Текст книги "Тургенев"
Автор книги: Николай Богословский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА II
ПЕРЕЕЗД В МОСКВУ. ПАНСИОН. ПОСТУПЛЕНИЕ В УНИВЕРСИТЕТ
Но вот пришла пора расстаться со Спасским на долгое время. Тургеневы решили переселиться в Москву, чтобы подготовить детей к поступлению в учебные заведения. По приезде в Москву купили дом на Самотеке. Вскоре Сергей Николаевич заболел – доктора нашли у него каменную болезнь и посоветовали отправиться за границу, чтобы сделать там операцию. Он уехал с женой в Париж, поместив детей в пансион Вейденгаммера.
О пребывании Тургенева в пансионе почти ничего не известно. И только по рассказу «Яков Пасынков», где Тургенев описал частный пансион немца Винтеркеллера, можно представить себе хотя бы отчасти обстановку, в которой жил он эти годы.
В повести рассказывается о том, как самолюбивый, избалованный мальчик, выросший в богатом помещичьем доме и искавший сначала сближения только с маленькими аристократами, неожиданно подружился с бедняком-сиротой на которого все глядели свысока. Безобразная куртка и коротенькие панталоны, из-под которых виднелись толстые нитяные чулки, делали Якова Пасынкова похожим на казачка из дворовых или на мещанского сына. Этого было достаточно для привилегированных обитателей пансиона, чтобы обращаться с Пасынковым высокомерно и небрежно. Можно не сомневаться, что этот рассказ об отроческой восторженной дружбе барчука с плебеем, оказавшимся романтиком и поэтом в душе, имел какую-то реальную основу, был отголоском пережитого Тургеневым в пансионе Вейденгаммера.
Прошло около двух лет, и в августе 1829 года родители поместили Николая и Ивана в другой московский пансион – пансион Краузе, получивший впоследствии название Лазаревского института восточных языков. Здесь братья пробыли лишь несколько месяцев. Самым сильным из вынесенных оттуда впечатлений, оставшимся в памяти Тургенева, было первое знакомство с содержанием только что вышедшего тогда из печати романа Загоскина «Юрий Милославский».
Надзиратель пансиона решил пересказать воспитанникам на память от доски до доски весь роман. Это заняло несколько вечеров. Затаив дыхание слушали они повествование о похождениях Кирши, Алексея, разбойника Омляша…
Много лет спустя Тургенев писал С. Т. Аксакову: «Невозможно изобразить Вам то поглощающее и поглощенное внимание, с которым мы все слушали («Юрия Милославского». – Н.Б.);я однажды вскочил и бросился бить одного мальчика, который заговорил было посреди рассказа. Кирша земский ярыжка, Омляш – боярин Шалонский – все эти лица были чуть не родными всему нашему поколению – и я до сих нор помню все малейшие подробности романа».
Вскоре мальчик близко узнал и самого автора «Юрия Милославского» – он оказался коротким приятелем его отца и в тридцатых годах, когда Тургеневы жили в Москве, почти ежедневно посещал их дом.
Но в авторе «Юрия Милославского» – романа, казавшегося мальчику чудом совершенства, – он не нашел ничего необыкновенного, ничего величественного, «ничего такого, что действует на юное воображение». Напротив, он скорее казался даже комичным. Приплюснутая голова, квадратное лицо, выпученные глаза под очками, смешная манера размахивать руками, восклицать, поражаться – все производило какое-то забавное впечатление. От детского взгляда не укрылись человеческие слабости знаменитого романиста, считавшего себя без достаточных оснований необычайным силачом и покорителем женских сердец. За пристрастие к французскому языку, никак не дававшемуся Загоскину, путавшему и коверкавшему числа и роды, он получил в доме Тургеневых прозвище Мсье Лартикль.
После выхода из пансиона Краузе Тургенев усердно занимался с домашними учителями. Один из них, И. П. Клюшников, был поэтом и печатал свои стихотворения в журналах, подписывая их буквой (фита). Позднее он вошел в кружок Станкевича. Клюшников преподавал Тургеневу русскую историю, а русским языком занимался с ним Д. Н. Дубенский, автор печатного исследования о «Слове о полку Игореве». Об этих своих наставниках, которые помогали ему готовиться к поступлению в университет, Тургенев навсегда сохранил благодарную память. Будучи уже известным писателем, он обращался из Парижа к поэту Я. П. Полонскому: «Я удивился и обрадовался, узнавши, что Клюшников еще жив. Пожалуйста, напишите мне его адрес – не забудьте. Я его знавал хорошо…»
День проходил дома, как в школе, – урок следовал за уроком: география, история, алгебра, русская словесность, языки – немецкий, французский, английский, урок рисования. Уровень развития ученика был настолько высок, что преподаватель французского языка Дубле мог предлагать ему сделать разбор какой-либо речи Мирабо или написать на французском языке сочинение о тщеславии. И двенадцатилетний мальчик отлично справлялся с подобными заданиями.
Родители, видимо, были довольны успехами сыновей, но огорчало их одно: почему дети писали им обычно не на родном языке.
«Вы все мне пишете по-французски или по-немецки, – обращался к ним в письме отец, – а за что пренебрегаете наш природный – если вы в оном очень слабы, – это меня очень удивляет. Пора! Пора! Уметь хорошо не только на словах, но на письме объясняться по-русски – это необходимо…»
И, может быть желая поощрить детей усерднее заниматься родным языком, Сергей Николаевич обращается к ним за разъяснениями.
«Прошу вас более писать по-русски, а то я, живя здесь (за границей. – Н. Б.),совсем забуду русскую грамоту. Товарищ мой тоже по-русски мало говорит, хотя часто спорит о правилах языка, но мне мало верит, а потому положились на ваш суд, так как вы правила грамматики должны лучше моего знать. Например, он уверяет, что надо говорить «я был в обедни, пошел в обедню» – я уверяю, что должно говорить, следовательно писать, «я был у обедни», «ходил к обедни». Пожалуйста, Ваня, напиши мне об этом, а если сам не знаешь, то спроси у своего русского учителя. А тебе, Коленька, препоручаю спросить у Дубле, как надобно сказать: «я играл на дворе», то есть «je jouais a la cour», или «sur la cour». He найдется ли иное значение сих слов; вперед все наши здесь недоумения буду спрашивать вашего решения; вы, верно, уже безошибочно знаете, как должно правильно сказать, – а мне приятно будет, что вы вместо лексикона, которого со мною нету, будете мне служить.
Да, вот забыл еще, Ваня, спроси у русского учителя, правильно ли сказано, «а вечером мы ехали верхом», говорю о прошедшем времени; мне кажется, что должно бы сказать «мы ездили верхами».
Тургеневу не исполнилось еще и пятнадцати лет, когда он подал прошение в Московский университет о принятии его, по выдержании надлежащего испытания, в число своекоштных [1]1
В противоположность казеннокоштным, которые содержались и обучались на средства казны.
[Закрыть]студентов по словесному отделению. Это было 4 августа 1833 года. Как раз незадолго до того в университете введены были новые правила, касающиеся вступительных экзаменов и значительно затруднявшие поступление в него. Одной из таких мер было предписание министра народного просвещения Уварова требовать от поступающих на словесное отделение знания греческого языка, который хотя и преподавался в университете для филологов, но ранее не был при вступлении обязательным. Кроме того, предложено было обращать особое внимание на сведения экзаменуемых по закону божьему, русской словесности, латинскому языку и одному из иностранных – французскому или немецкому; не выдержавших экзамен по какому-либо из этих предметов не допускали к дальнейшим. Лиц, обучавшихся дома или в частных пансионах, предлагалось подвергать строгому испытанию по всем предметам гимназического курса. Весною 1833 года Уваров в особом циркуляре снова выразил пожелание, «чтобы при приеме в университет была соблюдаема та же самая строгость, которая в прошлом году принесла столь много пользы Московскому университету».
Тургенев благополучно миновал эти рифы: на вступительных экзаменах он не получил ни одной неудовлетворительной отметки и определением Совета был принят в студенты Московского университета.
И. А. Гончаров, поступивший в Московский университет двумя годами ранее Тургенева, вспоминал впоследствии об этой поре: «Мы, юноши, полвека тому назад смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом. Я говорю о Московском университете, на котором, как на всей Москве, по словам Грибоедова, лежал особый отпечаток… Наш университет в Москве был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила своих студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества».
Начало тридцатых годов для Московского университета действительно было ознаменовано пребыванием в его стенах почти одновременно таких замечательных людей, как Герцен, Огарев, Белинский, Станкевич, Лермонтов, Гончаров Тургенев.
Отмечая огромную роль Московского университета в истории русского образования, особенно после 1812 года когда для Москвы и для университета началась новая эпоха, Герцен говорит в «Былом и думах», что Московский университет все больше становился средоточием русского образования. «В него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее».
В памяти юного поколения еще свежи были отголоски восстания декабристов, а сознательная жизнь его началась в ту пору, когда правительство Николая I все более усиливало гнет, стремясь подавить всякое проявление свободной мысли в стране. Власти были напуганы крестьянскими волнениями, народными бунтами, вызванными распространением холеры в 1830 году, польским восстанием 1830–1831 годов, отзвуками июльской революции во Франции…
На университеты Николай I смотрел как на рассадники вольнодумства а Московский университет давно уже обращал на себя его особое внимание. Ему памятны были Полежаевская история (1826 г.), и изгнание студентами из аудитории профессора– реакционера Малова, и революционный сунгуровский кружок и «дело» студентов-поляков, обвиненных в связях с мятежниками… За год с лишним (с августа 1832 гола по ноябрь 1833) из университета было исключено более пятидесяти студентов (в том числе и Белинский). Кроме того, иным студентам просто «советовали» подать прошение об увольнении, что являлось, в сущности, тем же насильственным удалением, только мало-мальски благовидно обставленным. Так произошло с Лермонтовым. В «Списке студентов словесного отделения Московского университета на 1832 год» против фамилии поэта значится: «Уволен. – Консилиум абеунди» (то есть предложено уйти).
Университетское начальство всячески стремилось освободиться от неблагонадежных лиц.
1 ноября 1833 года лейб-гвардии отставной штабс-капитан Николай Алексеевич Теплов дал поручительство, что студент Иван Тургенев во время своего нахождения в университете будет являться в предписанной от начальства форменной одежде и своим поведением не нанесет начальству никакого беспокойства.
А через месяц и самому студенту пришлось дать подписку в том, что он «ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу ни внутри империи, ни вне ее не принадлежит и никаких сношений с ними не имеет».
В Московском университете Тургенев пробыл недолго – всего лишь год. Не все профессора, которых довелось ему здесь слушать, могли почесться украшением университета. Среди них были и защитники старины, и буквоеды, и реакционно настроенные ученые.
Однако вся атмосфера университета способствовала пробуждению в передовом студенчестве духа свободомыслия. На это и указывал по прошествии двух десятилетий Герцен, говоря в «Былом и думах» что хотя преподавание в университете в его время было скуднее, чем в сороковых годах, однако университет и тогда возбуждал в умах юношей вопросы, научал спрашивать,потому что «больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений… Московский университет свое дело делал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского. И. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей», – заключал автор «Былого и дум».
Русская словесность, всеобщая история, физика, латинский и французский языки – вот предметы общеобразовательного курса, которые Тургенев прослушал за год.
Его глубокий интерес к философии, вскоре ясно обозначившийся, зародился, должно быть, в стенах Московского университета. Особое внимание юноши к этой науке первоначально возбудили, вероятно, лекции одного из выдающихся профессоров того времени– М. Г. Павлова. По расписанию он читал физику и сельское хозяйство, а по сути дела был распространителем и пропагандистом философского учения Шеллинга и его последователей.
Несмотря на то, что Павлов стоял на идеалистических позициях, положительная роль его заключалась, по свидетельству современников, в том, что он своим талантливым изложением учения Шеллинга будил в воспитанниках университета и самостоятельный интерес к философии. Философская наука в николаевской России была в загоне, кафедру философии в Московском университете упразднили еще в 1826 году. Поэтому большой смелостью со стороны Павлова было уже одно то, что он строил свой курс на философской основе. «Германская философия была привита Московскому университету М. Г. Павловым. – говорит Герцен. – Павлов стоял в дверях физико-математического отделения и останавливал студента вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?» Это чрезвычайно важно; наша молодежь вступающая в университет, совершенно лишена философского приготовления; одни семинаристы имеют понятие о философии, зато совершенно превратное».
Лекции Павлова открывали возможность дальнейшего самостоятельного изучения философских систем. Такие слушатели его, как Герцен, Огарев, Белинский, не останавливались, разумеется, на усвоении идеалистической философии Шеллинга, а шли дальше, самостоятельно преодолевая ее, преодолевая философию Гегеля, чтобы в конце концов поднять на огромную высоту русскую философскую мысль в ее движении к идеям социализма.
Рассматривая в «Очерках гоголевского периода русской литературы» итоги этого сложного пути духовных исканий русских деятелей тридцатых-сороковых годов, Чернышевский писал: «Тут в первый раз умственная жизнь нашего отечества произвела людей, которые шли наряду с мыслителями Европы, а не в свите их учеников, как бывало прежде… С того времени, как представители нашего умственного движения самостоятельно подвергли критике Гегелеву систему, оно уже не подчинялось никакому чужому авторитету».
Там же отметил он и важную подготовительную роль, которую сыграли на этом пути лекции Павлова, оказавшего, по его словам, «значительное влияние на молодое поколение, воспитавшееся в Московском университете…» [2]2
Чернышевским указывает, что именно Павлову принадлежит «слава распространении любви к философии между молодыми литераторами». Говоря так, он имел в виду членов кружка Станкевича, из которого вышли «почти все те замечательные люди, которых имена составляют честь нашей словесности от Кольцова до г. Тургенева».
[Закрыть].
Курс русской словесности читал Давыдов. Красивые фразы, за которыми ничего не крылось, шаблонные оценки художественных произведений, отсутствие убежденности и искреннего воодушевления – все это заставляло студентов только зевать на его лекциях. «Ничто о ничем, или теория красноречия», – так называли они его курс.
Профессор Погодин читал всеобщую историю монотонно, бесцветно и скучно.
Преподаватель риторики Победоносцев, по выражению Тургенева, держал студентов на ломоносовских похвальных речах и задавал им «хрию» [3]3
Хрия (греч.) – речь, рассуждение, составленное по предписанным правилам.
[Закрыть].
На переходных экзаменах Тургенев получил общую сумму баллов тридцать шесть, и в числе шести студентов из тринадцати был переведен на второй курс.
Но продолжать учение в Московском университете ему уже не пришлось: родители Тургенева решили переехать в Петербург. Старший их сын поступил там в гвардейскую артиллерию, и отец хотел, чтобы братья жили вместе.
ГЛАВА III
ПЕТЕРБУРГ. ДРУЖБА С ГРАНОВСКИМ. ПЕРВЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОПЫТЫ. ГОГОЛЬ. ВСТРЕЧИ С ЖУКОВСКИМ, ПУШКИНЫМ, КОЛЬЦОВЫМ
Летом 1834 года, по приезде в северную столицу, Тургенев подал прошение о переводе на филологическое отделение философского факультета Петербургского университета.
Едва успели Тургеневы обосноваться в Петербурге, как семью постигло несчастье: Сергей Николаевич тяжело заболел и 30 октября умер от удара, в отсутствие жены, находившейся в это время в Италии. Безвременная смерть его была большим потрясением для близких. Даже по прошествии нескольких лет Варвара Петровна говорила о смерти Сергея Николаевича с такою болью, как будто это случилось только вчера. Чаше стала она надолго уезжать в Спасское и жила там и мире своих воспоминаний, то отрадных – о совместных путешествиях в далекие страны, то горьких, окрашенных чувством острой ревности и страха за будущее.
«Отцов кабинет тих и уединен, никто в него не войдет без ведома, – писала она Ивану. – Это моя могила, тут я молюсь за отца и с ним беседую мысленно. Тут занимаюсь делами, тут живу прошедшим… воспоминаниями… Только на Смоленском кладбище [4]4
Отец Тургенева был похоронен в Петербурге на Смоленском кладбище.
[Закрыть]бываю я счастливой. Ох!.. я забыла твою просьбу… Ne pas blesser votre sensibilité» [5]5
Не ранить твою чувствительность.
[Закрыть].
Она бережно хранила каждую вещь мужа, его портреты, книги… И когда однажды Иван Сергеевич обратился к матери с просьбой навести какую-то справку в путеводителе, она ответила: «Кажется, новый ты взял, а старый, с которым мы вояжировали с отцом, у меня. Мне очень тягостно, дорогой друг, взглянуть еще раз… то карандашом черточка, то ногтем, то уголок загнут, – все это, как стрелы в сердце. Я хотела тебе и о портрете тоже сказать. Например, у меня есть похожий портрет отца и непохожий. На непохожий я взгляну, скажу – c’est ne pas lui [6]6
Это не он.
[Закрыть]… Но! – на похожий я не могу взглянуть, вся кровь прильет к сердцу. Он в отсутствии навсегда…»
Незадолго до смерти отца Тургенев начал работать над драматической поэмой «Стено». Это был один из первых его поэтических опытов. Небольшие стихотворения, написанные, по-видимому, еще годом раньше в Москве, как и эта фантастическая драма, отмечены печатью романтизма, навеянного чтением Байрона. Сюжет драмы взят из итальянской жизни. Она полна мелодраматических эффектов во вкусе Кукольника – тут и убийства, и безумие, и самоубийство. Монологи героя о тщете человеческих усилий перед лицом смерти проникнуты безысходным пессимизмом.
Позднее Тургенев не мог без иронической улыбки вспоминать о первых пробах своего пера. «Стено» он назвал «нелепым произведением, в котором с детской неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому «Манфреду». Так оно и было, конечно. Но в пору написания драмы, да и некоторое время спустя юному Тургеневу ранний плод его музы был дорог и, вероятно, казался чем-то значительным. Во всяком случае, через два года он решился представить свою поэму на суд профессору Плетневу, лекции которого слушал в университете.
К первому году жизни Тургенева в Петербурге относится его встреча с поэтом Жуковским, надолго оставшаяся ему памятной.
Произошло это при следующих обстоятельствах. Варваре Петровне захотелось напомнить о себе Василию Андреевичу. Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку, на которой была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече, и послала сына с нею к Жуковскому в Зимний дворец, наказав ему назвать себя, объяснить, чей он сын, и поднести подарок.
Пора восторженного преклонения Тургенева перед прославленным автором «Ундины» и «Громобоя» уже миновала, но все-таки он очень волновался, готовясь исполнить поручение матери. «Когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце, – писал впоследствии Тургенев, – когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, – мной овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, – я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука… и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери, и только протягивал и поддерживал обеими руками – как младенца при крещении – несчастную подушку… Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему, наконец, в чем было дело, – и, как только мог, бросился бежать».
Несмотря на такой неожиданный исход свидании с поэтом, Тургенев, придя домой, «с особенным чувством припоминал его улыбку, ласковый звук его голоса, его медленные и приятные движения».
«Певец таинственных видений», рисовавшийся прежде воображению мальчика болезненно худым и бледным, предстал перед ним совсем иным: он заметно постарел, в фигуре было уже что-то от осанки придворного, полное лицо дышало умиротворением и спокойствием. Для Тургенева было достаточно этой минутной встречи, чтобы впоследствии несколькими штрихами набросать мастерский портрет стареющего поэта, так знакомый всем по изображению Брюллова «Он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп; тихая благодать светилась в углубленном взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а на довольно крупных, но правильно очерченных губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета…»
За два учебных года, проведенных в Петербургском университете, Тургенев успел более всего сблизиться с профессором П.А. Плетневым. Характеризуя его, Тургенев говорит: «Как профессор русской литературы, он не отличался большими сведениями: ученый багаж его был весьма легок; зато он искренно любил «свой предмет», обладал несколько робким, но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщать своим слушателям те симпатии, которыми сам был исполнен, – умел заинтересовать их… Притом его – как человека, прикосновенного к знаменитой литературной плеяде, как друга Пушкина, Жуковского, Баратынского, Гоголя, как лицо, которому Пушкин посвятил своего «Онегина», – окружал в наших глазах ореол. Все мы наизусть знали эти стихи: «Не мысля гордый свет забавить» и т. д.» [7]7
Первая строка Посвящения романа «Евгений Онегин» Плетневу. – Н. Б.
[Закрыть].
Другим словесником, которого Тургенев слушал уже на последнем курсе, был А. В. Никитенко, известный литератор и журналист. Обязанности профессора он совмещал с обязанностями цензора и приобрел на этом поприще репутацию в некотором роде либерала. По заведенному тогда порядку случалось ему за промахи в этом деле отсиживать под арестом на гауптвахте. Через его руки проходили иногда произведения Пушкина, Гоголя и других крупнейших писателей, в том числе (в дальнейшем) и Тургенева. А в студенческие годы Иван Сергеевич давал профессору Никитенко на просмотр свои ранние стихотворения. Таким образом, первые литературные связи завязались у Тургенева с его университетскими наставниками.
Кафедру философии занимал А. А. Фишер, уроженец Австрии. Он слабо знал русский язык и настолько неудовлетворительно знакомил слушателей с общими основами философии, что Грановский, изучая потом Гегеля в Берлине, писал оттуда: «Я не знал, что такое философия, пока не приехал сюда. Фишер читал нам какую-то другую науку, пользу которой я теперь решительно не понимаю».
«Метафизика с критическим разбором главнейших философских систем» и «Нравоучительная философия»– так именовались его курсы, читавшиеся в сугубо реакционном духе.
Классическую филологию читал Ф. Б. Грефе, типичный немецкий профессор старой закваски, объяснявшийся со студентами на латинском языке. Слушатели переводили с ним избранные места из «Одиссеи» и главы из «Истории греко-персидских войн» Геродота, а он сопровождал текст своими историческими и филологическими пояснениями, неизменно перемежая их восторженными отзывами о благозвучии эллинской речи и о бесподобной красоте жизни в древней Греции.
Римских авторов изучали у немца Ф. К. Фрейтага, человека самоуверенного и высокомерного, обращавшегося со студентами как-то гувернерски строго и пренебрежительно. Он злорадно ловил учеников на ошибках и пускал в этих случаях в ход неуместные шутки на латинском языке либо на ломаном русском.
Не довольствуясь университетскими лекциями, Тургенев занимался на дому с латинистом, доктором Вальтером, который разбирал с ним творения Горация, Тацита, Гомера, Софокла и других классиков.
Историю древнего мира и средних веков читал в 1834/35 учебном году Н. В. Гоголь. Имя автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки» было известно Тургеневу и его товарищам по факультету, но они были убеждены, что их профессор, господин Гоголь– Яновский (как указывалось в расписаниях лекций) не имеет ничего общего с писателем Гоголем. Только позднее эта ошибка открылась Тургеневу.
О профессорстве Гоголя он, как и его однокурсники, отзывался отрицательно. В памяти Тургенева запечатлелась худая фигура Гоголя на кафедре; он «не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран».
Запомнился ему и годичный экзамен, на который Гоголь явился подвязанный черным шелковым платком, будто бы от зубной боли. Он сидел с совершенно убитой физиономией, не открывал рта, предоставив спрашивать студентов профессору Шульгину. «Нет сомнения, – вспоминал Тургенев, – что Гоголь сам хорошо понимал… всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный взошел я на кафедру – и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников, но только не с кафедры».
В следующем году Гоголя сменил молодой профессор М. С. Куторга, отличавшийся большой эрудицией в области всеобщей истории.
Но успеваемость Тургенева по этому предмету оставляла желать лучшего. Именно неудовлетворительные отметки по всеобщей истории и явились причиной того, что в 1836 году он окончил философский факультет в числе одиннадцати человек лишь со званием «действительного студента», тогда как пятеро их товарищей были признаны достойными степени кандидата.
Тургенев не примирился с этим, так как намеревался продолжать и дальше свое образование. Получив разрешение ректора, он повторно прослушал в течение зимы лекции последнего курса и выдержал испытания на кандидатскую степень, которой и был удостоен в 1837 году постановлением факультета.
Когда Тургенев был еще на втором курсе, он познакомился и вскоре довольно близко сошелся с Тимофеем Николаевичем Грановским, который заканчивал юридический факультет Петербургского университета. Они были земляками. Грановский родился в Орле, и детство его прошло в двадцати пяти верстах от города, в имении Погорелец, принадлежавшем его отцу.
Бывая у Грановского, Тургенев не мог не заметить, что друг его живет очень бедно. Скудно меблированная комната, которую он занимал, казалась пустынной. Грановский усаживал обычно своего гостя за шаткий столик, на котором вместо всякого угощения стоял графин с водой и банка варенья. Он питался большею частью чаем и картофелем и шутливо говорил иногда, что подвизается в истреблении чая не хуже орловских купцов. Мать Грановского давно умерла, а отец беспечно относился к судьбе детей, да и свои дела по имению запустил до такой степени, что поставил семью под угрозу разорения.
Безбедно мог бы жить в Петербурге Тургенев, но Варвара Петровна считала за лучшее строго ограничивать бюджет своего любимца. Иван Сергеевич, обладавший удивительным искусством воспроизводить мимику и жесты знакомых, их повадки и речь, иной раз передавал приятелям, как квартирная хозяйка-немка, слушая его сетования на судьбу, говорила ему:
«Эх, Иван Сергеевич, не надо быть грустный, mann soll nicht traurig sein; жисть, это как мух, пренеприятный насеком! Что делайт! Тэрпэйт надо!»
Разница в возрасте – Грановский был на пять лет старше Тургенева – не помешала сближению молодых людей. Оба любили искусство, литературу, науку и находились в той романтической поре избытка душевных сил и безотчетных порывов, которые так свойственны юности. Оба писали стихи и переводили английских поэтов.
Будущее туманно рисовалось им. «Каждый человек, – говорил Тургенев, – в молодости своей пережил эпоху «гениальности», восторженной самонадеянности, дружеских сходок и кружков».
Один, прославившийся впоследствии как ученый– историк, мечтал на заре юности о поэтическом поприще. Литературные способности Грановского уже обратили на себя внимание Плетнева, и однажды профессор представил его Пушкину, очень лестно отозвавшись о его дарованиях. Только несколько позднее стремление к углубленному изучению истории решительно возьмет верх над всеми другими интересами Грановского и перед ним откроется его настоящий путь.
А другого, призванного стать в ряду великих романистов, долгое время будет манить мысль о научной деятельности: в 1842 году, то есть спустя семь лет после описываемого момента, он явится держать испытания перед синклитом петербургских профессоров, желая получить ученую степень магистра философии.
В тот год, когда Тургенев и Грановский узнали друг друга, они более всего увлекались поэзией. Потому-то и запомнились Тургеневу особенно те их встречи, которые сопровождались чтением стихов, будь то собственные стихи или стихи любимых поэтов.
Кумиром друзей был Пушкин, но поклонение ему странным образом уживалось в их сердцах с восхищением риторической поэзией Бенедиктова. Его «Утес», «Матильду», «Горы» они без конца повторяли наизусть, ослепленные фальшивым блеском звонких фраз и вычурными сравнениями.
Увлечение Тургенева поэзией Бенедиктова, повестями Марлинского, драмами Кукольника было недолговременным. Статья Белинского о Бенедиктове раскрыла ему глаза на подлинную сущность его творчества. «В одно утро, – рассказывает Тургенев, – зашел ко мне студент-товарищ (это был, по-видимому, Грановский. – Н. Б.)и с негодованием сообщил мне, что в кондитерской Беранже появился № «Телескопа» с статьей Белинского, в которой этот «критикан» осмеливался заносить руку на наш общий идол, на Бенедиктова. Я немедленно отправился к Беранже, прочел всю статью от доски до доски – и, разумеется, также воспылал негодованием. Но – странное дело! И во время чтения и после, к собственному моему изумлению и даже досаде, что-то во мне невольно соглашалось с «критиканом», находило его доводы убедительными… неотразимыми. Я стыдился этого уже точно неожиданного впечатления, я старался заглушить в себе этот внутренний голос; в кругу приятелей я с большей еще резкостью отзывался о самом Белинском и об его статье… но в глубине души что-то продолжало шептать мне, что он был прав…Прошло несколько времени – и я уже не читал Бенедиктова».