногтем осторожно снимал серебряную кожуру, но она плохо поддавалась, и на сыре от пальцев оставались темные следы. Освободив от обертки, положил сыр на ту же осклизлую доску-подоконник. Он был не брезглив, но теток, процветающих на пивной пене, не любил.
– Вытирать, мамаша, тут нужно! – сказал он.– Как в хлеву!.. Да и то в теперешних хлевах, говорят, чище!
Молодая, но раздобревшая женщина, нагнув голову, чуть высунулась из своего окошка, и он увидел голубые, пустые, привыкшие ко всему глаза. Потом в окошко нехотя просунулась рука с мокрой тряпкой, поелозила по доске – Ужухов на минутку приподнял свой сыр и булку – и скрылась.
«Не Серафима ли это?»
Было что-то похожее в лице. «Может, ларек от закусочной работает?..» Но отогнал мысль – пуганая ворона и куста боится. Ведь если бы это была она и она его узнала, то спросила бы про Зыкова – ведь любовь крутили...
Расплатился и пошел к даче Пузыревских, но уже другой дорогой, забирая влево, чтобы незаметно выйти к тыльной стороне дачи, где был ход к колодцу.
Солнце шло за полдень, тени все еще были укорочены, и везде было жарко. Но на дачах, мимо которых проходил Ужухов, жизнь продолжалась: по участкам бегали дети; женщины подвязывали на клумбах цветы, копались на грядках; мужчины, развалившись в гамаках, читали газеты, один сдуру, несмотря на жару, подтягивался и кувыркался на самодельном турнике...
«Делать нечего – воздухом дышать приехали!»
Ужухов кривил губы – нет, достанься ему такое добро, он бы траву ниточкой не подвязывал и не таскался бы за город, чтоб воздухом дышать – будто его и в городе мало,– а совсем по-другому распорядился. Не жизнь у него, а игрушка была бы...
Только одну хозяйку он одобрил: какая-то высокая худощавая старуха рогатинами подпирала тяжелые, полные плодов, ветки яблони. Здоровые, в кулак, августовские яблоки уже просились упасть, да пусть еще повисят, пусть еще поболее нальются. Ужухов окинул взглядом это дерево и другие деревья в саду – такие же полные и тяжелые.
«Вот эта бабушка мозгами шевелит! Даже если плохо-плохо по рублю за яблочко, то столько загребет!..»
* * *
Показалась желтая дача Пузыревских. Ужухов пошел медленно, всматриваясь в дачу, а когда свернул влево, в узкий проход, ведущий к колодцу, то все косился на нее. И вел взглядом по низу дачи, будто подрезал ее.
Так и есть! В дощатой обшивке подполья с этой стороны дома была не замеченная им ранее низкая дверца на щеколде, ведущая в подпол. Ужухов сразу представил, что именно в этих потемках: кирпичные столбы, держащие на себе дачу, между ними – стоящее на земле основание печи. Вот и все, если не считать всякого хлама, вроде лопат, граблей, старых лукошек и корзин, которые обычно сюда забрасывают...
С веранды послышался шум.
«Вот и живые!»
По ступенькам легкой походкой сошла невысокая, лет тридцати пяти, худенькая женщина в белом платье. В одной ее руке был плетеный стул, в другой – книга. Ужухов затаился.
Не полагаясь на быстрое соображение, он, еще идя от пивного ларька, подумал о том, что, может быть, придется постоять у дачи. Но не дуриком, конечно, пяля вовсю глаза! Навели на мысль глинистые, не просохшие еще от ночного дождя тропинки и дорожки.
Он поднял с земли щепочку и, прислонясь к дереву, стал не торопясь соскабливать приставшую к подметке рыжую глину.
...Женщина, устроившись в тени дерева, читала, держа книгу на отлете, и Ужухову казалось, что она больше всех других дачников выставляется: те хоть в цветах копошатся или на турнике крутятся, а я вот, смотрите, совсем ничего не делаю – читаю... Его всегда воротило от этих читальщиков: едут в метро – читают, едут в поезде – опять нос в бумагу. А что толку! Уж если есть у тебя свободное время – поспи или закуси...
Да и сама она ему не понравилась – с лица ничего, а так поглядеть не на что... Тонкая как струнка...
Почистив щепкой один ботинок, Ужухов поднял другую ногу. Женщина все читала, в доме была тишина; из-под веранды выскочил петух и, пригнув голову, погнался за курицей; ветер пошевеливал пару лилового белья, висящего на веревке... Ужухов обчистил и второй ботинок, а из дома больше никто не показывался. Тут со стороны соседней дачи послышалось повизгиванье ведерных дужек – кто-то шел к колодцу. Ужухов бросил щепку и хотел поскорее уйти, но потом спохватился: а зачем, разве кто догадывается, почему он тут? И прежде чем уйти, не спеша, поворачивая ступню то левым, то правым боком, вытер ноги о траву. Тут открылось одно из окошек дачи Пузыревских, и кто-то крикнул:
– Пышено где? Куда переложила?
Скосив глаза, Ужухов увидел в окне старуху с серым лицом, с обвисшими щеками.
– В шкафике, мама, внизу,– ответила женщина, посмотрев поверх книги.
«Она!» – подумал он, и что-то смутное, тревожное, которое будет впереди, представилось сейчас. И он понял, что все это время, пока орудовал щепочкой, ждал не кого-нибудь, а ее, эту старуху...
И, идя к станции, все почему-то повторял про себя – без смысла, без толку: «Пышено где, пышено где...» На станции – тоже ни к чему – подумал: «Кашу варят... По их средствам можно было бы чего повкуснее...»
* * *
На станцию М. к желтой даче он ездил и еще раз. Все подтвердилось, что говорил Зыков: Пузыревских трое, квартирантов нет, собак не держат. Видел самого – мужчина рослый, осанистый, однако барина из себя не корчит: он и с лопатой в огороде, и с ведрами на колодец, и топором калитку осаживал. Впрочем, его тогда не будет... А она, понятно, сырая, рыхлая – такую только припугни...
И по фундаменту, по подполью еще раз глазами прошел. Заметных щелей не было, а если глядеть с той стороны – из темноты, то, конечно, найдутся. Кроме того, и из самой дверцы будет видна калитка: кто ушел, кто пришел.
И пока щупал все это глазами, примеривался, вдруг увидел себя уже лежащим там, за низкой дощатой дверце, под полом. Над головой ходят, пыль сыплется... А когда все кончится – ищи-свищи! – согнувшись в три погибели, сюда влезет агент, обнюхает и скажет: «Лежка была». Как у тюленя или медведя! И начнет шуровать вокруг – огрызки, обкуски, обрывки с земли поднимать. Нет, милый, не надейся – ничего не оставлю...
И Ужухов стал готовиться.
Глава вторая. Наверху
1
Есть семьи, на которых соседи смотрят и не нарадуются,– как хорошо, как счастливо люди живут.
И верно: муж занимает приличную должность, вовремя возвращается с работы; жена всегда дома, хлопочет по хозяйству, приветлива, хорошо одета... Кроме того, небольшая, но собственная дача, «Волга», холодильник, телевизор, осенью ездят на юг... Живут люди, как говорится, в свое удовольствие. Да еще бабушка – мать мужа – и помощница по хозяйству, и домохранительница, и у самовара – добрая уютная улыбка.
Такой счастливой семьей и были для соседей Пузыревские.
Но только для соседей.
Брак Федора Трофимовича с Надеждой Львовной можно было бы назвать удивительным и непонятным, если бы не было объяснений к нему. Он совершился в тяжелую годину войны, когда нормальная жизнь была нарушена. Как в это нарушенное, необычное время люди, не найдя сахара, покупали сахарин, не найдя материи, шили платья и штаны из штор и биллиардного сукна, так порой и браки в это время совершались не по влечению сердца, а из-за других, более, так сказать, существенных, настоятельных соображений.
Федор Трофимович и Надежда Львовна встретились в сорок первом году в эвакуации в городе К.
Он заведовал клубом на одном подмосковном заводе и вместе с ним переехал сюда, на восток. Город К. был уже переполнен. Эвакуированный завод разместился в недостроенном театре, клубу же не нашлось места, и Федор Трофимович носился по городу в поисках хоть какого-нибудь помещения. Так он набежал на местный Дом печати.
В двух нижних этажах холодного, неотапливаемого дома, согреваясь печурками, ворочались типография и редакция одной эвакуированной газеты, а верхний этаж со зрительным залом и клубными комнатами стоял продрогший, заиндевелый. Вот на него-то и нацелился Федор Трофимович – раз пустует, надо взять. Он расхаживал по промерзшему, как бы чугунному, паркету зала и качал головой: взять-то взять, а что с ним потом делать? Неспущенная вода в отопительных батареях замерзла и порвала трубы. Если все менять, чинить, то и зима пройдет...
Пока ходил по студеному залу, раздумывал, постукивал по окаменевшему отоплению, продрог больше, чем на улице. И вдруг толкнул какую-то дверцу – и сразу теплым-тепло.
– Вот благодать-то!..– невольно воскликнул он.
Это была библиотека – полки с книгами, и две женщины около чугунной, пышущей жаром печки.
– Закрывайте! Закрывайте! Откуда вы пришли?
И библиотекарши – одна пожилая, другая молоденькая – замахали на него руками, будто он открыл дверь на улицу. Они объяснили, что эта дверь закрыта, что в библиотеку надо входить по другой лестнице. Оглядели вошедшего – человека молодого, но дородного, в белых с отворотами дорогих бурках, которые любили носить хозяйственники,– и у них появилось на лицах озабоченно-просительное выражение: может быть, это новый комендант, администратор, директор, у которого можно что-нибудь попросить для библиотеки, зимующей, как на полюсе, среди необитаемых просторов третьего этажа.
Но нет, оказалось, к Дому вошедший не имеет отношения и – наоборот – сам хочет что-то попросить.
Федор Трофимович рассказал о бедственном положении завода: бог с ними, с хоровыми, шахматными и прочими кружками, с балалайками и плясками,– на время войны можно с этим подождать, но вот рабочим негде собраться, чтобы о труде, о производстве потолковать. И он сам тоже хорош: завклубом без клуба...
И то ли откровенность Федора Трофимовича, то ли добрая женская жалость, но библиотекарши приняли к сердцу его положение, стали обсуждать, советовать. Особенно молоденькая, тоненькая – пожилая звала ее Надей.
– А что, если вам печки, как у нас, по залу расставить?– говорила она.– Может, и четырех хватит?
– Ну что вы!
Федор Трофимович вспомнил, какой белоколонный был зал в их подмосковном клубе, и вдруг эти простецкие, барачные печки!
– Ну тогда электрические плитки. Много-много...
Тут уж и старая библиотекарша рассмеялась: этими-то крошками да прогреть такой залище! И Надя, и Федор Трофимович тоже улыбнулись. В общем оживлении она посмотрела на него как-то особо – не то кокетливо, не то пристально. Секунда какая-нибудь, а Федор вдруг почувствовал себя легко, хорошо.
За шкафами послышались голоса – пришли посетители, и Надя пошла к ним.
...Через день он опять пришел в холодный зал. Расхаживал в своих белых бурках из конца в конец, мерял зал шагами. А что, действительно, по углам поставить четыре печки, как она говорила! Дымоходные трубы на заводе в пять минут сколотят, а вот куда их вывести наружу, чтоб поменьше этого украшения в зале было... И он расхаживал, мерял. Он расхаживал, мерял и все ждал, что шаги его будут услышаны, откроется дверь в теплым-тепло, и тут же возглас: «Ах, это вы!» И тот же взгляд, улыбка...
Но дверь не открывалась, и Федор, потоптавшись, сделав на лице озабоченно-деловое выражение, сам открыл ее. Извинившись, что опять пришел не с того хода, он сказал:
– А я, знаете, все же решил хлопотать об этом зале. Может, и в самом деле, если печки поставить...
Пришел он очень удачно: у Нади кончилась работа, она уже была в синей шубке и в черной маленькой меховой шапочке – будто девочка-школьница. Вышли из Дома вместе.
По дороге разговорились. Нет, оказалось, совсем не школьница (и не Надя, а Надежда Львовна), сама преподает историю, но война раскидала учеников, и вот – в библиотеке. Отец на фронте, приехала в К. с матерью и хоть одиноко без папы, хоть живут, как эвакуированные, за занавеской, все же не унывают, по вечерам собираются московские и местные знакомые и – стыдно сказать – заводят патефон, играют в шарады...
Он тоже о себе рассказал. Несмотря на свои двадцать девять лет, чем он только не занимался! Был и электромонтером, и завгаражом, и работал по мясохолодильному делу, был и по хозяйственной части в одном театре.
– Теперь вот завклубом на большом заводе. Но все это не то! – добавил он.– Есть у меня одна думка, которая тянет...
Она деликатно не спросила, что это за думка, но выжидающе взглянула на него ясными, девичьими глазами. И когда он не ответил, она спросила про родных. Отца Федор смутно помнил – давно умер, а мать отправил в Ташкент к родственникам. И он заговорил о матери.
В своих франтоватых бурках он вышагивал рядом с ней по заснеженному, неубираемому тротуару, слушал, говорил сам, а думал о том, что вот сейчас, внезапно, будет ее дом, она уйдет, исчезнет, и он останется один на тротуаре...
Так и случилось. Надя протянула руку, поблагодарила и ушла в какое-то темное парадное.