Текст книги "Думай, что говоришь"
Автор книги: Николай Байтов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Необходимые прятки
Речь шла об эстетическом релятивизме. И мне подумалось, что если б Николай Касаткин имел какое-нибудь представление об этом, он бы не так остро переживал нападки критики, доходившие порой до неприличия. Я уж не говорю о декадентах во главе с Бенуа, которые глумились над бедным Касаткиным от всей души, – но даже сам Стасов, «в силу известной ограниченности», как написано в одном советском исследовании…
Именно это я и хотел процитировать: «Стасов, в силу известной ограниченности…», – но моя рука повисла в нерешительности над белым листом с горизонтальными линейками. Я задумался: почему «известная»? Кому о ней известно? И что о ней известно? – Мне неизвестно ничего. Поэтому я начал писать: «в силу ограниченности, которая, по-видимому…»
Но шариковая ручка вдруг заскользила по листу, не оставляя никакого следа, словно он был натёрт чем-то жирным. Воском, что ли? Я пригляделся внимательней и увидел, что он действительно блестит… Склонился ниже, пытаясь понять, что это за блеск. Тут мне показалось, что расстояния между линейками разные… Нет, не «показалось», а так оно и есть: лишь приблизительноодинаковые. Издали они могли казаться… а когда я приблизил лицо и сосредоточил взгляд…Нет, это и не линейки! Какие-то щели… Между досками… Щели между досками, выкрашенными белой масляной краской. Поэтому и блеск. И ручка не пишет… Нет, ручка потому, что я лежу внизу, а доски надо мной, я смотрю на них с расстояния не меньше двух метров…
Я ничего не понимал. Ручка у меня в руке действительно… Но – никакого листа. Вместо него – потолок. И когда я поглядел осторожно по сторонам, то понял, что это потолок крестьянской избы. Постепенно я определил, что лежу одетый поверх одеяла на железной пружинной кровати в горнице, освещённой неярким электрическим светом. Три низеньких окна задёрнуты пёстрыми занавесочками, а поверх занавесочек – непроглядная темнота. Кроме того, в избе страшно холодно, я закоченел. Ужас заключался в том, что я не узнавал этой избы и не мог понять, как я тут оказался. Был какой-то провал в памяти…
Последнее, что я помню, – дочь и годовалая внучка. Я с ними обедал в нашей квартире на кухне. Дочь сварила вкусный суп – гороховый со свиными рёбрышками. Поджарила сухарей. Внучка сидит за маленьким столом на колёсиках. Ей дают протёртые яблоки, но она не ест, плюётся, весь нагрудник заплёван коричневой кашей. Глаза косые. Она смеётся и пляшет сидя, бьёт ножками и ручками во всё что ни попало. Жаркий августовский день в Москве. Далеко за окнами девятого этажа собирается гроза.
А теперь что? – Холод и тишина. Зима, наверное. Лампочка под белым блестящим потолком горит очень тускло. Я одет в свитер и толстые джинсы, под которыми ещё кальсоны, но всё равно мне холодно… Единственный звук, который я наконец различаю на фоне мёртвого молчания, – тиканье ходиков где-то на стене. Я нахожу их глазами: вот они – гирька спустилась почти до лавки, надо подтянуть… Стрелки показывают без пятнадцати восемь… Я вспоминаю, что где-то… – Шарю в карманах и выуживаю свои ручные часы вместе с несколькими монетами и парой десятирублёвых бумажек. Эти идут, как ни странно, и показывают восемь без двух минут. Зимой в деревне это с равной вероятностью может быть как утро, так и вечер.
Но в любом случае надо сначала согреться, а уже потом попытаться что-то сообразить или вспомнить… Посредине комнаты печь. Наверное, русская. Я не вижу, потому что её устье обращено в другую сторону – в кухню, отделённую дощатой перегородкой, немного не доходящей до потолка. Я спускаю ноги с кровати – при этом оказывается, что они обуты в большие, тяжёлые ботинки, – и осторожно иду, со страхом заглядываю за перегородку. – Стол, стенной шкафчик, горка тарелок за стеклянной дверцей. На столе щербатая кружка. На лавке эмалированные вёдра для колодезной воды – одно пустое, другое наполовину… Слава Богу – у печки несколько поленьев и нащепанная лучина в прутяной дырявой корзинке. Тут же и спичечный коробок, и кочерга…
Я затапливаю. Дрова сухие – разгораются быстро. Но печь дымит. Я не закрываю устье заслонкой, чтобы скорей согреться – как от камина. Стою… Дыма, однако, много… Закашлялся, не вытерпел, ушёл назад в комнату. Туда тоже дым – над перегородкой. Проветрить – будет ещё холоднее. Да и окна – открываются ли? Вряд ли… Нет: двойные рамы… Кажется, за окнами помутнело, посерело. Так значит, утро, что ли?.. А открыть дверь в сени мне почему-то страшно. Что там?.. Вдруг ещё более невообразимое что-нибудь… Я стою перед дверью в мучительной нерешительности. Прислушиваюсь – и с ужасом слышу чьи-то шаркающие шаги…
Кто-то сейчас войдёт… Кто это?.. Металлический стук ведра или бидона. Бормотанье… Какой-то знакомый голос… Различаю ясно слова «Розка, дурёха»… И тут я вспомнил, что «Розка» – так звали бабушкину корову… Нет, как мог я это вспомнить, если я никогда этого не знал? Но соображать у меня не было времени – я заметался по избе. Сейчас войдёт моя бабушка, Олимпиада Фёдоровна, которую я называю «баба Липа»… Надо куда-то спрятаться. – Она войдёт и увидит седого бородатого старика, быть может, похожего на этого дурацкого Стасова, который, в силу своей ограниченности… Нет, я уже забыл, при чём тут Стасов… Но она сейчас войдёт – и что с ней будет? Ибо (я это понял, я всё узнал, пелена спала с глаз!) я нахожусь в селе Игнатьевском под Малоярославцем, куда отец привёз меня в мои первые зимние каникулы. Я в первом классе, мне семь лет… Мне должнобыть семь лет…
Не успевая придумать ничего лучше, я лёг на пол и ползком залез под кровать – ту самую. Её старые пружины так низко прогнуты, что я едва втиснулся… Лежу и от страха утратил вообще все мысли…
Вот дверь в сени протяжно скрипнула, отворяясь. – «Ой, мамочки родные, что за дым! Колюнька!.. Колюнька, ты где?.. Ты сам печку затопил, озорник? Ты мне избу спалишь! Вот я тебе сейчас задам! Ты где спрятался? Ну-ка вылезай!» – Баба Липа заглядывает в углы, я вижу, как её валенки тяжело шаркают по доскам пола. Сейчас она меня найдёт… – «Ты чего смеёшься? Ты под кроватью, что ли, сидишь?» – Она, кряхтя, нагибается.
Альтернатива Фредгольма
Оказалось, что мы ещё продолжали учиться, только мы этого не знали. Нас выпустили из института в 1975 году, но последний – шестой – курс был, непонятно по каким причинам, отложен на потом, и, хотя условно мы получили дипломы, мы всё ещё числились, только про нас как-то забыли, а может быть, не до нас было; так или иначе, это выяснилось только спустя пятнадцать лет.
Может быть, кто-то из нас получил тогда извещение о возобновлении занятий. Я не знаю. У меня за это время дважды поменялся адрес, и меня, видимо, не могли разыскать. По чистой случайности, через мою однокурсницу Н. (она тоже узнала от кого-то случайно – прямо в последний день), я узнал, что начинается весенняя сессия и надо идти на первый экзамен.
Институт тоже переехал на новое место. Теперь он располагался совсем на окраине в большом здании, выстроенном почти сплошь из стекла и блестящего металла. Я плохо помню. – Кажется, мы с Н. ехали не то до «Щёлковской», не то до «Новогиреева» – и дальше – ещё каким-то автобусом. Гряда длинных ступенек вела к стеклянному вестибюлю, а внизу перед ступеньками простиралась спланированная метров на триста открытая площадка, засаженная небольшими кустиками, а по другую сторону площадки виднелись пяти– и девятиэтажные дома, за которыми начинался уже лесной массив, густо-зелёный и шумящий от майского солнца и ветра.
Аудитория, где проходил экзамен, была на втором этаже. Коридор был почти пуст, пол блестел. Я увидел только нескольких человек с нашего курса: они стояли у двери и сидели в дальнем конце коридора на низком подоконнике. Они сказали, что принимает Олевский. «Что?» – спросил я. Они сказали: «Функциональный анализ». – «Ну да, – вспомнил я, – конечно, ведь Олевский читал функциональный анализ».
Заглянув в аудиторию, я увидел, что и она, как коридор, вся залита солнцем и почти пуста. Профессор Олевский сидел справа от двери. На его столе лежала стопка билетов. Всего три человека готовились с билетами за столами. Было тихо. Глазов сидел рядом с Олевским. Он уже кончил отвечать, Олевский писал в его зачётке. Глазов встал и, обернувшись на мой вопросительный взгляд, спокойно показал растопыренную ладонь: пять. Олевский закрыл зачётку и отдал Глазову. «Берите билет и садитесь», – сказал он мне. «Нет, я попозже», – сказал я. «А чего ждать?» – возразил Олевский и тут же, отвернувшись от меня, спросил: «Ну, кто готов?» Все молчали. Неподвижный, яркий солнечный свет стоял и наполнял собою всё кругом, как тишина. Глазов вышел из аудитории, я за ним – и прикрыл дверь. В коридоре Шешуков взял у Глазова тетрадь и, сунув её под пиджак за ремень брюк, пошёл.
«Я всё равно ничего не пойму, даже и с тетрадью, я всё забыл, – подумал я. – Впрочем… велика ли там сложность? Надо посмотреть. Ведь я уже не тот мальчик. И хоть я пятнадцать лет занимался совершенно другим делом, а точней сказать – не занимался ничем, но может быть, теперь мне предстанет всё это не таким уж непроходимым, как тогда».
– У тебя есть конспект? – спросил я Майоршина.
– Нет, что ты! откуда? – отвечал он испуганно. – Я договорился с Биллом, он мне даст свой, когда выйдет.
Я подошёл к окну. Там Витюша Володарский читал. Я заглянул:
– Ну что ты читаешь? давай вместе.
– Давай. Вот объясни мне теорему Рисса-Фишера.
Ничего не понимаю.
Я прочитал: «Теорема о полноте L 2».
– А что такое L 2?
– По-моему, это пространство измеримых функций, интегрируемых по Лебегу вместе с квадратом модуля, – сказал Витюша и перелистнул несколько страниц назад. – Вот, – показал, – видишь: всё точно, я запомнил.
– Что значит «с квадратом модуля»? – удивился я. – Это зачем?
– Ну, он хочет потом ввести норму… Чтоб было линейное нормированное пространство. Он берёт корень из этого интеграла.
– А-а… – сказал я.
– Вот видишь, – продолжал Витюша, – дана {f n} – фундаментальная последовательность элементов L 2. Нам надо показать, что она сходится (в смысле метрики L 2) к некоторому тоже элементу L 2. Тогда будет полнота.
– Это и есть теорема Рисса-Фишера?
В конце коридора показалась Н., и я пошёл ей навстречу. Она ходила в деканат за нашими зачётками.
Н. приехала в институт с детьми: мальчиком лет десяти и девочкой лет семи (имена я позабыл).
– Ну что, – спросила она, – долго тут?
– Непонятно. – Я пожал плечами.
– Пошли, может, пока на улицу, погуляем, – сказала она. – Погода прекрасная.
– У меня здесь подруга живёт, – вон в том доме, – показала она, когда мы вышли. – Мы часто бываем у неё в гостях. Поэтому я их и взяла, – кивнула она на детей, – а то тяжело в такую даль, а потом сразу назад тащиться… А она сегодня обещала пирогов напечь… Ну, может быть, прямо сейчас пойдёте к тёте Светлане? – спросила она их. Дети радостно закивали. – Бегите, а я попозже подойду. Дорогу сами найдёте?
– Найдём, найдём, – сказал мальчик, и они с сестрой сразу пошли от института через площадку, засаженную кустиками, – к домам.
Мы вернулись на второй этаж, немного поговорили с нашими, потом зашли в пустую аудиторию. Здесь тоже, как и везде, стояло солнце. Окна закрыты, жара. Мне нравилась Н. Я любил её, и она это знала. Раньше мы встречались какое-то время после института, потом всё реже и реже. Я обнял её, и так мы посидели недолго.
– Заложи дверь стулом, – предложила она.
Я так и сделал: просунул ножку стула в дверную ручку, – а она сняла туфли, сняла колготки с трусами и села на край стола, разложив позади себя широкую юбку. Я подошёл, она обхватила меня ногами.
– Хм… ой, как здорово… – Она была довольна и жмурилась. – Правда, хорошо? Тебе тоже? —
– Я всегда это знала, – мурлыкнула она, одеваясь. Потом достала из сумочки круглое зеркальце. – Почему ты совсем перестал звонить? сколько лет уже не звонил мне?
– Да много… Не знаю, я как-то…
– А курить здесь можно?.. – Она вынула сигареты и зажигалку, я раскрыл окно.
Ветер летал бесшумными тёплыми волнами, раскачивая кусты и лес вдали между домами.
– Конечно, мы не будем ничего сдавать, – сказала она, фыркая и пуская дым решительно. – Всё равно ничего не знаем… Придумали муру какую-то!.. Почему мы должны? это же смешно… Пойдём сейчас к Светке на пироги. Пойдём? У неё и выпить что-нибудь припасено, я уверена.
Я посмотрел на свою зачётку. Это была моя старая зачётка, так и хранившаяся в институте пятнадцать лет.
– Да нет, я всё же пойду на экзамен, – решил я.
– Пойдёшь?
– Угу…
– Ну смотри… Ладно, я тогда пошла к детям. Если хочешь, приходи туда. Светка будет рада. – Она начеркала адрес на бумажке и сунула мне. – Придёшь?
– Вряд ли, – сказал я. – Я тебе позвоню…
– Я в этом не сомневаюсь, – засмеялась она. – Лет через десять позвонишь, куда ж ты денешься… Ладно, пока, – загасила сигарету о подоконник, потом поцеловала меня, подхватила сумочку и пошла.
Дёрнула стул, распахнула дверь. Я вышел следом.
Оказалось, что мы провели с ней больше часа, и в коридоре уже не было никого. Я заглянул туда, где шёл экзамен. Олевский всё ещё сидел: он читал газету. Невдалеке от него я увидел женщину, в которой не сразу признал нашу отличницу, Олю Костюкову. Она одна оставалась: сидела и мучилась с билетом. Она всегда получала пятёрки. На первых курсах справлялась легко благодаря прилежанию, а потом, помню, она стала заметно отставать, недопонимать. Но всё равно не сдавалась до конца – так и получила красный диплом. Олевскому, видимо, надоело её ждать, и он нарочно закрылся газетным разворотом, чтобы дать ей возможность списать. И было видно, что она держит тетрадь на коленях: лицо залито краской, как у девочки. Олевский обернулся ко мне.
– Ну, что же вы так медленно тянетесь? – сказал он. – Есть там ещё кто-нибудь?
– Никого. Я последний.
– Берите билет побыстрей. – Он посмотрел в ведомость. – Совсем мало народу, всего полгруппы. Где остальные?
Я взял билет. Два вопроса:
1. Оператор Фурье—Планшереля; найти его спектр и вычислить резольвенту.
2. Альтернатива Фредгольма для самосопряжённых операторов.
– Может быть, вы сразу, без подготовки? – сказал Олевский.
– Да нет, – пробормотал я, – трудные вопросы.
– А что там? – Он посмотрел билет. – Ну, где ж трудные? самые простые, проще некуда. Давайте, давайте сразу, чтобы время не терять.
– Да мне надо подумать, я что-то подзабыл, – сказал я. – Оператор Фурье я помню, а вот Фурье—Планшереля…
Он взглянул на меня подозрительно и усмехнулся.
– Ну, рассказывайте оператор Фурье. Это почти одно и то же: примените лемму о замыкании, продолжите его до унитарного – и получите Фурье—Планшереля…
Я сел рядом с ним, взял лист бумаги, ручку – и задумался.
– Ну? так что? – нетерпеливо обратился ко мне Олевский, свёртывая газету.
О снах
Говорят, что старец Хан Со был ещё жив в начале 8о-х годов и его можно было найти в предгорьях Тибета (а именно в стране Кам). Говорят, он был монголом. Более того – говорят, что молодой Павич ездил к нему, чтобы беседовать о снах… Честно говоря, мне в это не верится. – Если Павич молодой, то когда ж это было? при председателе Мао? как туда можно было добраться в то время? добыть командировку от Тито? (Шучу.) Да и на каком языке могли они беседовать? – Вряд ли старец Хан Со владел каким-либо из европейских дискурсов.
В моём распоряжении имеется дневник одного хиппи. Он попал ко мне через моего питерского друга, Диму Григорьева. Но в принципе я не исключаю что сам Дима мог собственноручно его написать (то есть фальсифицировать этот дневник), – тем более что он-то уж точно был в тех краях – хоть и добрался туда позже, в середине 90-х. Старца Хан Со уже не было в живых, и в дневнике описывается некий его ученик (имя отсутствует), который жил в пещере и половину жизни курил коноплю, а другую половину спал. Проснувшись, он рассказывал своему гостю, английскому хиппи, увиденные сны, а тот записывал… На каком языке он рассказывал? – это остаётся такой же тайной, как и в случае с самим Хан Со. Потом англичанин куда-то исчез, а его дневник остался в пещере. Дима, оказавшись там на правах следующего гостя, забрал его и привёз в Питер, где с помощью жены перевёл.
Рассмотрим этот дневник.
Как и следовало ожидать, сны различаются по источнику. Один источник «от земли» (то есть по-европейски – от реальности), другой источник «от неба» (то есть, по-земному, от абсурда). Я в принципе согласен с таким различением, – тем более что близкий опыт описывает Кастанеда, хотя и в других терминах: он говорит о неких «лазутчиках», которые проникают в наши «земные» сны из других миров. Относительно «лазутчиков» – это так и есть, я на себе испытал и могу привести по крайней мере два ярких примера. Но дело в том, что «лазутчики» – они пришлые, как кометы. Между тем сама «фактура» сна, его «естественное» течение, бывает разное. И здесь я склоняюсь больше к учению Хан Со, чем к писаниям Кастанеды. Чем задаётся «фактура» сна – неясно. Засыпаешь ли пьяный или трезвый… удручённый, униженный своими грехами или воодушевлённый, вооружённый надеждой, – может оказаться и так и эдак. Похоже, что «фактура» даётся (или не даётся) именно как благословение «неба» – внезапно. В фактуру могут прийти «лазутчики» (приняв её облик) или не прийти, но сама по себе она бывает либо яркая (удивительная) – от «неба», – либо блёклая, тусклая, дурная – от «земли».
Кроме фактуры, я бы ввёл ещё понятие эмоции. Это красочный отсвет, бросаемый сном на сновидца. (Здесь трудно сказать, что первично. Возможно, эмоция, которую душа хочет испытывать, в которую она глубоко погружается, одновременно её порождая, – возможно, она и влечёт (призывает) подходящую себе фактуру… Только вот, пожалуй, именно призывает– не из себя, а извне). Разнообразие, тонкая дифференциация эмоций – и вместе с тем их глубина и сила, оставляющие ясный, резкий, странный привкус после пробуждения, – поразительны. Однако меня лично это наводит лишь на банальное соображение о том, что наша душа во сне более свободна, чем наяву, – то есть сбрасывает оковы топорной, грубой «конвенциональности чувства», которую «явь» нам диктует…
В дневнике преимущественно описываются сны нейтральные(хотя и с меланхолическим оттенком). Это понятно. – Ученик Хан Со – наверняка весьма опытный буддист, – мог легко отрешиться, я уверен, от «влияний» – как «земли», так и «неба». Вот он описывает (один из самых «интересных» – оригинальных по эмоции – снов) своё совокупление с ящерицей, – верней, интеллектуальноесовокупление. Ящерица былаи предлагала себя. А он не был. Она приглашала его быть. Но это всё было неярко, не акцентировано, смазано, – безразлично. Предлагала – и в то же время не предлагала, оставляла свободным. —
«Хочешь быть?»
«А зачем это в принципе нужно?» – возражал он (умозрительно).
«То есть хочешь или не хочешь? Быть или не быть?»
«Ну, допустим, быть. То есть я должен в тебя войти?»
«Да. Войди! Я дам тебе бытие. Ты не пожалеешь!»
«Да я в общем-то и так не жалею ни о чём».
«Ни о чём? Ты такой опытный?»
«Опытный или неопытный – мне это всё равно. Мой учитель – Хан Со. Он был дурак, осёл, и единственное, чему он смог меня научить, – быть таким же ослом. Мне этого достаточно».
«А ты уверен, что твой путь – единственно возможный, что не может быть другого?»
«Уверен? Нет, конечно! Что за чушь! Какой там путь?! – Путь может быть абсолютно любой».
«Ну так войди, испытай меня. Я дам тебе по крайней мере бытие».
«Войду. Испытаю».
«А ты достаточно напряжён?»
«А… нет».
«Почему?»
«Потому что мне всё равно».
«И долго ты будешь продолжать на этом настаивать?»
«Нет! Я хочу тебя! Хочу скорей войти в твою внутренность, хочу получить бытие».
«Ты так говоришь в порядке (в логике) разговора – или ты действительно возжелалменя?»
«О, приди, сядь на мои чресла, – я возжелал тебя без всяких там…»
«Нет, это пока – лишь красивые слова, искусственно напряжённые. Но я сяду. Я уже сейчас устраиваюсь на твоих чреслах, потому что я авансом готова тебе дать бытие». —
И она, ящерица, быстро взбежала на него, – и в этот момент Хан Со вздрогнул и проснулся, – верней, не сам учитель, а его (безымянный) ученик.
И вот тут-то, как он утверждает, он и испытал настоящее бытие– внезапно яркое – и долгое-долгое – до вечности…
Верится – не очень. С трудом. Подозреваю, что сам Дима Григорьев фальсифицировал эту запись, размазав, как говорится, романтические фаустовы слёзы по своей европейской застеклённой физиономии.
Чем-то это всё меня раздражает, а чем – непонятно…
Вряд ли буддисты – такие. Насколько я понимаю, у них вообще нет этого понятия – «бытие». Это вполне европейское заклинание, которое почему-то столь назойливо звучит в этой восточной сказке.
А впрочем, нам-то что? И что нам эта блестящая ящерица, мелькающая как молния? – Мы с Киясовым сидим, листаем этот дневник, разговариваем. Время от времени выпиваем. Сны нам снятся намного более интересные, отчётливые. Старец Хан Со? – Думаю, что всё, что он мог бы нам сказать, ничего существенного нам не прибавило бы. «А ты помнишь мой рассказ «Велосипед»?» – говорю я Киясову. «Помню. Это про римского легионера?» – «Да». – «Он странный какой-то…» – «Так это и есть сон от начала до конца». – «Правда? И ты сам его видел?» – «Сам. Я несколько раз в жизни описывал сны. Этот – один из наиболее ярких… Но я не представляю, откуда он мог взяться! Это представить невозможно. По-видимому, от «неба»…»