355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Томан » В созвездии трапеции (сборник) » Текст книги (страница 11)
В созвездии трапеции (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:46

Текст книги "В созвездии трапеции (сборник)"


Автор книги: Николай Томан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Возвращаясь от Урусова, Холмский ни на мгновение не сомневался, что теперь он если и не все, то многое окончательно вспомнит и обязательно запишет.

Подъехав к дому, он отпустил машину и торопливо, не ожидая лифта, поднялся на свой этаж. От волнения долго не мог вставить ключ в замочную скважину. Но вот дверь распахнута. Не проверив, защелкнулся ли замок, Михаил Николаевич спешит в свой кабинет. Сбрасывает с письменного стола книги, журналы, газеты. Выхватывает из ящика кипу бумаги и, не найдя ручки, хватает карандаш, торопясь поскорее записать то, что начало всплывать в его памяти.

Радуясь и не веря своим глазам, он торопливо пишет несколько минут, без особого труда вспоминая нужные формулы. Но тут ломается карандаш… С проклятиями он бросает его на пол и снова начинает искать ручку. Да вот же она, в боковом кармане пиджака!

Нужно поскорее продолжить запись. Что такое тут, однако?

Он подносит лист к глазам и с трудом разбирает написанное, не узнавая собственного почерка…

И сразу возникает сомнение: а верно ли все это? Откуда во второй формуле греческая буква «тета»? Должна ведь быть «тау»! И корень квадратный не в числителе, а в знаменателе. А почему здесь «постоянная Планка»?

«Нет, что-то тут не так. Явно не так!..»

Холмский в ярости комкает бумагу, бросает под стол. Устало вытирает пот со лба. Теперь он уже не в состоянии не только писать, но и связно думать. Сидит некоторое время неподвижно, откинувшись на спинку кресла, отбросив голову назад. Потом встает, расслабленной походкой идет к дивану и почти падает на него.

Снова бешеное мелькание зигзагов осциллограммы перед закрытыми глазами и звенящий в ушах, давящий гул напряженно работающего ускорителя.

Он лежит так почти целый час. Постепенно успокаивается. Встает с дивана, нетвердой походкой идет в ванную и долго умывается холодной водой. Вытираясь, внимательно рассматривает себя в зеркале.

Задумчиво ходит потом по квартире. Останавливается у телефона и несколько минут стоит возле него, прежде чем снять трубку. Но и сняв ее, не набирает номера, а, подержав, опускает на рычажки аппарата. И, уже не раздумывая больше, решительно выходит из дому.

Расплатившись с шофером такси у здания психиатрической клиники, Холмский торопливо поднимается на второй этаж и идет в кабинет Гринберга.

– Ба, кого я вижу! – радостно восклицает Александр Львович. – Чем я обязан, как говорится?

– Кладите меня, доктор, на любое свободное место. В крайнем случае в коридоре полежу, – мрачно произносит Холмский. – И лечите всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами. Это сейчас очень нужно не только мне. А в том, что я болен, у меня нет уже больше никаких сомнений. Как физик я все еще в состоянии клинической смерти.

– Ну, зачем же так мрачно? пытается обратить все в шутку Александр Львович. – Я ведь психиатр, и, говорят, неплохой, потому мне лучше вас знать, больны вы или нет.

– А где моя память? Почему не могу вспомнить самого главного? Вспоминаю даже то, что казалось давно забытым, и во всех подробностях, а то, что было со мной всего три месяца назад…

– Вспомните и это.

– Но когда? А мне нужно сейчас. Я ведь все знаю. Я слушал радио… И Урусов не отрицает того, что я услышал. Он, правда, делает вид, что они и без меня во всем разберутся, но зачем этот риск? Может быть, прав Чарлз Дэнгард и они идут на самоубийство?

– Ну зачем же вы так..

– Только не утешайте меня, Александр Львович. Я ведь не настоящий сумасшедший и все понимаю, поэтому, может быть, мне так тяжело… Сегодня, казалось, вспомнил наконец, самое главное, а как только сел за стол, чтобы записать, все смешалось. А ведь только что такая светлая была голова! В разговоре с Урусовым вспомнил даже афоризм, приписываемый Будде…

– Любопытно, что за афоризм? Может быть, вы его и сейчас вспомните?

– Нет, сейчас уже не вспомню… Хотя постойте… Вспомнил: «Вот вам, о монахи, та благородная истина, которая показывает, как избавиться от страданий. К этой цели ведут восемь достойных путей: справедливое представление, справедливое намерение, справедливая, речь, справедливое действие, справедливая жизнь, справедливое усилие, справедливое внимание и справедливая сосредоточенность».

– Ну, милый мой! – смеется доктор Гринберг. – Если вы в состоянии на память цитировать Будду…

– Только потому, что афоризм этот напоминает нам, физикам, унитарную симметрию, позволяющую объединить в отдельные семейства восемь мезонов и восемь барионов.

– Тем более! И уж теперь-то я не сомневаюсь больше в окончательном восстановлении вашей памяти. Хватит вам лежать целыми днями на диване!

– А я и не лежу, я давно хожу, и не только по квартире, но и по, бульварам.

–. Нет, это тоже не то! Вам нужно заняться делом. В свой институт вам еще, пожалуй, рано, а вот консультантом на киностудию, снимающую фильм из жизни физиков, – самый раз. Ваша Лена играет в нем чуть ли не главную роль, как же ей не помочь? А вам полезно будет переменить обстановку, отвлечься от мрачных мыслей, от страха, что вы никогда не вспомните всего, что было в Цюрихе.

– И вы думаете, это мне поможет?

– Не сомневаюсь в этом!

– Ну, тогда я попробую.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В клинике доктора Гринберга собираются чуть ли не все психиатры столицы. Мало того – приезжают еще два профессора из Америки и один из Швейцарии.

– А они-то зачем? – удивляется Евгения Антоновна.

– Ничего не поделаешь, Женечка, – сокрушенно вздыхает Александр Львович. – Ваш супруг – больной международного значения.

– Неужели снова начнут его осматривать?

– Этого мы не должны допустить. Этим только все дело можно испортить.

– А как не допустить? Они ведь могут подумать…

– В том-то и дело, – вздыхает доктор Гринберг. – В крайнем случае, если уж очень будут настаивать, подпустим их к нему только после моего эксперимента. Думаю, однако, что тогда этого и не понадобится.

– Не сомневаетесь, значит?

– Не сомневаюсь.

– Ну, а наши психиатры как к этому относятся?

– Терпимо.

– А иностранцы могут ведь и усомниться?

– Не исключено. На них не могла не сказаться болтовня их прессы.

– Оказались, значит, под психологическим ее воздействием? – грустно усмехается Евгения Антоновна.

– И не только это. Вы же знаете, что у нас вообще разные точки зрения на патологию высшей нервной деятельности.

Приезд иностранных психиатров и особенно предстоящая встреча с ними очень беспокоит теперь Александра Львовича. Ему известно, что оба американца – психотерапевты и психоаналитики, а психотерапия, в их понимании, не наука, а искусство, что явно противоречит точке зрения доктора Гринберга.

Да и в самой Америке не все ведь являются сторонниками психотерапии. Известный американский психолог Хобарт Маурер считает, например, что психотерапия приводит больного не к нормальному состоянию, а к тому психопатическому и антиобщественному поведению, которое типично для преступников и не умеющих владеть собой людей. Особенно же пугает Александра Львовича «комплекс вины», столь дорогой сердцу многих американских психотерапевтов. Он боится, как бы прибывшие из-за океана психиатры не стали подвергать Холмского психоанализу, исходя из этого «комплекса вины». А повод к этому могут им дать измышления буржуазной прессы. Утешает доктора Гринберга лишь надежда на более трезвые взгляды швейцарского психиатра Фрея. Насколько известно Александру Львовичу, профессор Фрей считает, что поведение человека определяется не столько психологическими, сколько неврологическими и биохимическими факторами.

И вот иностранные психиатры сидят теперь перед доктором Гринбергом, придирчиво перелистывая бланки с результатами анализов и длинные ленты электроэнцефалограмм Холмского. Александр Львович только что сообщил им о воздействии на Михаила Николаевича сонной и лекарственной терапии.

Швейцарский профессор тотчас же спрашивает его, применял ли он фенамин, повышающий скорость замыкания условных рефлексов и уменьшающий их латентный период. Интересуется он и дозировкой хлоралгидрата, ослабляющего внутреннее торможение. Задают несколько вопросов и американцы.

– По тому, что вы спрашиваете, господа, – обращается к ним доктор Гринберг, – я вижу, что вы все еще считаете Холмского психически не вполне полноценным. Однако это не так. Я и мои коллеги, лечившие Холмского и длительное время наблюдавшие за ним, не сомневаемся в нормальном состоянии его психики.

А также фармакологические стимуляторы, как лимонник китайский и женьшень, о действии которых на Холмского я вам рассказывал, применяем мы теперь лишь в самых малых дозах для повышения работоспособности его нервных клеток.

– Да, но память мистера Холмского все еще полностью не восстановлена, – замечает Хейзельтайн. – И это, конечно, результат посттравматического состояния его мозга.

– А мы не сомневаемся, что это результат лишь психического шока.

И доктор Гринберг снова терпеливо излагает им свою теорию шока, вызванного передачами иностранного радио. В них утверждалось ведь, будто Холмский симулирует умопомешательство, чтобы утаить открытие, сделанное международным коллективом ученых. В результате травмированный в недавнем прошлом, а потому весьма ранимый мозг профессора Холмского под влиянием страха, боязни не вспомнить всего того, что произошло накануне катастрофы, находится сейчас в состоянии психического шока.

С недавнего времени Александр Львович утвердился в этом мнении непоколебимо, однако психологический эксперимент, предлагаемый им теперь для окончательного «расторможения» памяти профессора Холмского, кажется его зарубежным коллегам несколько рискованным. Они долго молчат, прежде чем решаются высказать свое мнение.

И вдруг профессор Фрей предлагает:

– А что, если пригласить сюда инженера Хофера? Профессор Холмский хорошо его знал. Хофер согласовывал с ним установку какой-то аппаратуры ускорителя накануне катастрофы. Я вообще думаю, что подвело их тогда не какое-то новое явление природы, а несовершенство их ускорителя. Он ведь тоже был принципиально новым, и эксплуатировали они его впервые.

– А я не уверен в этом, – возражает Фрею один из американских психиатров. – В ускорителях, по-моему, просто нечему взрываться.

– А жидководородная пузырьковая камера? – заметил профессор Фрей. – Разве вам не известно, что даже небольшая утечка водорода или проникновение воздуха в такую камеру могут привести к образованию гремучего газа и взрыву? Если мне не изменяет память, то в этих пузырьковых камерах никак не меньше пятисот, а то и шестисот литров жидкого водорода.

– Не думаю, однако, чтобы она взорвалась в результате несчастного случая, – загадочно произносит профессор Хейзельтайн. – Тут что-то другое, и, кажется, по нашей с вами специальности…

Все недоуменно смотрят на Хейзельтайна. Даже его соотечественнику не ясна его мысль.

– Я имею в виду психопатологию, – уточняет Хейзельтайн, хотя мысль его не стала от этого понятнее.

А Хейзельтайн не торопится с пояснением. Он, пожалуй, и не добавил бы ничего более, если бы не попросил его об этом профессор Фрей.

– Дело в том, что доктор физико-математических наук Харт Харрис, входивший в состав американской группы ученых, лечился у меня. Правда, это было довольно давно, но он страдал тогда манией преследования.

– А какое же отношение имеет это к цюрихской катастрофе? – пожимает плечами соотечественник Хейзельтайна.

– Может быть, и никакого, но, может быть, все-таки имеет….Дело, видите ли, в том, что перед отъездом из Штатов я посетил его вдову. Она мне рассказала кое-что такое, что невольно насторожило меня. На Харриса последнее время наводила чуть ли не панический страх возможность глобальных последствий современного физического эксперимента. Он уверял жену, что сделает все возможное, чтобы предостеречь человечество от неизбежной, по его мнению, катастрофы. А перед самым отъездом из Штатов в Швейцарию Харрис заявил ей, что готов ради спасения человечества не пощадить даже собственной жизни.

– А что же жена его молчала об этом? Как могла не сообщить?

– Спокойствие, спокойствие, дорогой коллега! – кладет руку на плечо своего соотечественника Хейзельтайн. – На Харриса это лишь находило иногда. Вообще же он был очень рассудительным человеком, и жена не считала его способным на безрассудные поступки.

– А я вообще не вижу связи всего того, что вы рассказали нам, уважаемый мистер Хейзельтайн, с тем, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований, – спокойно замечает профессор Фрей.

– А я вижу, – мрачно произносит Хейзельтайн. – Харрис, одержимый идеей предостережения человечества от опасных экспериментов, мог принести в жертву не только себя. Он мог не пощадить и своих коллег, ибо был не вполне вменяем. Сумасшедших вообще гораздо больше, чем считаем даже мы, психиатры. А у большинства физиков, по моему глубокому убеждению, мозги явно…

– Ну, хорошо, мистер Хейзельтайн, – деликатно прерывает американца профессор Фрей. – Может быть, вы и правы. Не будем, однако, обсуждать сейчас этой проблемы. Вернемся к Харрису и допустим, что он действительно решил подорвать Цюрихский центр ядерных исследований, но каким же образом?

– Да с помощью хотя бы той же жидководородной камеры, о возможности взрыва которой сами же вы только что говорили. Мог использовать и еще что-нибудь, не менее взрывчатое.

Мысль эта кажется настолько чудовищной, что долго никто из психиатров не может произнести ни слова.

– Чем же тогда может помочь в разгадке тайны цюрихской катастрофы Холмский? – спрашивает первым пришедший в себя профессор Фрей.

– Да хотя бы подтверждением того, что никакого нового явления природы они не обнаружили, – отвечает ему Хейзельтайн. – В этом случае мое предположение обретет реальность.

– Ну, а если мощный цюрихский ускоритель дал возможность проникнуть в новую сферу материи?

– Не будем сейчас ломать головы и над этим, – предлагает Фрей. – Наша главная задача – окончательно восстановить память профессора Холмского, а уж он потом поможет физикам разгадать тайну катастрофы Цюрихского центра ядерных исследований. А доктор Харрис, даже если он и был одержим какой-то манией, безусловно прав в одном – на нас, ученых, действительно лежит большая ответственность за судьбы человечества. Во всяком случае, не меньшая, чем на государственных деятелях. И знаете, господин Гринберг, мне очень понравилось выступление вашего крупного ученого на одной из международных конференций в Дубне. «Я подошел к концу своего обзора, – сказал он в своей заключительной речи на этой конференции, – и вполне понимаю, что он далек от совершенства. Следуя намечающейся традиции, я не упоминал ни имен, ни лабораторий, ни даже стран, в которых были выполнены те или иные исследования. Пусть сознание того высокого духа коллективизма, который начинает развиваться в современной науке, заменит мелкое тщеславие. Это будет подкреплять надежду человечества на возможность лучшего будущего».

– Не плохо сказано, – одобрительно кивает головой Хейзельтайн.

– У меня хорошая память, – продолжает Фрей, – и я запомнил эту замечательную речь советского физика почти дословно. Давайте и мы проникнемся таким же высоким духом коллективизма и объединим наши усилия для окончательного восстановления памяти профессора Холмского. Этим мы лишим возможности безответственных журналистов продолжать свои спекуляции на тайне трагической гибели ученых Цюрихского центра ядерных исследований. Я подаю свой голос за осуществление эксперимента нашего коллеги доктора Гринберга и снова предлагаю пригласить для этого моего соотечественника инженера Хофера. Он поможет воссоздать необходимую для задуманного эксперимента обстановку. Кроме того, немаловажное значение будет, видимо, иметь и личное его участие в этом эксперименте.

– Тогда можно вызвать из Нью-Йорка еще и Бриггза, – присоединяется к идее Фрея Хейзельтайн. – Он тоже работал с мистером Холмским и улетел из Цюриха в Штаты всего за неделю до катастрофы.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

На киностудию Михаил Николаевич Холмский приезжает в сопровождении Лены. Она знакомит его с режиссером, операторами, исполнителями главных ролей. Режиссер сразу же ведет его в съемочный павильон, показывает макеты электрофизической аппаратуры и ускорителя заряженных частиц, выполненные в натуральную величину.

– Кое-что мы снимаем в Дубне и даже в Серпухове, – объясняет он Холмскому, – но главным образом их внешний вид и те громадные сооружения, макеты которых просто не в состоянии сделать наш макетно-бутафорский цех. Однако снимать там игровые сцены, надолго выключая для этого аппаратуру ускорителей, мы, конечно, не можем. К тому же нам не совсем удобно размещаться там со своей, тоже довольно громоздкой, техникой. Да и небезопасно, – добавляет он, улыбаясь. – Вот и приходится художникам-декораторам кое-что сооружать тут. Конечно, нас консультировали, но вы все-таки посмотрите, нет ли каких нелепостей.

– По-моему, вы вообще зря все это мастерите, – пожимает плечами профессор Холмский. – Во время работы ускорителей мы ведь наблюдаем за ходом происходящих в них процессов лишь через смотровые плексигласовые окна пультов управления. А возле его резонансных баков, вакуумных камер, мишеней, пробников и триммерных устройств бываем главным образом при разборке ускорителя и ремонте его. Я понимаю, вам нужен какой-то антураж современного научно-исследовательского центра…

– Вот именно! – перебивая Холмского, энергично кивает головой режиссер. – И если можно, то подскажите, какой же именно?

– Подскажу, – улыбается профессор Холмский, очень довольный, что хоть кому-то понадобился его совет. – Вы знаете, что такое жидководородная пузырьковая камера?

– Пузырьковая… – морщит лоб режиссер. – А у нее есть что-нибудь общее с камерой Вильсона?

– Ее называют «антикамерой Вильсона», – усмехается Холмский. – Почему? Да потому, что является она как бы ее зеркальным отражением. След частиц в ней состоит не из капелек жидкости, парящих в газе, а из пузырьков газа, плавающих в жидкости. И хотя камера эта всего лишь прибор для исследования элементарных частиц, конструкция ее – пример той сложности, которая характерна для современных научно-исследовательских центров ядерной физики. Даже в восьмилитровой дубненской камере насчитываются шестьдесят один вентиль, около сорока манометров, десятки сложнейших клапанов, насосов, расходомеров, уровнемеров и километры разных труб. А у нас есть ведь лаборатории, в которых установлены пузырьковые камеры на сотни литров жидкого водорода.

– И вы предлагаете соорудить все это у нас? – удивляется режиссер.

– Нет, зачем же! Вы создадите всего лишь макет пульта управления такой пузырьковой камеры. И он почти ничем не будет отличаться по разнообразию приборов от пульта управления мощной гидростанции или автоматического завода.

Они долго еще ходят по съемочному павильону, и режиссер с оператором не только советуются с Холмским, но и задают ему множество вопросов, имеющих прямое отношение к ядерной физике. Хотя Михаил Николаевич понимает, что эти вопросы вряд ли имеют прямое отношение к будущему фильму, интерес киноработников к физике микромира кажется ему вполне естественным.

Все это происходит, конечно, не случайно, а по просьбе Александра Львовича Гринберга. Мало того, весь этот разговор незаметно для Холмского записывается на магнитную ленту, которую придирчиво прослушивает потом академик Урусов.

Вот он сидит сейчас в кабинете доктора Гринберга и, откинувшись на спинку кресла, вслушивается в глуховатый голос Холмского, объясняющего режиссеру действие автомата, обрабатывающего снимки треков частиц.

«Координаты отдельных точек следа на таких фотографиях, – говорит Михаил Николаевич, – шифруются специальным кодом и посылаются в электронно-вычислительную машину, которая обучена обработке этих данных. Заложенная в нее программа предписывает все необходимые действия для определения пространственных координат следа, углов разлета частиц, радиусов кривизны и многих других данных…»

– Ну как, все у него правильно? – спрашивает Александр Львович. Доктора тревожит слишком уж торопливый голос Холмского.

– Да, все совершенно точно, – подтверждает Урусов. – И даже… Подождите-ка минутку… А вот это уже интересно! Это он о новом, у них только применявшемся автомате, сканирующем весь кадр пленки со следами элементарных частиц.

– Сканирующем?

– Да, разбивающем кадр на горизонтальные полосы, по которым последовательно пробегает луч света, подобно электронному лучу телевизионной камеры. Такого нет еще ни в одной лаборатории мира. Это результат их коллективного творчества. Вы сохраните эту пленку, она сможет пригодиться. Неизвестно ведь пока, удастся ли восстановить этот автомат после катастрофы. А идею сканирования очень трудно было реализовать из-за большой сложности обучения автомата правильному отбору событий, происходящих в микромире. Для него нужно было разработать необычайно тонкую программу, предусматривающую не только всевозможные, но и самые неожиданные ситуации на пленке. Ну, а что касается Михаила Николаевича, то за него я теперь совершенно спокоен. По-моему, он здоров и вспомнит Бее без психологических экспериментов. Нужно только…

– Нет, нет! – испуганно перебивает академика Урусова Александр Львович. – Ничего не нужно. Это лишь усилит шок. Он уже пробовал вспомнить интересующие вас подробности, но это вызвало у него лишь чувство отчаяния и вообще могло завершиться серьезным психическим расстройством.

– Но ведь вы же знаете, как важно…

– Да, я знаю это и потому только решаюсь на этот эксперимент.

Михаил Николаевич Холмский ходит теперь на киностудию почти каждый день. Он консультирует художников и декораторов, дает советы режиссеру и актерам, присутствует на репетициях и съемках. А недели через две ему предлагают посмотреть несколько отснятых кусков кинофильма.

– Когда мы начали работу над этой картиной, – доверительно говорит Михаилу Николаевичу режиссер, – нам хотелось показать современных физиков этакими покорителями природы, властелинами Вселенной. Но чем глубже вникали мы в суть проблем современной физики, тем труднее представлялось и нам, и авторам сценария наше положение. Конечно, можно было бы решить образ главного нашего героя романтически и даже символически, но нам хочется показать современного физика реалистически, в решении не каких-то абстрактных проблем, а тех конкретных загадок, которые постоянно ставит перед ним природа…

– Мне нравится, что именно так понимаете вы свою задачу, – заметно оживляется Холмский. – И то, что вы говорите, очень напоминает мне слова известного американского физика Артура Комптона, сказанные им в статье «Стоит ли вашему ребенку быть физиком?». «Физик, – писал он в этой статье, – становится человеком, который не столько гордится покорением Вселенной, сколько смиряется перед трудностями ее понимания».

– Ну, это слишком уж приземленно! А мы за то, чтобы показать физиков если и не властелинами природы, то бесспорными героями в битве с нею. И героями в буквальном смысле, как на фронте. И с теми же реальными опасностями, как на настоящей войне… Эпизод такой битвы, в котором физики отвоевывают еще одну тайну у природы, мы и хотим вам показать.

Они приходят в просмотровый зал киностудии и усаживаются поудобнее в его центре.

Почти тотчас же гаснет свет.

В стереофонических динамиках звучит какая-то музыка, напоминающая Лунную сонату Бетховена. Постепенно ее заглушает ритмичный шум работающего ускорителя, с характерными жесткими щелчками выхлопа сжатого воздуха из пузырьковой камеры.

А на экране все еще мелькают лишь просветы в поврежденном слое эмульсии кинопленки.

Холмский мысленно считает: три секунды – щелчок, затем небольшая пауза. И снова все сначала… Ну да, конечно же это циклы работы синхрофазотрона! Значит, они записали эту «музыку» на настоящем ускорителе.

Михаил Николаевич снова чувствует себя в той обстановке, в которой не был уже много месяцев, – для него это целая вечность! По его расчетам, в невидимом ускорителе только что произошла инжекция частиц. Размытым сгустком с огромной скоростью они несутся теперь по трубе линейного ускорителя. У выхода в кольцевую камеру их скорость достигает сорока тысяч километров в секунду, а энергия каждой из многих триллионов частиц не менее десяти миллионов электрон-вольт.

Мощный магнит поворачивает их и заставляет войти в кольцевую камеру по касательной к расчетной траектории. Не всем, однако, удается последовать его указке из-за разбросанного направления скоростей. Многие из них слишком уж приближаются к стенкам камеры, совершая вертикальные колебания с большой амплитудой. У таких очень мало шансов перенести все дальнейшие трудности ускорительного цикла.

Полный оборот в двухсотметровой баранке вакуумной камеры ворвавшиеся в нее частицы совершают за несколько миллионных долей секунды, получая таким образом свое первое ускорение. Но могучий поток несущего их магнитного поля далеко не идеален. Он все время довольно основательно перетряхивает их, и те частицы, которые сбились с расчетной орбиты, теперь отклоняются от нее все больше. Не попав в нужную фазу ускоряющего промежутка, тысячи их то и дело натыкаются на стенки камеры, выбывая из дальнейшей сумасшедшей гонки по кольцу ускорителя.

Михаил Николаевич, конечно, не видит всего этого, так же как и те, кто находится возле ускорителей, ибо просто не существует пока таких приборов, с помощью которых можно было бы это увидеть. Но Холмский хорошо знает обо всем этом по расчетам, по личному опыту, по результатам своих и чужих экспериментов. Теперь все это как бы перед глазами у него, хотя в просмотровом зале по-прежнему темно, а из динамиков все еще доносится лишь шум работы ускорителя и вакуумных насосов, разряжающих его камеру до давления в сотни миллионов раз меньше атмосферного.

Когда энергия пучка частиц, возрастающая с каждым оборотом на тысячу вольт, превышает миллиард, они вое реже выпадают из ритма ускорения. Радиальные, вертикальные и фазовые колебания их становятся все медленнее, а амплитуда затухает. Поток частиц сжимается теперь в узкий шнур. Они совершили уже много миллионов оборотов и энергия их возросла до десяти миллиардов электрон-вольт, а скорость приблизилась к скорости света. Но и потери велики – осталась всего одна тысячная от того количества, которое начало свой бег по кольцу вакуумной камеры несколько секунд назад. Цикл ускорения теперь завершен, и частицы обрушиваются на мишень, сокрушая ядра ее вещества и оставляя причудливый рисунок треков в пузырьковой камере, наполненной жидким водородом.

И в это время на экране появляются первые кинокадры. Холмский не сразу разбирается, что там изображено. Кадры очень затемнены, похоже, однако, что на экране пультовое помещений ускорителя. Ну да, конечно! Вон защитные блоки, смотровые окна, пульт управления с осциллографами и множеством других приборов.

А что это за люди, склонившиеся над экранами осциллографов? Один из них кажется Михаилу Николаевичу очень знакомым. Уж не Хофер ли это? Ужасно похож на швейцарского инженера Хофера! А рядом? Да ведь это вылитый Бриггз! Физик Дональд Бриггз из Нью-Йорка!..

Оператор дает их теперь крупным планом. Да, это они! Холмский хорошо помнит родинку на верхней губе Бриггза, а у Хофера шрам на левой щеке. Конечно же это они, но как попали в эти кинокадры?

А вот снова вся группа… Но что такое? Откуда тут инженер Кузнецов? Ведь он погиб… Холмский точно знает, что он погиб. Об этом ему стало известно еще там, в Цюрихе. Да тут и скептик Уилкинсон! Да что же это такое? Галлюцинация?

Холмский осматривается по сторонам. В зале полумрак, но можно все же разглядеть, что ни впереди, ни сзади никого нет. Неужели он тут один?

А на экране встревоженные лица, судорожное мигание зеленых изломанных линий осциллографов. И вдруг яркая вспышка, заслепившая весь экран! Страшный грохот, от которого дрожат стены и пол зрительного зала! И сразу же полный свет и тишина.

Холмский сидит, закрыв глаза, беспомощно откинувшись на спинку кресла. Ему кажется, что взрыв произошел не только на экране и что сам он не в просмотровом зале киностудии, а в Цюрихе, среди развалин Международного центра ядерных исследований. И, наверное, вокруг ни души?

Но он тут не один. Рядом с ним доктор Гринберг.

Лишь спустя несколько секунд Михаил Николаевич медленно открывает глаза. Долго, не узнавая, смотрит на Гринберга. Потом произносит чуть слышно:

– Кажется, я все теперь вспомнил, Александр Львович. Но боюсь, как бы снова… Может быть. Может быть, сразу же все записать? Нет, срочно к Урусову!

– Он здесь, Михаил Николаевич.

Потом, уже в клинике, взволнованная и все еще не очень верящая в происшедшее Евгения Антоновна Холмская спрашивает Александра Львовича:

– И вы совсем не боялись?

– Я храбрый, – добродушно посмеивается доктор Гринберг, уставший за этот день так, как не уставал, кажется, еще ни разу. Даже на фронте, когда приходилось работать по нескольку суток без сна.

– А я трусиха, я боялась… И будь бы это не мой муж, а кто-нибудь посторонний…

– Ну и что бы вы тогда? – настораживается Александр Львович. – Это просто любопытно.

– Я бы протестовала против вашего эксперимента. Постаралась бы как-то отговорить вас, хотя это было бы, конечно, безнадежно.

– Почему же? – поднимает на Холмскую притворно удивленные глаза доктор Гринберг.

– Вы ведь были так уверены в успехе. Разве я смогла бы чем-нибудь поколебать эту уверенность?

Конечно же Александр Львович почти не сомневался в успехе, однако ему не хотелось рассказывать Евгении Антоновне, как нервно сосал он таблетку валидола в просмотровом зале во время эксперимента.

Только себе мог он теперь признаться, что был все-таки некоторый риск. Но опасался он не того, что Холмский ничего не вспомнит, а более страшного – что забудет на какое-то время даже то, что уже вспомнил. Однако для доктора Гринберга и работа физиков у синхрофазотронов, и собственная его работа над воскрешением памяти профессора Холмского были таким же сражением, какие бывают на фронте. А на войне как на войне, там ничто не исключено…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю