Текст книги "Пожароопасный период"
Автор книги: Николай Денисов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Тихо! – временами вскрикивал чернец и желтым ногтем, с прищелком расправлялся с очередной звериной – вошью. Чернеца выгнал новый директор, демобилизовавшийся из Германии старший лейтенант-пехотинец – с двумя орденами на кителе и нашивкой за ранение. С той поры проучился Шурка немало, второгодничная в каждом классе. Вот теперь дыдла-дыдлой среди малышни. А у матери свое: дотяни хоть начальную школу, варнак!
«Вобче детство мое было щасливое. Спасибо родной стране и сознательному пролетарьяту. Спасибо товарищчу». – он поискал глазами портрет и вспомнил недавний случай. Среди урока в класс вошел с дубиной директор и смел со стены портрет лысого человека в пенсне и с тонкими губами. Валентина Михайловна вскрикнула и залилась краской. Директор потоптался на портрете и, глядя на перепуганный класс, сказал: «потерял доверие. Он враг народа, дети!»
На старое место поместили портрет нового человека тоже в хорошем костюме, но Шурка еще не привык к нему и смотрел недоверчиво. «Детство наше». – старательно выводит он пером. Ему вдруг захотелось сегодня отличиться. Он даже вспотел, стараясь, но мысли о недокопанной картошке неотвязно толкутся в голове. И погода эта!
Отличник с первой парты Валерка Ящуков уже закрыл тетрадку, передал ее на стол учительнице и, аккуратно вытерев перочисткой ручку, читает «Робинзона Крузо». У Валерки у одного в классе настоящий шелковый галстук, он гордится этим. А Шурку вообще в пионеры не принимали. Теперь уж не до пионеров – тринадцать летом исполнилось. Из наук Шурка больше любит историю. Притаскивал домой даже учебник старших классов и подолгу разглядывал изображенные в нем скульптуры греческих и римских богов.
– Ну-ка, ну-ка! – приглядывалась ко грекам Шуркина мать, тыкая заскорузлым пальцем в Геракла, – Это чё он со цветком нарисован на этом самом месте? Страмотишша-то какая! – и добавляла вовсе непечатное. Парнишка захлопывал книжку и бежал во двор искать заделье по хозяйству. Три курицы без петуха – хозяйство! Вечно шастали где-то на чужом подворье. А огород надо обихаживать. Прополка, поливка держалась только на Шурке, потому как он и сам знал – без огородного не перезимовать! Прошлая зима случилась морозной, лютой. Изба вечно выстывала к утру так, что выла трубой по-волчьему, и по ледяному полу приходилось бежать вприскок – голые пятки, хоть и задубевшие летом, не выдерживали. Галина та и вовсе не слезала с печи. Дров не хватало. Эта «прорва», большая на пол-избы русская печь, много жрала дров. Разобрали хлевушку, спилили последний столб ворот. И к весне подворье выглядело совсем разоренно и тоскливо. Быстро, как на всяком запустении, поднялись вокруг избы дуроломы лебеды, конопли, лопухов. Под широкими листами лопухов все лето клались чужие куры. Шурка не раз находил гнезда полные яиц и тогда яйцами наедались до отвала.
Однажды вечером мать принесла поросенка и сказала:
– Все стали заводить поросят, выростим за лето и мы. К зиме с мясом будем.
Приходили смотреть на поросенка соседи, хвалили хозяйку за предприимчивость. Но, уходя, качали головами:
– Чем ты только, Евдокия, будешь кормить этого жихарку?
– Травы много, прокормится! – махала рукой мать.
Поросенку сделали шлею из прорезинового комбайнового ремня и привязали за телефонный столб. Жихарка этот поневоле и очень скоро выучился питаться травой-конотопом и носить в зубах жестяной тазик для воды. Первые недели он повизгивал голодным псом, но вскоре свыкся с долей и пошел в рост. Росли почему-то ноги да вытягивалось рыло. А щетина на горбатой спине так вымахала, что он скорее напоминал дикого кабана, вышедшего из темного леса, нежели обыкновенную домашнюю свинью. Трава возле столба оказалась вскоре выбитой и съеденной до корней так, что образовался геометрически правильный круг. И жихарку перевели к другому столбу, куда он охотно по-собачьи потрусил, зажав в зубах тазик.
Поросенок сделался предметом насмешек и пересудов в околотке. Но подходить к нему боялись. Он зло щелкал длинными зубами и кидался на человека. Дородные, упитанные на хозяйских харчах, свинки из любопытства похрюкивали, проходя мимо, но и они чуяли своим свинячьим умом грозную опасность. Подпускал он к себе только Шурку. Тот хоть и не кормилец был, но воду подливал в тазик регулярно.
– Ну что я сделаю, чем накормлю? – вздыхала Евдокия, выслушивая укоры соседок. Однажды решилась. Тайком принесла с базы ведерко комбикорма, запарила и сделала мешанку. И попировал – жихарка! А на утро возле столба нашли оборванную им шлею и вожжи. Обегали все село, облазили все закоулки и огороды. Исчез поросенок, как испарился. Через неделю пастухи рассказывали, что на Смолихе-увале, а это километров за десять, видели они дикую свинью – «горбатую, в щетине и с длинным рылом!»
Зачем он туда упорол-умчался? Никто не мог толково рассудить.
– Гончий поросенок! – выдал кто-то из молодых мужиков. Обидная эта кличка вдруг пристала к Шурке. Он и вправду чем-то напоминал беглеца: худой, тощий, сутулится при ходьбе, нос большой, с горбиной.
Сочинение совсем забуксовало. Никак не находит он нужные красивые слова, чтоб похвалила завтра Валентина Михайловна. Опять будут хвалить Валерку Ящукова. Конечно, Валерка парнишка сообразительный, столько стишков на память знает, что Шурке ни в жизнь не выучить, не запомнить. Зимой на празднике Красной Армии, Валерке дали большую шоколадную конфету за стихотворение о войне. Как он декламировал!
И от моря и до моря
Поднялись большевики.
И от моря и до моря
Встали русские полки.
И сказал народу Сталин:
– В добрый час, за мной, друзья!
И от недруга мы стали
Очищать свои края.
Хлопали Валерке во все ладоши и ребятишки и учителя, хлопал директор школы при орденах, хлопали Валеркины родители – люди грамотные и хорошо одетые.
А Шурка стоял в кучке таких же, как и он, переростков и нисколечки не завидовал. Но вот сегодня ему хочется отличиться. «Щасливое детство». – роняет он кляксу, успевая отдернуть тетрадку. Чернила падают на штаны. Зареветь бы! Но душа у парнишки затверделая, не выдавит и одной слезинки.
– Райка, хочешь лепешку? – он дергает девочку за жидкую косичку с косоплеткой – цветастой тряпочкой.
– Давай! шепотом говорит Райка.
– Вкусная… Ты о чем пишешь, Райка?
– Про отца. Как он с фронта пришел.
– Помнишь, что ли? Во дает!
– Мама рассказывала.
– Тише! Тише там на «камчатке». Пора закругляться, дети, скоро звонок, – учительница ходит возле парт, заглядывает в тетрадки. На «камчатку» не заглянет: боится или стесняется? Шурка это чувствует. Он подумал об отце. Просто так подумал, не представил даже. Этот «бугай», как называет его мать, «живет у сударушки в дальней деревне, к своим дитям бестыжих глаз не кажет».
Дума короткая, мимоходная, погасла, не обожгла.
За окном, на дороге, опять та же лошадь в телеге, мужик в дождевике. Теперь он сидит на поклаже, едет обратно. «Интересно, кто из мужиков?» – думает Шурка. По узким колесным колеям догоняют телегу два ручья. Серое небо ворочает лениво и медленно такую же серую муть. Бусит и сеет. И это надолго.
Ворона прошлась по жердине прясла, деловито и старательно почистила о кол горбатый клюв, собралась каркать.
Со звонком сорвались с парт азартно и дружно. Толкаясь в дверях, выбежали из тепла. Холодок школьного двора напахнул прелым листом, мокрой поленницей.
– Гончий поросенок! Гончий поросенок! – боязливо выкрикивал чей-то голосишко. Шурка не обернулся. Отпнув ногой калитку, перемахнул лужу. На обочине дороги приметил две старых жердинки с завитушками бело-сизой, подгнившей уже, бересты. «Хватит на целую истопку! В потемках схожу». – отметил Шурка и, сутулясь, закинув тряпичную сумку за плечо, широко и устремленно пошагал к дому.
1989 г.
Шарики-ролики
Жена пальяновского механизатора Григория Бакалдина Лиза вернулась из города чем-то донельзя растроенная. Ездила она только на один день, на выходной, побегать по магазинам, купить кой-чего семье. И купила. А тут еще дома никто не встретил, как полагается, дверей не открыл.
– Где отец-то? – отыскала она глазами сына Володьку, валявшегося в это время на полатях с книжкой.
– На ковре, – хмыкнул Володька сверху и перебросил через брус жердястые, в расклешённых шароварах ноги. – Маг привезла?
– Привезла, привезла твой маг, всадила, прости господи.
– Японский?
– Кто его знает? Продавщицы включали, поёт по-заполошному. – Посовалась по избе и опять: – Отец-то, спрашиваю, где? – она не расслышала, что – на «ковре».
– А-а, – отмахнулся Володька. – Висит Иисус Христос на своём месте.
– Что-о? – Лиза поняла, кинулась в сени, распахнула двери в чуланчик, откуда напахнуло свежими березовыми вениками. Охнув, она опустилась на куль с отрубями и совсем поникла.
Григорий, спутанный ременными вожжами, стоя во весь рост, был привязан к стене, и широко, как птица в полете, разбросил руки, тоже перевитые вожжами, концы которых, завязанные петлями, держались за два вколоченных боронных зуба. Такие чудеса уже приключались в доме Бакалдиных, но сейчас Лиза напугалась, потому что произошло без нее.
– Живой ли уж? – только и промолвила она и осуждающе перевела взгляд на Володьку. Тот топтался в дверях чуланчика с ухмылочкой: вроде, и горя ему мало, что отец в таком положении.
Голова Григория свешивалась на грудь, спутанные волосы закрывали глаза. Лиза приблизилась к мужу, боязливо отстранила со лба прядь, подняла за подбородок. Григорий не отреагировал. Он спал. Спокойно и глубоко.
– Разит-то, господи, винищем! За что его опять?
Володька дурацки усмехнулся, переминаясь, как молодой жеребенок, в своих клешах.
– Наши, значит, шведам проигрывать начали. Шайбу за шайбой. Одну, вторую вкатили. Ну, швед, русский рубит, колет. Батя и того: шарики за ролики заскочили. Схватил со стены «тулку», как шарахнет из обоих стволов? Телик аж подпрыгнул и – в дребезги.
– Господи, господи-и! Из ружья по телевизору! – застонала Лиза, опять опускаясь на куль с отрубями. – Кончил, знать? Такую дороговись!
– Ясное дело, кончил, – спокойно подтвердил Володька. – Как шарахнет дуплетом, пыжи войлочные аж на кровать срикошетили и зашаяли. Из чайника заливал.
– Ты-то куда смотрел? Твоя-то садовая голова где была?
– Дак мы не одни были. Федя Сорокин с Иваном Андреевым болели.
– Вот и оставь одних, вот и оставь! Много они выпили?
– Ясное дело. Ну батя как дробалызнет из обоих стволов. По шведам хотел.
– По живым-то людям. Чё деется! – совсем потерянно произнесла Лиза.
Володька захохотал.
– По живы-ым! Отвязать, наверно, надо, а? А то мы как скрутили его после атаки. Выспался, поди!
– В от еще дитятку вырастили! Сымай отца, антихрист! – резко поднялась Лиза и ушла в горницу прибирать. Там она долго гремела стульями, пустой посудой, собирала окурки в цветочных горшочках. Перестелила кровать. Наконец вынесла выбить половик, перешагнув через ноги Володьки, который сидел теперь на пороге избы и читал инструкцию магнитофона.
– Освободил?
– Ясное дело. Досыпает на вениках.
– Ниче не сказал?
– Бормотал всякое. Набрались бормотухи. Пили бы уж, дак пять звездочек!
– И ты туда же! Пять звездочек! Кончи школу сперва, обормот!
– А потом женю, отделю и ничего не дам! – гоготнул вдогонку матери Володька и сунул инструкцию в карман брюк. Похватав на ходу вчерашнего супа, он просунулся в цветастую рубашку, завязанную на животе узлом, повесил на плечо магнитофон, шагнул за порог.
– Куда это навострил лыжи? – остановила его Лиза, залюбовавшись на рослую и стройную фигуру сына. С осени ему надлежало идти уже в десятый класс.
– Пойду прошвырнусь!
Где только слов набрался, «прошвырнусь»! – но ругаться Лизе расхотелось, перебросила через плечо полотенце, собираясь заняться посудой, и, словно спохватясь о чем, сказала нерешительно: – Обожди, Володька.
– Ну.
– Зарядил бы ружье, сынок.
– Во дает мать! – обрадовался было Володька, но тут же осекся. – Ты чего это, ты чего, а?
– Зачевокал. Говорю тебе – заряди. Требуется, если мать просит.
– Ничего себе просьба! – округлил Володька зрачки. – Добивать, что ли, телик? У прясла он лежит, одни чечки остались! – и почему-то на цыпочках, словно боясь кого потревожить, прошел в избу, достал с полатей двустволку, переломил, взглянул по-хозяйски в стволы. – Папковые заложить?
Лиза, гремя в тазике посудой, не поняла.
– Делай как знашь!
И у Володьки тут заходили в голове шарики-ролики, ну ладно, сбегать к водокачке за водой на чай, ну натаскать в бочку озерной для поливки гряд, дров наколоть – куда ни шло, а тут – ружье!
– Ты что задумала, мать?
– Ниче не задумала, – спокойно произнесла Лиза и, догадавшись Володькиным мыслям, подошла к нему, поерошила шевелюру. – Худого про мать не держи в уме. Не держи, понял. Иди погуляй, потом тебе все обрисую. Иди.
Без прежней охоты и торопливости Володька шагнул в сени, и скоро состукала калитка. Он ушел.
Григорий еще спал. Вечером ему отправляться в поле, на смену, пахать пары за лесосечной деляной, где в мае вся деревня заготавливала бензопилами дрова на зиму. Тогда и показывал Григорий на увал, что начинался на тракте и тянулся вплоть до городского асфальта – тут, мол, в июле придется поворочать лемехами. Она вспомнила про этот разговор и теперь подумала, что, мол, пусть хорошенько выспится, старалась потише греметь в доме, наводя порядок, за какие-то часы нарушенный мужиками. Сходила еще в огород, подкопала молодой скороспелой картоши – пора было подумать и об ужине да и собирать сумку работнику, который хоть и непривередливый к еде, а за рычагами к утру надергается. За этим занятием застала ее соседка Груня, хозяин у которой тоже был механизатор и пахал сейчас в день на Григорьевом тракторе.
– Ну, показывай покупки! – заворковала Груня еще в сенях. Покупок, к огорчению Груни, оказалось немного, потому что дорого обошелся Володькин магнитофон.
– Балуешь парня зря, – осудила Груня. – Сам еще хребет не гнул. Погнет, дак узнает, почем сотня гребешков!
– А пусть тренькает, – заступилась за сына Лиза. – Житья не давал, купите да купите. Один остался, дак пусть! Дочку-то не больно баловали, где было взять и на какие шиши, а теперь уж, слава богу, живем! – Про телевизор и стрельбу она решила не говорить, но искоса взглянула на соседку: знает, не знает? А-а, разнесется и так по деревне. Стыд и срам!
– Вот, – открыла она последний сверток, – себе на платье взяла. Криплин или триплин, не разобрала, как называется. Хороший?
Материал Груне понравился, но она сочла нужным не признаваться:
– Меня в таком и корова не узнат! Все, что ли?
И не утерпелось Лизе выложить разом ту главную новость, от которой еще в дороге сосало сердце:
– В городе, разговор идет, заключенные из тюрьмы разбежались. Истребили охрану, забрали с собой ружья и скрылись по лесам, – заговорила она чуть ли не шепотом.
– Батюшки, запласнут кого-нибудь еще! – куда и делась Грунина сдержанность
– Дак вот. Охрана машины на дорогах останавливает. Нас тоже проверяли двое. На виду – переодетые. «Билеты, – спрашивают, – у всех?». Ну ясное дело, билеты у нас на руках были.
– Может, слух специально пустили, чтоб деньги дома не держали. Реформа, поди, какая готовится? – засомневалась Груня.
– Каждый год плетут, что бегают из колонии, а на деле – болтовня!
– Нет уж, правда. Солдаты, говорят, в пешки сидели играли, а они и подкараулили. Твой-то не в этих войсках служит?
– Мой в танковых, че, не знашь?
Лиза не ответила, призадумалась, подперев кулачком щеку, равнодушно скользнула взглядом по разложенным на столе покупкам, которым недавно еще радовалась, подолгу выбирая и прицениваясь в городском универмаге. Купила она и Григорию обновку – румынские туфли с дырочками. Долго вертела их в руках, дырочки не очень понравились, потому как станет попадать пыль, а потом махнула и на это рукой, решив, что в обуви этой будут ходить с мужем в добрую погоду в кино.
Проводив соседку за дверь, посоветовав ей плотней запираться на ночь, мало ли что – время, мол, сама видишь, какое, – она осторожно просунулась в чуланчик. Пора было уж будить Григория да кормить. И тут сердце ее заболело от тоски и жалости к нему. Пропала и досада из-за происшествия в доме, потому что представила она, как здоровые мужики, собутыльники, прости господи, крутили его вожжами, а он, не сильно жилистый, сопротивлялся и просил отпустить. Лиза всегда жалела мужа, в общем-то, он не был ни пьяницей, ни драчуном, а после тяжелых выпивок, которые случались редко, переживал, будто хотел вспомнить что и не мог, с ожесточением принимался за работу, стараясь хоть ей, работой, вытравить из себя недавний дурман. Она переживала, когда он долго не ехал со смены, а когда возвращался и шел на озеро, чтоб успеть до глубокой ночи поставить сети, она опять выходила за огороды и вслушивалась в сумерки: не плеснет ли веслом, не брякнет ли цепью у пристани, или, не дай бог, вывернулся из лодки и теперь кричит на глубоком месте.
– Вставай, – тронула она Григория за плечо. А он, словно и не спал, быстро разлепил глаза, приподнялся, осыпая с лежанки на пол ворох уже завядших березовых листьев от веников.
За столом Григорий прятал глаза и помалкивал. Лиза, стараясь не досаждать ему, подкладывала еду, присев бочком на скамейку, постоянно готовая кинуться в куть – подать что надо. Но все стояло на столе. Да и ел Григорий без аппетита.
– Мда-а, – отодвинул он тарелку.
– Полегше? – наклонилась к нему Лиза. – Я тебе вон туфли привезла. С дырочками.
– На кой. Зачем они мне – туфли?
– В кино будем ходить когда теперь. В клуб, значит.
– А ты не подкалывай, не соли душу. В кино-о! – не выдержал спокойного тона Григорий, которым он приготовился говорить с женой. – Да я, если хочешь знать, цветной куплю, во-от с таким экраном, – и он показал с каким. – Метр на метр, поняла?
– Ладно, купим, Гриша. Ты бы поостерегся ночью на пашне, – не зная, с какого боку подступиться с разговором, начала Лиза.
– Каво поостерегся? Плетешь что-то бестолковое, – сказал Григорий и потянулся к пачке «Беломора».
– А жулья всякого. Встретят в борозде и проломят голову.
– Какого жулья? В какой борозде? Тебе что, мать, в городе голову обнесло на жаре?
– А вот и не обнесло. – И Лиза повторила рассказ, которым недавно встревожила соседку Груню. И тут же подумала мимоходом, что и ее хозяин сейчас в поле, а на той полосе других тракторов нет и, если что случись, помощь подать некому.
Григорий не поверил, даже повеселел, лукавые искорки во взгляде пробудились; ну-ну, мол, развязывай супонь, баба, тормози лаптем, деревня рядом! Лиза заикнулась было и про ружье, надо бы прихватить его с собой, но при упоминании о двустволке Григорий глубоко затянулся дымом и с силой размял в пепельнице окурок,
– Ты мне оставь этот разговор, Лизавета. Я, знаешь, если надо кого, поглажу и так. Гусеничным пальцем или раздвижным ключом шведским. Моргнуть не успеет!
Скоро Лиза осталась в доме совсем одна. Работа из рук валилась. То и дело отодвигала на окошке занавеску, посматривала на улицу, Никого, Пробежит чья-то легковушка или мотоциклист протарахтит, и опять тихо. Правда, солнце клонилось к закату, залетала мошкара, да малышня из ближних оград вывела на дорогу трехколесный велосипед, каталась по очереди, а так пустовато в деревне, хоть и выходной.
Она быстро управилась по двору, когда пригнали стадо. И молодая корова-первотелок, которая давала молока пока мало, улеглась в загородке, шумно отпыхивая. Хозяйка и сама присела на лавочку у калитки с намерением подождать Володьку, которому пора бы уже честь знать: дома мать ждет, переживает, а он блудит где попало!
Вскоре подвернул к ограде человек. В болотных сапогах, с завернутыми голенищами, шел он грузно, но скоро. «Кто бы это? Кого господь несет?» – подумала Лиза и напряглась в ожидании.
Мужчина поздоровался.
– Автобус не знаешь, хозяюшка, когда в город пойдет?
– А-а, автобус, – перевела дыхание Лиза. – Дак завтре теперь уж. Нынешний-то обратно проводили.
– Вот беда, – огорчился незнакомец, – придется до асфальта пешком, на асфальте проголосую кому.
– Придется, придется, – поспешила ответить Лиза.
Незнакомец так же скоро свернул в ближний переулок, откуда с криком высыпала детвора, бегущая за трехколесным велосипедом, на котором – только ноги мелькали на педалях – ошалело мчал младший Грунин парнишка.
И убедила себя окончательно Лиза, что незнакомец – не кто иной, как один из «тех» – из жуликов, что бежали из тюрьмы. «Как же, – думала Лиза, – рожа-то вон какая испитая да небритая! Голод из лесов повыгнал! Наскитался, набегался, Сапоги вон с кого-то снял, успел раздеть человека. Может, и жизни лишил! Им что? Эти не моргнут, за рубль ткнут в бок ножиком. В городе-то, рассказывают, что творится: остановят в темном проулке, закурить, для вида попросят, а потом и примутся избивать. Зверства в людях накопилось, забыли, видно, как за пайком выстаивали. Забыли!»
Тут Лиза подумала о Григории и похолодела от одной мысли, что пашет он недалеко от тракта, по которому и направился этот человек. «Подойдет, заговорит о чем-нибудь, а Гриша – доверчивый, из кабины высунется. Изувечит или отымет чё надо».
Что «отымет» – Лиза и не подумала в эту минуту, но ясно представила вдруг, как Григорий лежит в луже крови на пахоте и скребет по земле руками, не может подняться, позвать людей.
И вечер начал сгущаться. И в кути от прикрытых на день ставней было уже совсем сумеречно. Лиза включила электричество и, не сознавая еще зачем, обмотала мешковиной двустволку, и, крадучись от постороннего глаза, по-за огородами пробралась к околице. Она сделала приличный крюк, пока не очутилась в ближайшем от деревни березовом колке, за которым начиналось двоеданское кладбище. Надо было пересечь еще и кладбище, повытоптанное овечками, чтоб достичь следующего березняка, от которого рукой подать до лесосеки, а там уж, за поленницами, Гришино поле.
Лиза торопилась, не оглядывалась, то и дело убирала под платок прядь волос, но она выбивалась и липла к потной щеке. Скоро послышался тугой рокот тракторного мотора, и Лиза, совсем обессилев от нервной спешки, умерила шаг, пробираясь сквозь редничок жиденького подлеска, что остался в лесосеке нетронутым. Под ногой лопались сухие ветки, цеплялись за подол колючки. Смахнув с лица паутину, она остановилась перед последней поленницей. За ней чернела пахота.
Лиза еще держала в береме ружье, с которым изрядно намаялась, не решаясь выпростать из мешковины.
Трактор рокотал ей навстречу. Он был еще далеко, но уже хорошо было видно, как над кабиной, из выхлопной, выплескивался острый малиновый кинжальчик пламени. А позади, за плугом, над бороздой, что тянулась от дальней, уже не различимой кромки поля, легкими белыми треугольниками вспархивали озерные чайки и опять падали к земле.
Вдруг трактор остановился, ошалело развил обороты, затем, рыкнув два раза, залопотал приглушенно и ровно. И Лиза увидела, как с большака отделился человек и, перепрыгнув кювет, зашагал к агрегату. Лиза смотрела, как Григорий вылез из кабины и мужчины сошлись, поздоровались за руку. Замерев всем телом, она не могла сдвинуться с места. Незнакомец, а она разобрала, что это был он, не замышлял, кажется, ничего худого. Так следила она еще несколько минут, пока мужчины не закурили и, несуетно жестикулируя, отделились друг от друга.
У Лизы откатило от груди, и, тяжело, опускаясь на свежий срез пенька, она услышала позади треск веток, нервно оглянулась.
– Кто там?
Но никто не отозвался. «Теленок чей-то заблудился», – подумала Лиза, но из-за куста послышался голос.
– Мама, ты что здесь делаешь с ружьем?
В цветастой рубашке, завязанной на животе узлом, с магнитофоном на ремешке продрался из куста Володька. Глаза его были испуганы.
Лиза, кажется, не удивилась его появлению здесь, но теперь с ужасом посмотрела на двустволку: обнаженная, без мешковины уже, она нелепо лежала на широком подоле клетчатой домашней юбки, тускло чернея воронеными стволами.
– На охоту собралась, на зайцев? Вот дают предки! Концерт один другого чище.
– Да обожди ты, бес! – пришла в себя Лиза. – Какая охота, балабонишь тут. Застегнись хоть на пуговицы, сверкаешь брюхом. На охоту!
– Да я за тобой от самой околицы топаю. Мы тут с новеньким бригадиром рыбхозовским встретились. Ну, что на Сорочьем озере сырков ловят, в палатке живут. Поговорил с бригадиром, может, на месяц возьмет к себе. А ему в город позарез надо. Я ему и говорю.
– Обожди, не трезвонь. Да это чё, бригадир и есть, в болотных сапогах который?
– Ну, Александр Филиппович, а что? – удивился еще раз Володька и вскинул на свободное плечо двустволку.
– Вот дура старая! Вот дуреха! А я-то думала.
– Что думала?
– Ой, да потом, Володька, отвяжись.
Лиза неуверенно еще улыбнулась, виновато и вместе с тем с глубокой, не видимой Володьке светлой печалью посмотрела на сына, поднялась, поправляя одежду.
– Батя пашет? – произнес Володька, всматриваясь в сумерки, из которых доносился уже близкий натруженный рокот, сливающийся с гудением комарья, столбом уходящим в фиолетовое небо.
– Отец, – вздохнула Лиза.
– Ну так пойдем, что ли, домой или подождем?
– Постоим немножко.
Июльский вечер уже совсем припозднился. И они оба увидели враз, как от трактора полоснули по теплой земле два снопа света, выхватив кусочек пространства, над которым разливался покой простого русского лета.
1986 г.
Сенокосы детства
– Опять про сенокосы?! – дряблая, розоватая кожа на его лысом черепе собирается в гармошку, в глазах наигранное удивление и плохо скрытая ирония. Он поднимается из-за стола, оставив початый фужер вина и девицу, небрежно пускающую дым из алого рта.
– Ну, спасибо, старик! – картавит он и преувеличенно бодро трясет мою руку, Обязательно прочту, старик.
Ресторан гудит, отлаженно, с достоинством снуют меж столиков зоркие официанты. И дым сигаретный величественно поднимается к дубовым сводам высокого потолка, к резным балкончикам и витражам готических окон. Тепло и уютно. А мне одиноко: каждый занят собой, приятельской беседой, разгоряченной напитками и острыми блюдами. Говорят об успехах, о славе. Но и у меня должна быть радость: вышла книжка, скромный такой по объему томик. Я купил ее в Доме книги нового Арбата, зашел в этот ресторан литературного клуба, а знакомых – только вот этот тощий и бодрящийся возле молодой, но подержанной девицы человечек, с которым как-то свела судьба в совместной поездке на северный литературный праздник.
«Опять про сенокосы!» Мне, конечно, понятна незамысловатая ирония знакомца, его антипочвеннический настрой и едва прикрытая ирония. Разговаривать, снисходить до широкого общения он не собирается: ну, ездили.
Да, черт с вами, со всеми! – решаю я наконец. Подхожу к стойке бара, выпиваю стакан сухого и выхожу в серую московскую вьюгу.
Зябкий, сумеречный, еще не поздний час* Тщетно кручу телефоны-автоматы в надежде пообщаться хоть с кем-то из однокашников по институту, осевших каким-то способом в Москве, пустив слабенькие, неуверенные, но побеги сквозь твердокаменный столичный асфальт. Мне пришло на ум – такое вот практическое! – как-то с запозданием, когда с легкой грустью покинул столицу и потерял ее временную студенческую прописку. И опять я оказался в своих лесостепных, солончаковых да разнотравных весях.
– Кукареку! – кричал мне с родного забора огненный, оранжево-красный, с сизыми подпалинами на крыльях, властолюбивый сибирский петух.
– Гав-гав! Приветствую тебя! – кидался ко мне широкогрудый, разомлевший на жаре, пес Тарзан. Пахло коровьей стайкой и подсыхающими на проволоке, растянутой поперек двора, распластанными карасями, озерной водой, огородом. Я знал, что опять я – ненадолго, в гости. Мать, охая, бегала из кути в сени – приехал! – семеня и запинаясь в своих глубоких «дворовых» калошах, собирала на стол.
Приходил со двора отец, улыбался глазами, подавал левую, не перебитую на войне, руку. Притаскивался сосед Павел, в рыжей щетине, в валенках среди лета, приносил старинный, неистребимый запах моршанской махры, устраивался на крышке голбчика, потом сползал на доски пола, вертел свою «оглоблю», сладко пыхал и спрашивал:
– Однако, самого-то там в Москве видел?
И я фальшиво кивал. А потом за разговорами, за куревом, за кудахтаньем кур во дворе и звоном подойника, невидимыми, вроде бы, хлопотами родителей, от которых они старательно ограждали меня по случаю приезда и «устатка с дороги», подкрадывался долгий июльский вечер с народившейся за дальним лесом луной и спелыми звездами. Острей пахло отсыревшей травой возле ограды и огородные запахи ботвы поднимались вместе с исходящим от земли теплом в звенящее мошкарой небо. Я всматривался в вечерние сумерки, ловя душой и сердцем эти простые, до осязания памятные, звуки, вспоминал скрип мельничных крыл, что махали вон там на взгорке, пугливый голос, не слышной нынче, перепелки, веселый стук фургонных колес о сухую прикатанную дорогу, когда возвращались с совхозного луга звенья стогометчиков.
Ах, сенокосы! Поэзия моей сельской колыбели, сладкая пора малиновых утренних зорь, огуречная свежесть прохладной росы, незамутненная ясность распахнутого детского взора и великая вера в справедливое устройство мира. На все четыре стороны – полевые дороги, чистый свет родных небес и посредине этого пространства – наш старый дом под дерновой крышей, двор с курами и воробьями, с телегой и чугунком колесной мази у забора, так остро и дурманно пахнущий по утрам.
Вот отец выносит из сарая литовки, чуть тронутые ржавчиной, обтирает их смоченной в керосине тряпочкой, а затем уж неловко, со сбоями, раненой рукой стучит молоточком по их податливому, по упругому полотну. Тук-тук-тук – откликается в других подворьях. И вся округа, весь раннеутренний восторг предстоящего дня исходит на монотонные, но такие сладостные для крестьянского сердца, железные, дробные звуки.
Вот отец заводит в оглобли телеги комолую нашу корову Люську, специально не пустили в табун. Люська покорно подставляет морду под хомут, переступает копытами, когда отец затягивает супонь и поднимает на седёлке.
Моя обязанность – смазать каждую ступицу колес телеги. А мама, отхлопотав возле печки и шестка, собирает уже в сумку нехитрую снедь – картовницу да яички, огурцы да молоко, да еще желтый шмат сала кладет в сумку. Наработаемся, съедим!
Еще надо не забыть бидон чистой колодезной воды, там, на жаре сенокосных рёлок, – первая услада.
Уложены литовки, грабли, брошены на телегу какие-то драные лопотинки, чтоб мягче было сидеть, старенький дождевишко на случай дождя. Отец отворяет ворота, мама по-мужски берет вожжи, садится на облучок. Пора! Люська косит черным блестящим оком на хозяйку, роняет слюну в сухую пыль ограды и, натянув гужи, трогается. Железные колеса телеги гулко стучат по кочкам, выносят нас на торную дорогу улицы, успевшей закаменеть после недавнего дождя и покрыться коровьими лепешками, опушиться по краям изумрудной щетиной конотопа.