Текст книги "Думай, что говоришь"
Автор книги: Николай Байтов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Странный Гелен
Гелен шёл всю ночь и на рассвете увидел стены обители. Он прославил Бога. Однако когда он приблизился, то мертвенное безмолвие встретило его.
Он вошёл в ограду и увидел церковь. Заглянул внутрь: там не было никого. Тогда он стал обходить запертые кельи, всюду стуча и взывая: «братие! братие!»
Долго он стучал. Наконец один за другим показались пять иноков, все ветхие старцы. С изумлением смотрели они на молодое лицо Гелена. Все они наверняка успели заслужить милость у Господа, а потому без труда могли различить в любом человеке как порок, так и совершенство.
«Я пришёл издалека, – сказал им Гелен, – я очень хотел быть сегодня с вами в церкви. Объясните же мне, почему вы не служите Божественную литургию в воскресный день?» Тогда один старец отвечал ему: «Среди нас нет никого, облечённого в священный сан. А священник, который обычно приходит к нам, живёт за рекой. Сегодня он не пришёл оттого, что боится крокодила».
«В прошлую седмицу, – пояснил другой старец, – огромный крокодил, явившийся на нашем берегу, пожрал двух иноков, которые ходили за водой. Третьему лишь чудесным заступлением Богородицы удалось спастись. Он прибежал в ужасе и сообщил нам, что два брата, прежде пропавшие, по-видимому, стали добычей чудовища… А в минувшее воскресенье, когда священник пришёл и мы поведали ему об этой напасти, он был так напуган, что после литургии не хотел идти за ворота. Мы ободрили его, как могли, и с пением псалмов проводили до лодки, и крокодил – хвала Господу! – не напал на нас. Но мы знаем, что священник больше не придёт. Вот в чём состоит наше смущение и наша скорбь, которая теперь понуждает нас сидеть, запершись, по кельям и плакать о своих грехах и поститься в праздничный день».
«Хвала Господу за всё! – сказал на это Гелен. – Ждите, братие, я приведу вам священника». – И, поклонившись старцам, он пошёл на берег реки.
Там он стоял и некоторое время молился. Крокодил не показывался. Тогда Гелен крикнул: «Именем Господа Иисуса Христа! Иди сюда!» И тотчас он увидел, как чёрная спина с быстротою молнии взрыхлила ряску. Выскочив на берег, крокодил кинулся к Гелену, быстро-быстро перебирая лапами, и вдруг замер в двух шагах перед ним. Маленькие глаза крокодила были непонятны. Гелен смотрел в них и не видел там ни страха, ни алчности, ни злобы. «Именем Господа! повернись пастью к воде!» – произнёс Гелен. Крокодил сделал это. Гелен сел ему на спину и приказал: «Именем Господа! плыви на тот берег». – Крокодил поплыл. Казалось, сильное течение нисколько не сносило его, и он пересёк реку точно по прямой, перпендикулярной берегу.
«Именем Господа! стой здесь». – Гелен встал с крокодила и, не оборачиваясь, быстро пошёл к селению, видневшемуся в скалах.
Ему достаточно было повторять мысленно путеводную молитву, чтобы без розысков подойти сразу к дому священника. Тот был в дальней комнате и вышел на стук. Гелен поклонился ему: «Приди, отче! Братия святой обители плачут и ждут тебя».
Гелен имел одежду самую бедную и рваную, к тому же вымокшую в реке, и священник воззрился на него, изумляясь и недоумевая. «Кто ты такой и как тебе удалось переплыть реку?» – спросил он со страхом. «Я – грешный Гелен, раб Христов. И Его именем я переплыл благополучно. Не бойся, отче, иди за мной, тебе не грозит никакая опасность».
Священник поверил ему. Но когда они приблизились к берегу и вдруг стал виден крокодил, лежащий, подобно огромному бревну, священник вскрикнул и бросился бежать. «Стой! стой! именем Господа!» – закричал Гелен. Священник остановился. «Умоляю тебя, отче, не бойся этой твари Божией. Ты сам знаешь, что вся тварь повинуется Творцу. Но чтобы тебе это лучше уразуметь, скажи сам этому крокодилу». – «Что?» – еле внятно прохрипел священник. Он стоял выпучив глаза. «Скажи ему: «Именем Господа! повернись пастью к воде!» Священник трясущимися губами повторил слова Гелена. В ту же секунду крокодил приподнялся, лапы его напружинились, и весь корпус подался вперёд, как стрела. Но он остался на месте и не повернулся. Как и прежде, его маленькие глаза совершенно ничего не выражали. «Отче, скажи более громко! – попросил Гелен. – Скажи с властью!» – и священник снова, хотя с видимым трудом, но на этот раз громко и отрывисто выкрикнул приказание. Крокодил повернулся. «Садись на него, отче…» Священник стоял, как будто ноги его приросли к земле. Тогда Гелен сам сел на крокодила и обернулся: «Садись позади меня, отче! Не бойся. Он перевезёт нас обоих». И священник, ничего не понимая, поражённый удивлением, тоже сел. «Прикажи ему именем Господа плыть на тот берег». – «Именем Господа! плыви!» – крикнул священник, и крокодил с места стремглав бросился в воду.
Так они вдвоём пересекли реку. Потом они направились к обители, а крокодилу Гелен приказал следовать за ними на расстоянии десяти локтей.
Все пять старцев ожидали их у ворот. Гелен поклонился им, а затем обернулся к крокодилу. «Ты видишь этих Божиих людей?» – спросил он. Глаза крокодила смотрели на него не мигая. «Зачем ты причинил им зло? зачем пожрал их братьев?» – Гелен заглянул в глаза глубже, но там была такая же стеклянная пустота, как и на поверхности. «Ты понимаешь, какое зло ты носишь у себя внутри?» – воскликнул Гелен. – Пустота и неподвижность… Полное оцепенение… Отсутствие малейшей беглой искорки… «Ты понимаешь, что тебе лучше издохнуть, чем носить это зло? Да, лучше издохнуть, чем пожирать людей Божиих и пугать их до смерти! Ты это понимаешь?» – Пустота и неподвижность. Застывшее стекло, всё вокруг просто отражающее своей поверхностью, как зеркало. «Понимаешь? – крикнул Гелен. – Ну так исполни это, именем Господа!»
Тогда крокодил внезапно открыл пасть, и все с ужасом увидели, как оттуда потоком извергается коричнево-зелёная смрадная пена. Он ещё выше приподнялся на лапах и весь напрягся каким-то неимоверным усилием… И тут, как молния, судорога пробежала вдоль его туловища. Тотчас кожа на нём с громким треском лопнула – также вдоль, с обоих боков. И внутренности кучей вывалились из него на землю, мгновенно распространяя вокруг столь нестерпимое зловоние, что потрясённые иноки не прежде могли уйти в ограду обители, как только набросав сверху мёртвого чудовища большую кучу песка, чтобы унять смрад.
Обратная связь
(рассказ А. С.)
Армянское радио спрашивают, бывает ли – —
Да, бывает. Не так много, как рисуется воображению обывателя. Но вот, например, одна история. —
Болван Бодлер давал собаке нюхать духи. Подобно ему, моя случайная подруга, которую я увёл в ночь с веранды дома отдыха «Поленово», спросила, читал ли я, конечно, Асадова. Естественно, я убежал от неё. «Мы не ёбари, мы – алкоголики», – пошутил я. Это произвело неприятное впечатление. Обыватель не понимает цитирования. Запомни это себе на будущее, может пригодиться, когда вот так же. Да, я ловко от неё отделался и отомстил одним махом. Чей вкус (слух) остался оскорблённее? —
Не надо никаких речевых кавычек, всяких этих «так сказать» и «так называемый» – их не надо. Я не люблю цитирования как цитирования. Когда говоришь метафорически, тогда тоже. «Я, дескать, не поэт и применяю метафоры не для – а в качестве как бы терминов». Ночь выросла очень тёмная, плотная. Края воды не видно. Слева – там кусты, что ли? – сильно плеснула щука. Песок идёт рыхлый, ноги вязнут, потом плотнее: значит, сейчас вода. Ещё левее – гораздо левее, то есть километра четыре вверх – там Борисов-Мусатов спасал утопающего мальчика. Снова плеснула. Потом Добычин у себя в Двинске (?) любил рассматривать подобные картины (а той не видел). Не так часто, как хотелось бы воображению. Я разделся. «Хорошо бы развести маленький костерок, – подумалось мне, – а то – как я потом найду одежду?»
Я плыл против течения, чтобы не сильно снесло. Вода такая тёплая, что не чувствуешь: болтаешься, как в небытии. Мне часто снится – или даже в бодрствующем сознании живо представляется – та железка, благодаря которой я когда-то лишился большого пальца левой руки. Она толстая, плоская, в коросте ржавчины. Приспосабливая для сушки грибов, я сгибал её молотком, а она снесла мне полногтя. Ну и – гангрена. Плывя, я вдруг опять её увидел – и удивился было: ведь она тяжёлая… В тот же момент она безмолвно пошла ко дну, и моё удивление пропало, почти не успев проявиться. Вместо него возникло – как в тот день, только утром, мы с А. Ф. сначала пилили, а потом кололи сосновые дрова недалеко от «французской кухни». Я старался держаться независимо и не стесняться. Тем не менее пришлось сказать А. Ф.: «Вы не думайте, что я такой слабый. Я, на самом деле, в последнее время довольно много работаю физически. И я в последнее время окреп и приобрёл кое-какие навыки. Ведь я ушёл с той работы, и теперь я работаю в – —» – «Ты работаешь в – —? – переспросил А. Ф. – Вот это здорово!.. Вы там, я слышал, что-то строить затеяли?.. Постой, но там же у вас служит, по-моему, этот… этот… как его…» – «Да, он там. Часто, когда я сплю, у меня левая рука – и именно вот большой палец – бывает выставлена (выставлен) особенно далеко из-под одеяла. Кто-то проходит второпях мимо раскладушки (и он – нередко) – ну и, конечно, задевает… Потом принимается тянуть за палец, дёргать: «Просыпайся, мол, тебе пора». Просыпаюсь – а никого нет». – «Да, это не очень-то приятно», – заметил А. Ф. Я подплыл к берегу. «Ведь у меня была же мысль развести маленький костерок, – корил я себя, – а теперь где я? выше? ниже?»
Щука плеснула – я прислушался: далеко. Это там кусты? Набрёл на одежду, нагнулся, ища трусы. Тут кто-то заворчал рядом: «Кто ещё тут шляется?» – голосом Рыжей. Сашка Агапов приподнялся, зажёг спичку и увидел меня, а я – его и Рыжую: они валялись на песке. «Прошу прощения», – сказал я. «Это Сашка», – объяснил Агапов, и спичка погасла. «Какой Сашка?» – «Ты, Рыжая, спишь тут, что ли? Это же я». – «Не смей звать меня Рыжей, – сказала она, – я никому не разрешаю так меня звать, кроме Колюнчика». – «Не обращай на неё внимания, – сказал Агапов, – садись – и я расскажу тебе одну историю, случайным свидетелем которой я оказался на Урале, на озере Таватуй. Представь себе широкий песчаный пляж, полдень, мелководье, полно народу, детей… Там была одна молодая пара с мальчиком – годиков двух с половиной, он ещё почти не говорил. Каждое утро, рано, они приходили на пляж. Мальчик подбегал к воде и бросал камешки во что-то. «Что там?» – спрашивал отец. Мальчик показывал ручкой в совершенно прозрачную воду, но отец ничего не видел. Только однажды он вдруг увидал там, в нескольких шагах от берега, два круглых глаза и острую морду чудовища такой величины, что ему сделалось жутко. Он вскрикнул – рыба вильнула, массивная тень прошла беззвучно – развернулась и исчезла. В тот же день, в полдень, как я уже сказал, или около полудня, эта семья была на пляже среди множества купающихся – детей и взрослых. Мальчик играл в воде возле самого берега. Вдруг все начали кричать, обернулись: мальчика кто-то волок по воде на глубину. Отец подбежал и бросился вдогонку, нырнул. Он увидел щуку, которая, схватив мальчика за ножку, тащила его. При этом она крутила его со страшной силой, так что голова мальчика то и дело взлетала над поверхностью и снова скрывалась в бурлящей воде. Всё это я видел, – сказал Агапов, – но в ту минуту я не мог понять, что происходит. Как и все остальные люди на пляже, я обалдело смотрел на эту страшную возню. Только метрах в двадцати от берега щука выпустила мальчика – то ли не справилась с ним, то ли испугалась его отца. Мальчика положили на песок, откачивали из него воду. Он был в шоке, конечно. Все крутом столпились, врач, конечно, объявился из отдыхающих. Ножка была прокушена до кости. Он пришёл в себя, но через два дня умер от воспаления мозга: видимо, когда щука его крутила, что-то у него сдвинулось в голове…»
– Не может быть, чтоб это была щука, – возразил я. – Щуки так не делают. Мне совершенно ясно, что это был сом.
Детская смертность
1
Алексей Алексеевич, брат моей бабушки, был интеллигентом в российском (и единственном) смысле этого слова: он был атеистом-идеалистом, он верил в добро и в творческие силы освобождённого человечества. Бабушка, напротив, была человеком церковным. В домашней молитве она всегда поминала брата как «заблудшего Алексея». Позже я слышал от духовников, что термин «заблудший» применять нельзя: он свидетельствует о нашей гордыне: считая кого-то «заблудшим», мы тем самым присваиваем себе суд Божий, а о себе косвенным образом мыслим как о пребывающих в истине. Бабушка, действительно, не чужда была православной гордыне. Я знаю, что она завидовала ортодоксальному и высокомерному семейству Р. Нас, маленьких, она часто возила к ним в гости, чтобы мы больше общались с их детьми, и втайне (хотя это было видно) жалела, что она не может устроить в нашей семье жизнь по образцу Р. Жилищные условия во многом этому мешали. С 20-х годов в течение почти тридцати лет наша семья жила вместе с семьей Алексея Алексеевича в маленькой полуподвальной квартире на улице Мантулинской. К тому времени, как появился на свет я, а затем и мой брат, там в трёх комнатках ютилось уже десять человек. Все были люди интеллигентные, а потому кухонных дрязг, в прямом смысле, не было, зато подавленное раздражение друг на друга вырывалось наружу в жесточайших идеологических спорах. Они как будто прямо осознавали необходимость этой отдушины и узаконили её в совместных вечерних чаепитиях. Мой отец, впервые попав в этот дом в конце 40-х годов, признавался, как сильно поразили его эти бессмысленные, однообразные, часами продолжавшиеся споры о Боге, о человечестве, о прогрессе, о политике. Алексей Алексеевич, хотя сам в партию не вступал (причин я не знаю), многие надежды возлагал, однако, на коммунистический режим, на Сталина, на индустриализацию, великую стройку (сам он был архитектором) – и т. д. и т. д. За чайным столом он, по укоренившемуся обычаю, начинал с мечтательностью разворачивать свою утопию, которую тотчас скептически и (как я представляю себе) с лёгкой иронией принимался трепать с разных сторон мой дедушка, а бабушка, между тем с присущей ей серьёзностью пыталась направить разговор на возвышенные темы, «на самое главное», как она считала, а Алексей Алексеевич, в свою очередь, парировал эту проблематику и отвергал и противопоставлял ей… – и разговор пускался по новому кругу. Традиция этих споров оказалась настолько живуча, что перешагнула границы мантулинской квартиры и продолжилась, когда наша семья отселилась, получив в 54-м году комнату в Трубниковском переулке. Алексей Алексеевич захаживал к нам на чай, и споры возобновлялись, хотя, думаю, не несли в себе прежнего ожесточения (особенно после 56-го года). Мой отец, к тому времени возмужавший и окончивший университет, тоже понемногу начал иметь в них свой голос, а постепенно даже выдвинулся на роль главного оппонента Алексея Алексеевича.
Что знаю я об этих спорах? Лишь семейное предание поведало мне о них. И всё же два слова остались у меня в памяти. Мне было лет шесть. Посередине нашей сорокаметровой комнаты в Трубниковском стоял обеденный квадратный стол, осенённый абажуром из розового шелка. Справа от стола пианино, которое мы купили вскоре после переезда, дедушка целыми вечерами играет на нем. Алексей Алексеевич с моим отцом пикируются уже не один час. Я совершенно не понимаю, о чём идёт речь, только улавливаю общий ритм перепалки: она идёт длинными пулеметными очередями, перебиваемыми иногда двумя-тремя хлопками одиночных выстрелов. И два слова всё время перелетают, как вспышка, с одной стороны на другую: «детская смертность». Я не знаю, что значат эти слова, но кроме них, я ничего не помню. И запомнил я их потому, что очень тогда удивлялся и размышлял: как это одно и то же понятие может употребляться каждой из спорящих сторон с таким азартом, словно это есть главный козырь в её аргументации, главная бомба, которая накроет и заставит умолкнуть все огневые точки противника.
Так что же мне теперь делать? Я спрашивал отца, но он сказал, что решительно не помнит того разговора, и сам очень удивлялся, о чём могла идти речь. И вот, чтобы продолжить интеллектуальную традицию моих предков, у меня нет ничего, за что бы я мог зацепиться, кроме этих двух слов: «детская смертность». Что ж, возьму их, это всё же сильная точка, позволяющая многое реконструировать. Возьму их и начну, а там посмотрим, куда Бог приведёт.
2
«Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Ребёночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… «Гони его!» – командует генерал. «Беги, беги!» – кричат ему псари, мальчик бежит…»
Это мы знаем, все читали и мысленно с наслаждением терзали и расстреливали изверга-генерала. Понятно, что это пример достаточно простой. Перейдём сразу на следующую ступеньку, повыше.
Бабушка накормила шестилетнюю внучку блинами с несвежей сметаной. Сильное отравление, рвота, девочку везут в Морозовскую больницу, делают промывание. Рвота не прекращается. Девочка теряет силы, ей ставят капельницу с глюкозой. Никто никогда в подобных критических условиях не проверяет кровь на сахар! У девочки резко наступает кома: был диабет, о котором не знали ни родители, ни врачи. Дальше все хуже и хуже: отслоение сетчатки, девочке вырезают один глаз, другой почти не видит. За стеклянной стеной палаты девочка сидит с забинтованным глазом, мать кормит её с ложечки (бабушка к тому времени повесилась), у девочки так дрожат руки, что она сама не может есть. Слёзы безостановочно текут у матери по щекам, капают в кашу, но она читает девочке вслух какую-то азбуку с картинками: про буквы, про каких-то петушков: девочка страстно желает знать все буквы…
Итак, буквы – это очень важно. Я сам их постоянно использую. Ими пользуются даже те, кто не вполне осознает их космическое значение. Льюис, например, однажды составил из них вот такую фразу: «человек способен умалить славу Божию не больше, чем погасить солнце тот, кто напишет «тьма» на стене своей камеры». Не говоря пока о славе Божией, мы немедленно оспорим картину, взятую для сравнения. Льюис не догадывался, что человек, пишущий слово «тьма» на стене камеры, совершает акт, по своему значению вполне равный сотворению (или погашению) солнца. Ибо и солнце, и все остальные материальные тела суть ничто, если только они не знаки, начертанные Богом. По мере того как я взрослею и старею, пантеизм делается мне всё более чужд и неприятен, как, впрочем, и сам физический мир, относительно которого я всё решительней верую, что Бог создал его не из Себя. Значит, мир создан из ничего и остается ничем вне своей знаковой функции. Как материал знака, как форма буквы, он вполне условен. Физические законы суть грамматические правила…
Да, это рассуждение спекулятивно, я понимаю. Зато оно традиционно и никого не может провоцировать на полемическую атаку. Разве что лениво-снисходительной усмешкой на него ответят: ведь этой метафоре – «мир – текст» – уже неизвестно сколько тысяч лет, и всеми новозаветными культурами она тысячи же раз повторена и осмотрена со всех возможных сторон. Вот поэтому я так уверенно здесь и действую, без вопросов. Чувствую, однако, что это продлится недолго и край испытанного обсыпается где-то буквально здесь же, на следующем шаге.
Например, вот что. – Если мы теперь спросим: «к кому обращен этот тотальный текст?» или «кто может или должен его прочитать?» – то нам придётся обдумать некоторые вспомогательные (а на самом деле «основополагательные») предметы. Например: всякий ли текст несёт в себе сообщение, то есть обязательна ли для него коммуникативная функция? – Может быть, это лишь частный и весьма узкий случай функционирования текста, а вообще пишется он вовсе не для того, чтобы кто-то его прочитал? – Если бы нас, читателей, не было, или мы бы были гораздо глупее, или занимались бы не чтением, а, допустим, только любовью – перестал ли бы в этом случае физический мир быть текстом? —
Нет. Похоже, мы здесь вообще ни при чём. Уже сказано и принято за аксиому, что текст рождается из взаимодействия только двух: творящей воли и пустоты. И кроме текста, ничего не может возникнуть в результате такого взаимодействия. Не может творческая воля из одной и той же пустоты создать здесь текст, а там какого-нибудь его адресата.
Именно здесь, наверное, и нащупывается разгадка, почему мне так неприятен физический мир. Я то и дело ловлю себя на мысли, что Бог для Своих знаков мог взять материал получше. Ведь из пустоты можно взять что угодно. Почему бы не придать этим буквам какую-нибудь форму посимпатичней? – Нет, Он этого не сделал. Всё как-то неуютно, грубо, уныло. Не связана ли эта моя эмоция с тем, что я сам сделан из того же материала и тем же способом? Я тоже есть знак, и сам читаю, и меня читают другие. Трудно понять. Только что как будто говорилось, что текст не обязательно должен быть прочитан, и вообще он как бы не для того. Быть может. А для чего? —
3
Информация в этом тексте какая-то неподвижная. Она и в самом деле мало похожа на сообщение. Скорей это что-то вроде лозунга или афоризма (даже в тех редких случаях, когда адресат грамматически выявлен). «Я тебя люблю», – читает наука, и люди чувствуют досаду и разочарование. Они хотели бы, чтобы наука давала им расшифровки типа: «я жду тебя 17 июля в 15.10 на станции «Тёплый Стан» у первого вагона в сторону Центра, на мне будет белая ветровка, на правом плече будет висеть футляр с фотоаппаратом».
Самое странное, однако, что люди, имея дело с лозунгами, всё же исхитряются выуживать или выделывать из них нечто приближающееся по структуре к такому сообщению. Вот почему, наверное, человеческая наука иногда кажется шарлатанством и фокусничеством, иногда хамством и насилием, иногда… Впрочем, не знаю. Мне трудно понять, как это происходит и только ли одна наука или что-то за ней и прежде нее…
Надо вернуться. – И вот, для чего бы ни стоял этот текст, ясно всё-таки, что он каким-то образом сам себя читает. И проблема расчленяется: мы сразу встречаемся с двумя отдельными вопросами: «кто читает?» – первый вопрос и – «в каком смысле это есть чтение?» – второй… Да, начать со второго, поскольку около первого мы уже ходили, и теперь, как бы там ни было…
Ну, конечно, это не обычное чтение… Да, да, это совсем не то, что мы привыкли называть «чтением».
Вот элементы текста отображают в себе и воспроизводят некую информацию, которую берут из этого же текста, а частично, если не главным образом, из себя, что одно и то же, вот именно, что нет никакой разницы…
А людям, живущим лишь с простыми коммуникативными текстами, такая функция не известна. Они даже не могут вообразить себе этот процесс, и в их языке нет никакого подходящего понятия…
Но я догадываюсь, в чем тут дело. – Ближе всего, как это ни странно, сюда, по-видимому, подходит понятие «смерть». —
«Самочтение» сопровождается гибелью знаков. —
Скажем это или чего-нибудь подождём? —
Нет, пожалуй, это не так уж и странно, если подумать.
Вот как это выглядит. – Теперь я не испугаюсь. Лозунг и афоризм превращая в сообщение, я не буду возвращаться к отправной точке, то есть к детской смертности. Если я в детстве не умер и научился читать… а ещё я научился составлять собственные тексты, – и если это так, то это никак не значит, что я не умру именно благодаря этому. В неподвижных и самоозначающих знаках, типа «тьма», «свет», «тяжесть», «влечение», «отталкивание», я никак не смогу прочитать нужное сообщение, которое я произвожу для своего потребления, чтобы мне не умереть. Мне обязательно приходится их сдвинуть с места и деформировать при помощи многих других, совсем других букв, которые мне неоткуда взять, кроме как из себя самого, потому что пустоты у меня нет. Я сдвигаю, это похоже на перекодировку. Я сдвигаю, и только тогда я это проглатываю. Потому что, да – чтение возможно только движущегося, а оно стоит, поэтому мне приходится самому, чтобы создать, нет, конечно, не иллюзию, а настоящее движение, относительное, но это всё равно, потому что относительность никак не смещает настоящего. Вот и знаки при этом искажаются по сущности, а не по видимости, и искажаются до такой неузнаваемости, что мои усилия всегда превышают ту долю, которую я получаю назад…
Это закон, который за законами, и грамматика здесь ни при чём. Это специфика такого вида чтения, а если это вообще не очень-то получается назвать «чтением», то тогда это специфика смерти, как сказано, и тогда это есть тавтология. – Прочитывая констатации и имея в виду как результат чтения констатировать себя, я на самом деле в гораздо большей степени прочитываю себя, ещё не констатированного: я удаляюсь от равновесия и умираю. Вот как это происходит. Поэтому вернуться к исходному лозунгу я уже не могу, в то время как… нет, это только кажется странным, а на самом деле в этом-то и суть сказанного: что сообщение при такой смерти находится всегда рядом со мной. И сообщение мне повторить ничего не стоит, я могу его повторить когда угодно, хоть сейчас. – Да, я буду ждать тебя 17 июля в указанное время и на указанном месте. На мне будет белая ветровка. Футляр с фотоаппаратом будет висеть у меня на правом плече.