Текст книги "Тургенев"
Автор книги: Николай Богословский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Отойдя от демократического лагеря, порвав связи с передовыми деятелями, Тургенев хотел замкнуться, уйти в себя, забыть о политической жизни, довольствоваться малым…
«А меня Вы, душа моя, – писал он одному из своих земляков, – напрасно шевелите. Моя песенка спета. Так спокойно катится жизнь, так мало сожалений, тревог, что только думаешь об одном: матушка Середа, будь похожа на Вторник, как сам батюшка Вторник был похож на Понедельник. Не поднимайтесь со дна, вы – всякие черные тараканы, болезнь, слепота, глухота, увечье – а больше не надо, не надо ничего. Куда нам бороться и ломать деревья! Благо, чувство к красоте не иссякло…»
Весною 1864 года Полина Виардо выступила в последний раз на сцене парижского театра в роли Орфея в опере Глюка. Она уже утратила прежнюю силу голоса и, сознавая это, намеревалась, оставив сцену, посвятить себя педагогической деятельности.
Относясь с крайней неприязнью к режиму Наполеона III, супруги Виардо приняли решение расстаться с Куртавнелем и Парижем и переселиться в Германию, с тем чтобы открыть в Баден-Бадене школу пения. Они купили себе виллу в предместье этого живописного городка.
С этого времени поселился там и Тургенев. Он тоже приобрел участок земли рядом с виллой Виардо и начал строить собственный дом.
В эти дни Боткин, гостивший у Фета, заехал в Спасское. Оттуда он писал Тургеневу в Баден: «Когда я встал с постели и вошел в твой кабинет, то на меня грустно смотрел твой ягдташ, повешенный на этажерке. Вокруг все чисто, в порядке и в мертвой тишине. Утром ходил по саду и в Петровское. Аллеи покрыты желтыми листьями, дорожки заросли травой, на всем печать тихого, медленного запустения… Но я смотрю на эти места с удовольствием, хотя и с грустным удовольствием. Все напоминает тебя. Страница жизни твоей, долго колеблясь между противоположными ветрами, наконец перевернулась – и в перспективах ее уже не видно ничего общего между тобою и этими юношескими местами».
Тургенев благодарил Боткина за это письмо, несмотря на его грустный колорит: «Оно живо представило мне ту отдаленную деревню, где я провел многие годы моей жизни и куда я едва ли возвращусь…»
Для дочери и ее пожилой гувернантки Тургенев снял в Париже небольшую квартиру, где он и сам останавливался, когда приезжал повидаться с ней.
Скоро в судьбе ее произошла перемена. В феврале 1865 года состоялась свадьба Полины Тургеневой с Гастоном Брюэром, молодым владельцем небольшой стеклянной фабрики в ста двадцати километрах от Парижа.
По отзыву Тургенева, это был человек хороший, добрый и дельный; и ему казалось, что дочь его будет счастлива: «Он образован, хорошей фамилии, а главное, очень понравился моей дочери».
Но жизнь жестоко обманула отца и дочь. Тяжелейшие испытания выпали на их долю. Прошло несколько лет, и, когда у Тургенева появились уже внуки, благополучие семьи Брюэр оказалось разрушенным до основания.
В сентябре 1872 года у Тургенева родилась внучка (Жанна). Вскоре он получил письмо из Москвы от Авдотьи Ермолаевны: «Милостивому моему благодетелю Ивану Сергеевичу. Пожелав Вам доброго здоровья, целую Ваши ручки. Желала бы я знать об Вашем здоровьи и дочери моей Полиньки с мужем. Сделайте милость, не оставьте меня своею милостью; я в продолжение нескольких лет получала от вас пенсию 25 рублей в треть, а теперь четыре месяца, как не получаю, а писала к Вашему управителю Никите Алексеевичу и не получила ответа, и это меня заставило сомневаться в вашем здоровьи. Когда я Вас видела, то просила Вас поместить меня в селе (Спасском), за что бы я была Вами очень, очень благодарна. Еще раз пожелав Вам всего хорошего, прошу Вас уведомить меня о своем здоровье. Остаюсь уважающая Вас Авдотья Калугина».
Неизвестно, как ответил на это письмо Тургенев, но ничего утешительного о дочери сообщить ей он не мог. Дела Брюэра после войны все ухудшались и пришли, наконец, в полный упадок.
В конце 70-х годов Тургенев писал брату Николаю: «Зять мой до последнего сантима просадил приданое моей дочери и, вероятно, в скором времени принужден будет объявить себя банкротом, так что дочь моя и все ее семейство очутятся на моих руках».
За год до смерти Ивана Сергеевича дочь его покинула мужа и на время переселилась к отцу вместе со своими детьми. Возникла необходимость развода. «Пошла возня с адвокатами, стряпчими и т. д., – сообщал Тургенев друзьям. – Процесс может длиться год и слишком; она с детьми должна скрываться; все, что она имела, пропало безвозвратно – может быть, ей даже придется навсегда убежать из Франции…»
Боясь преследований со стороны мужа, Полина Брюэр действительно уехала из Франции и поселилась с детьми в Швейцарии.
Обстоятельства сложились для нее так неблагоприятно, что в дни предсмертной болезни отца она не смогла даже приехать проститься с ним.
Долго бездействовать Тургенев не мог. Не мог удовлетвориться он и писанием «сказок», да еще таких глубоко субъективных и отвлеченно-философских, как «Призраки» и «Довольно».
Стремление продолжать труд добросовестного летописца общественного развития России и на этот раз взяло верх в писателе. Недаром, характеризуя Тургенева как художника, проникнутого общественными интересами, Салтыков-Щедрин говорил, что он никогда не покидал «почвы общечеловеческих идеалов».
В 1865 году Тургенев приступил к работе над новым романом – «Дым», названным первоначально «Две жизни».
Смысл возможности такого названия подчеркнут в сцене поспешного отъезда Литвинова из Баден-Бадена, где произошла после десятилетнего перерыва его встреча с Ириной и второе рождение его любви к ней.
Ирина пришла на станцию, и были минуты, когда она мучительно колебалась, не бежать ли ей вместе с Литвиновым. «Время еще не ушло. Один только шаг, одно движение – и умчались бы в неведомую даль двенавсегда соединенные жизни».
Но этого не произошло.
Ирина не нашла в себе силы и решимости порвать с великосветским кругом, в жертву которому были принесены ею молодость, красота и гордость.
Она сознавала, что ей придется жить среди мертвых кукол, что от нее ускользает, может быть, последняя возможность начать новую жизнь. Но обстоятельства оказались сильнее ее мимолетного порыва: «…я сама надеялась все изгладить, сжечь все, как в огне… Но, видно, мне нет спасения, видно, яд слишком глубоко проник в меня; видно, нельзя безнаказанно в течение многих лет дышать этим воздухом».
В процессе работы Тургенев переменил название романа, потому что новое – «Дым» – имело более широкий символический смысл.
В описании душевного состояния Литвинова в ту минуту, когда поезд уносил его из Баден-Бадена, «г де осталось столько его собственной жизни»,особенно явственно проступает печать тогдашних настроений самого автора.
Ведь даже фраза, выделенная здесь курсивом, взятая из романа, почти дословно повторяет интимное признание Тургенева в одном из его писем 1860 года из Куртавнеля: «…теперь я нахожусь в том доме, куда я приехал пятнадцать лет тому назад и где осталось много-много моей жизни…»
Глядя из окна вагона, как встречный ветер крутил темные клубы дыма по сторонам бегущего поезда, Литвинов увидел вдруг за этой однообразной торопливой и скучной игрой совсем иное.
«Дым, дым», – повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом: все, собственная жизнь, русская жизнь – все людское, особенно все русское. Все дым и пар, думал он; все как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то – и всё исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул – и бросилось все в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и – ненужная игра…»
Каким безверием и горечью проникнуты эти мысли Литвинова!
Материал для этого романа накапливался постепенно со времени приезда Тургенева в Баден еще летом 1862 года. Он поспешил тогда уехать за границу, пробыв на родине гораздо меньше, чем предполагал, потому что был растерян и сбит с толку быстрой сменой событий, тревожными слухами, арестами, повсеместным переходом реакции в наступление.
«Общество наше. – писал он в одном из писем, – легкое, немногочисленное, оторванное от почвы, закружилось, как перо, как пена; теперь оно готово хлынуть или отлететь за тридевять земель от той точки, где недавно еще вертелось; а совершается ли при этом, хотя неловко, хотя косвенно, действительное развитие народа, этого никто сказать не может. Будем ждать и прислушиваться».
Но прислушиваться к тому, что происходило в России, не находясь в самой гуще ее жизни, Тургеневу было очень трудно.
Поэтому действие нового романа было перенесено в обстановку, которую автор имел возможность наблюдать непосредственно в самом процессе творческой работы.
«Дым» открывается фразой, указывающей на время и место действия романа: «10 августа 1862 года, в четыре часа пополудни, в Баден-Бадене перед известным «Conversation» толпилось множество народа…»
Этот «народ» был той накипью модного курорта, где смешалось все: правые и левые, аристократические дамы и парижские лоретки, титулованные шулера и откупщики-миллионеры, дипломаты и степные помещики средней руки, светские львы и игроки в рулетку, молодые генералы (будущие государственные мужи) и эмигранты, считавшие себя революционерами без всяких на то оснований.
Разноликая и пестрая толпа эта послужила как бы фоном, на котором разыгрывалась личная драма Литвинова и Ирины.
Первоначально писатель уклонялся от общения в Бадене со знатными соотечественниками. «Здесь хорошо, – делился он своими впечатлениями с автором народных рассказов Марко Вовчок, – зелено, солнечно, свежо и красиво. Русских много, но все высшего полета – и потому низшего сорта, – и я их избегаю…»
Но когда замысел «Дыма» более или менее определился, Иван Сергеевич стал внимательно присматриваться к заграничной жизни русских аристократов и военно-бюрократической верхушки.
Наблюдения эти, длившиеся по меньшей мере года три, дали ему богатейшую пищу для зарисовок в чисто щедринском духе.
В отличие от всех прежних романов Тургенева «Дым» – произведение в значительной мере сатирическое. Местами это даже памфлет, стрелы которого направлены не только в российский реакционный лагерь, но и в среду политических эмигрантов.
По мысли писателя, оторванность от России, от ее народа, незнание его нужд и интересов были характерны как для реакционного кружка дворянских гвардейцев, которых он иронически назвал в романе «воинами», так и для губаревского кружка эмигрантов.
И те и другие были в глазах Тургенева мутной пеной, отлетевшей за тридевять земель от средоточия русской народной жизни в трудное время больших исторических переломов и сдвигов.
Неверие Тургенева в возможность революционного преобразования России, усилившееся под влиянием развернутого наступления реакции, по-своему отразилось в романе «Дым».
Противоречия, свойственные мировоззрению писателя, обусловили односторонность его подхода к изображению общественно-политической борьбы в ту эпоху. Ярко показав в романе моральное и интеллектуальное убожество закоренелых крепостников из великосветской среды, Тургенев не удержался, однако, от карикатурного изображения деятельности русских революционных эмигрантов.
Он не увидел среди них ни одной достойной и сильной личности, подобной главному герою его предыдущего романа.
О прототипах, послуживших Тургеневу при создании действующих лиц в «Дыме», было немало догадок, – впрочем, далеко не все они были правильны.
Создавая образ Ирины Ратмировой, писатель имел в виду княжну А. С. Долгорукую (в замужестве Альбединскую), фаворитку Александра II, а в образе мужа Ирины – Валерьяна Ратмирова – дал портрет генерал-адъютанта Альбединского, отличавшегося крайней жестокостью и известного расправой с крестьянами в Белоруссии.
По-разному решается вопрос о том, в какой мере был Огарев прототипом Губарева. Безусловно, правы те, кто считает, что вряд ли Тургенев стал бы рисовать грубую карикатуру на человека, о глубоком уважении к которому он прямо заявлял Герцену, не скрывая, однако, от него своего несогласия с политическими теориями Огарева. Рисуя внешний облик Губарева, Тургенев, может быть, внес в него две-три действительные черты наружности и манер Огарева и ограничился этим.
Закончив работу над романом, Тургенев в начале 1867 года повез рукопись в Москву, редактору «Русского вестника» Каткову. Но прежде чем сдать ее в печать, он, по обыкновению, прочитал роман в Петербурге в узком дружеском кругу.
В этот приезд Тургенев познакомился с Д. И. Писаревым, дважды посетившим его в квартире Боткина, у которого Иван Сергеевич остановился.
Молодой выдающийся критик, незадолго до этого выпущенный на свободу из Петропавловской крепости, где его продержали более четырех лет, произвел чрезвычайно благоприятное впечатление на Тургенева своим прямодушием, умом и необыкновенной честностью мысли.
Тургенев всегда с интересом читал статьи Писарева, хотя со многим в них согласиться не мог. В частности, вызывало его протест тогдашнее отрицательное отношение критика к поэзии, особенно резко проявившееся в его статьях об «Евгении Онегине» и о лирике Пушкина. Тургенев решил прямо высказать это Писареву, видя, что с ним не только можно, но и должно говорить с полной откровенностью.
– Вы втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений [51]51
«19 октября».
[Закрыть]Пушкина, – сказал он ему. – Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно – вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдывает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, – но преувеличение истины, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно!
А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов: стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанныйпрежде всех ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, должныобратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1866 году! Да это антикварская выходка, архаизм! Белинский – тот никогда бы не впал в такой просак!
Молча выслушав всю эту тираду, Писарев не возразил ни слова, но у Тургенева осталось впечатление, что критик не согласился с ним.
Во время второй встречи Тургенева с Писаревым присутствовал Боткин. Последний бесцеремонно вмешался в разговор, осыпая «нигилиста» и «циника» Писарева всевозможными нелестными эпитетами.
А «нигилист», напротив, держался во время этого спора чрезвычайно сдержанно и учтиво, как «истый джентльмен», чем еще больше возвысил себя в глазах Тургенева.
После этого свидания Иван Сергеевич уехал в Москву и больше уже не видался с Писаревым.
По возвращении в Баден-Баден он обратился к нему с письмом, выразив сожаление, что не встретился с ним еще раз на обратном пути из Москвы. Он снова свидетельствовал, что очень ценит его талант и уважает его характер.
Хорошо помня интересные, содержательные статьи Писарева об «Отцах и детях», Тургенев просил его высказать свое мнение и о «Дыме».
Писателя особенно интересовало, как отнесется Писарев к изображению эмигрантского кружка Губарева.
«Рассердились ли Вы по поводу сцен у Губарева и эти сцены не заслонили ли для Вас смысл всей повести?» – спрашивал он критика.
Писарев в ответном письме признался, что он не может сейчас выступить в печати со статьей о «Дыме», во-первых, потому, что на его журнале «Дело» лежит печать предварительной цензуры, а для такой статьи необходим некоторый простор, чтобы высказать те мысли, на которые наводит роман. Во-вторых, Писарев считал, что о Тургеневе «надо писать хорошо и увлекательно, или совсем не писать. А я, – продолжал он, – все это время, уже около полугода, чувствую себя неспособным работать так, как работалось прежде, в запертой клетке. Вся моя нервная система потрясена переходом к свободе, я до сих пор не могу оправиться от этого потрясения. Вы видите сами, как нескладно написано это письмо и как дрожит моя рука. Я подожду писать о «Дыме», пока не буду чувствовать себя спокойнее и крепче. Но я передам Вам теперь, насколько сумею, основные черты моего взгляда на Вашу повесть. Из этого очерка Вы увидите сами, почему мне действительно необходим простор».
И далее Писарев набрасывает в письме как бы сжатый конспект статьи о романе Тургенева, оценивая это произведение с присущей ему прямотой и твердостью.
«Сцены у Губарева меня нисколько не огорчают и не раздражают. Есть русская пословица: дураков и в алтаре бьют. Вы действуете по этой пословице, и я с своей стороны ничего не могу возразить против такого образа действий. Я сам глубоко ненавижу тех дураков, которые прикидываются моими друзьями, единомышленниками и союзниками. Далее, я вижу и понимаю, что сцены у Губарева составляют эпизод, пришитый к повести на живую нитку, вероятно, для того, чтобы автор, направивший всю силу своего удара направо, не потерял окончательно равновесия и не очутился в несвойственном ему обществе красных демократов. Что удар действительно падает направо, а не налево, на Ратмирова, а не на Губарева, – это поняли даже и сами Ратмировы.
При всем том «Дым» меня решительно не удовлетворяет. Он представляется мне странным и зловещим комментарием к «Отцам и детям». У меня шевелится. вопрос, вроде знаменитого вопроса: Каин, где брат твой Авель? Мне хочется спросить у Вас: Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова?
Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова. Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов– это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво.
Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем, как в Вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали. Что же сделалось с этой каланчой? Куда она девалась?.. Неужели же Вы думаете, что первый и последний Базаров действительно умер в 1859 году от пореза пальца?
Или неужели же он, с 1859 года, успел переродиться в Биндасова? Если же он жив и здоров и остается самим собою, в чем не может быть никакого сомнения, то каким же образом это случилось, что Вы его не заметили? Ведь это значит не заметить слона… А если Вы его заметили и умышленно устранили его при подведении итогов, то, разумеется, Вы сами отняли у этих итогов всякое серьезное значение…»
Этим отзывом Писарев дал понять автору «Отцов и детей», что передовые читатели ждали от него углубленного развития образа разночинца, демократа и революционера.
«Вы напоминаете мне о Базарове, – отвечал Тургенев, – и взываете ко мне: «Каин, где брат твой Авель?» Но Вы не сообразили того, что если Базаров и жив – в чем я не сомневаюсь, – то в литературном произведении упоминать о нем нельзя: отнестись к нему с критической точки – не следует, с другой – неудобно; да и, наконец, ему теперь только можно заявлятьсебя – на то он Базаров; пока он. себя не заявил; беседовать о нем или его устами – было бы совершенною прихотью – даже фальшиво…»
Как только роман был напечатан в третьей книге «Русского вестника», Тургенев послал его Герцену, который жил теперь уже не в Лондоне, а в Женеве.
Узнать мнение Герцена о «Дыме» Тургеневу было особенно важно и интересно, потому что в романе нашли отражение их частые споры по общеполитическим вопросам. Ведь Потугин, устами которого Тургенев высказал свои заветные мысли о России и Западе, об общине и народническом социализме и т. п., оспаривал, в сущности, взгляды Герцена.
Вот где, собственно, вернулся Тургенев к полемике, открытой издателем «Колокола» в цикле статей «Концы и начала».
Посылка романа явилась подходящим поводом к возобновлению прежних дружеских отношений между Тургеневым и Герценом.
Примирение могло бы состояться и раньше, потому что ни один из них не держал камня за пазухой и каждый продолжал с большим интересом следить за деятельностью другого.
Вместе с романом Тургенев отправил Герцену письмо, в котором первый протянул ему снова руку дружбы. «Посылаю тебе свое новое произведение, – писал он. – Сколько мне известно, оно восстановило против меня в России – людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов».
Герцену роман был уже известен. Еще до получения этого письма он напечатал в «Колоколе» одну за другой три заметки о «Дыме». В первых двух о самом произведении, по существу, ничего не говорилось, но содержались полемические выпады против редактора «Русского вестника».
В третьей заметке Герцен слегка «ужалил» и самого автора «Дыма». Она называлась «Отцы сделались дедами». Герцен писал в ней: «Экий этот Иван Сергеевич – лучший, сказал бы я, из всех Иванов Сергеичей в мире, если б не боялся обидеть Аксакова (Ивана Сергеевича. – Н. Б.).И нужно ему эдакие дымыкольцами пускать.
Ведь наделила же его природа всякими талантами: умеет об охоте писать, умеет пером стрелять по всем глухим тетеревам и куропаткам, живущим в «дворянских гнездах» да «затишьях». Нет, хочу, говорит, быть публицистом – едким, злым, желчным, а сам – добрейшая душа, ни желчи, ни злобы; ничего такого».
Политическая сатира во вкусе Щедрина – жанр для Тургенева новый, необычный – не вызывала сочувствия у Герцена. Он и прежде не одобрял политических «экскурсов» Тургенева в художественных произведениях, считая, что сила его дарования была в другом. «Оставь политику… будь снова независимым писателем», – убеждал он Тургенева в 1864 году в момент их расхождения.
Пространные потугинские тирады в «Дыме» показались Герцену утомительными, ненужными, скучными.
О примирительном шаге Тургенева он сообщил своим близким как о «великой новости», а самому Ивану Сергеевичу отвечал: «Я только что немного тебя ужалил за «Дым», а ты мне его посылаешь».
Герцену тоже не хотелось вспоминать старое, и он с искренним дружелюбием протягивал руку Тургеневу, предлагая подвести баланс – кредит и дебет и по взаимному согласию перечеркнуть его и забыть о нем.
«Шуточная заметка моя идет не от злобы, – я никогда не сержусь больше одной недели и даю слово, что мои зубы против тебя давно выпали. Но что ты поддерживаешь Каткова, это больно видеть; будто ты не нашел бы издателя без гнусного доносчика, о котором ты сам отзывался… с омерзением…
Итак, сделаем счет и, если ты не очень осерчал, а сам захохотал над моей заметкой, напиши. Я искренно признаюсь, что твой Потугин мне надоел…»
В ответном письме Ивана Сергеевича говорилось, что «Дым» был послан им после прочтения заметки в «Колоколе» и что, следовательно, он и не думал сердиться за нее.
Тургенев действительно не придал всему этому большого значения, отчасти, может быть, потому, что и в самом деле сознавал, что отцы сделались дедами:«Тебе минуло 55 лет, мне в будущем году стукнет 50. Это лета смирные– да и что там ни говори, мы, благодаря нашему прошедшему, времени нашего появления в свет и т. д., все-таки ближе стоим друг к другу, легче понимаем друг друга, чем разногодники.
А счеты свести мне очень легко. Единственная вещь, которая меня самого грызет, это мои отношения с Катковым, как они ни поверхностны».
Тургенев объяснял, что он сотрудничает не в реакционной газете Каткова «Московские ведомости», а в журнале «Русский вестник», который, как ему кажется, в сущности, сборник, не имеющий никакого политического колорита.
Не соглашаясь с герценовской оценкой рассуждений Потугина, Тургенев подчеркивал, что за «Дым» его «ругают все – и красные, и белые, и сверху, и снизу, и сбоку, особенно сбоку», что «еще никогда и никого так дружно не ругали, как его за «Дым».
Он нисколько не преувеличивал. Камни и впрямь летели со всех сторон.
К осуждающим голосам критиков присоединились и голоса писателей, также встретивших новый роман Тургенева почти единодушным осуждением.
Оно выражалось по-разному. Поэт Тютчев, чрезвычайно высоко ценивший талант Тургенева, прочтя «Дым», остался им очень недоволен, хотя и признавал мастерство, с каким изображена Ирина Ратмирова. Он тотчас же откликнулся на выход романа стихотворением «Дым», напечатанным в майской книжке «Отечественных записок». В этом стихотворении Тютчев «оплакивал» ложную дорогу, избранную Тургеневым:
Здесь некогда могучий и прекрасный
Шумел и зеленел волшебный лес,
Не лес, а целый мир разнообразный,
Исполненный видений и чудес.
Так образно определял поэт тургеневское творчество прежней поры.
Какая жизнь, какое обаянье,
Какой для чувств роскошный, светлый пир!
Нам чудились нездешние созданья,
Но близок был нам этот дивный мир.
И вот опять к таинственному лесу
Мы с прежнею любовью подошли.
Но где же он? Кто опустил завесу,
Спустил ее от неба до земли?
Что это? Призрак, чары ли какие?
Где мы? и верить ли глазам своим?
Здесь дым один, как пятая стихия,
Дым – безотрадный, бесконечный дым!
.
Нет, это сон! Нет, ветерок повеет
И дымный призрак унесет с собой,
И вот опять наш лес зазеленеет,
Все тот же лес, волшебный и родной.
Гончаров, лечившийся в то время в Бадене, встретившись с Тургеневым, отозвался о «Дыме» весьма отрицательно.
– Начал было читать, – сказал он, – но скучно показалось. Эти генералы – точно не живые, а деланные, как фигуры восковые. Да и кучка нигилистов по трафарету написана. Изменило вам на этот раз перо, изменило оно вам и искусству…
А с Достоевским вышло и того хуже.
Федор Михайлович, совершавший в то лето заграничное путешествие с женой, тоже оказался в Бадене. Он заехал в этот город с тайной надеждой поправить свои скверные денежные дела игрой в рулетку. Ведь удалось же ему четыре года назад в Висбадене выиграть в один час двенадцать тысяч франков!
Может быть, и здесь ждет его удача. Ему явилась соблазнительная мысль пожертвовать десятью луидорами и выиграть, скажем, тысячи две франков. Ведь это на целых четыре месяца житья хватило бы…
А то ведь и на родину вернуться невозможно – там ждала его долговая яма.
Поначалу все пошло хорошо. С необыкновенной легкостью в три дня он выиграл четыре тысячи франков. Тут бы и остановиться. Анна Григорьевна умоляла его довольствоваться этим, уехать скорее. Но он рискнул еще раз – и проиграл все до последнего франка.
Даже из одежды кое-что пришлось закладывать и переселиться в захудалую квартиру над кузницей, где с утра до вечера раздавались удары молота.
Состояние тревоги и какая-то нервная лихорадка мучили Достоевского, когда он явился к Тургеневу, которому, кстати сказать, уже в течение нескольких лет никак не мог возвратить свой небольшой долг – пятьдесят талеров, занятых вот так же в трудную минуту после страшного проигрыша.
Тургенева он нашел раздраженным тем, что со всех сторон ему приходилось слышать осуждение его последнего романа.
Он просидел у него часа полтора; и, когда разговор коснулся вдруг вопросов, выдвинутых в «Дыме», главным образом о России и Западе, Достоевский принялся горячо доказывать Тургеневу порочность его концепции.
В пылу спора, увидев на столе экземпляр романа «Дым», он порывисто схватил его и воскликнул, размахивая томом:
– Эту книгу надо сжечь рукою палача!
После этого столкновения писатели надолго разошлись, и переписка между ними оборвалась.
Только через десять лет Тургенев обратился к Достоевскому с письмом, в котором рекомендовал ему французского литератора Дюрана, занимавшегося подготовкой критических монографий о русских писателях и отправлявшегося с этой целью в Россию.
«Вы, конечно, стоите в этом случае на первом плане, – писал Тургенев Достоевскому. – Я решился написать Вам это письмо, несмотря на возникшие между нами недоразумения, вследствие которых наши личные отношения прекратились. Вы, я уверен, не сомневаетесь в том, что недоразумения эти не могли иметь никакого влияния на мое мнение о Вашем первоклассном таланте и о том высоком месте, которое Вы по праву занимаете в нашей литературе».
Это писалось Тургеневым после того, как Достоевский в романе «Бесы» «вывел» его в шаржированной фигуре Кармазинова.
Уже давно-давно не видали друг друга Тургенев и Герцен. Весной 1869 года Иван Сергеевич прислал ему свою фотографию, при первом же взгляде на которую Герцен заметил, что Тургенев состарился, стал совсем седой, но сохранил прежнее благородство черт.
Их снова связывали настоящие дружеские чувства. И когда с любимой дочерью Герцена, Натальей, осенью случилось несчастье (она нервно заболела из– за тяжелых личных переживаний), Герцен поспешил поделиться этим горем с Тургеневым.
«Я сегодня еду из Флоренции, где был вследствие 1акого удара судьбы, который, несмотря на мою каменную силу, потряс и меня… Судьба бьет меня со всего размаха… Ну, брат, жизнь-то посложней и помрачнее тебя творит свои повести…»
Когда здоровье дочери несколько восстановилось и окрепло, Герцен с семьей поселился в декабре в Париже.
Сюда в середине января 1870 года приехал по делам из Бадена Тургенев и сразу же явился к Герцену, но не застал его дома. Увиделись они на следующий день. Сообщая об этом свидании Огареву, Герцен писал, что Тургенев был весел и здоров, шутил, рассказывал смешные истории.
Герцен и сам был в этот день как-то особенно оживлен, много смеялся, шумно разговаривал, был преисполнен бодрости.
Уходя, Тургенев спросил его:
– Ты бываешь дома по вечерам?
– Всегда, – отвечал Герцен.
– Ну, так завтра вечером я приду к тебе.
Но когда Тургенев явился на следующий день – 15 января, – ему сказали, что Герцен занемог воспалением легких. Он прошел к нему и увидел его в постели в сильнейшем жару. Самые недобрые предчувствия кольнули ему сердце – и не обманули его.
В этот день Тургенев видел Герцена в последний раз, потому что в дальнейшем врач не допускал к тяжелобольному никого, кроме родных.
Через неделю Герцен скончался. Тургенев узнал об этом из газет, уже в Баден-Бадене, куда внезапно должен был уехать 19 января, получив телеграмму.
Под впечатлением этого известия Тургенев писал Анненкову, что он не мог удержаться от слез. «Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, какие бы ни происходили между нами столкновения, все-таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют наши ряды!..»
Тургеневу иногда представлялось делом самой судьбы его короткое свидание с Герценом после семилетней разлуки, в тот самый день, когда его другу предстояло занемочь предсмертной болезнью.