Текст книги "Замок ужаса"
Автор книги: Николай Чадович
Соавторы: Юрий Брайдер,Людмила Козинец,Николай Романецкий,Елена Грушко,Виталий Пищенко,Юрий Медведев,Альфред Хейдок
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Алеша Бельский еще раз погрузил деревянный лоток в яму мутной воды перед ним; пополоскав немного, он осторожно, тонкой струйкой слил воду и проговорил:
– Не меньше двух золотников с лотка! Слышишь, Вадим!
За кучей набранного золотоносного песка зашуршало, а потом оттуда выставилась грязная, невероятно обросшая щетиной физиономия. Если бы в горной щели, где происходил разговор, было чуточку светлее, – можно было различить, как эта физиономия расплылась в улыбке.
– Вылезай! – продолжал Бельский. – Обедать надо! У меня такое ощущение, будто мне в спину вогнали осиновый кол. Шутка ли! С самого утра не разгибался.
Оба компаньона добывали золото в маньчжурских сопках, или, попросту говоря, хищничали. Прежде чем попасть сюда, они солдатскими сапогами месили галицийские поля на великой войне; потом вернулись к отцовским очагам, и не нашли ни очагов, ни отцов, а узнали, что сами они – буржуи и враги народа. Тогда два друга двинулись на Восток, где долгое время об их благополучии, хотя скверно, но все-таки заботилось интендантство Колчаковской армии. Тут они заработали офицерские погоны, так как оба были не прочь заглядывать в беззубый рот старушки Смерти. Таким образом, все шло хорошо до тех пор, пока не стало ни армии, ни интендантства. После этого они попали в Маньчжурию, но здесь им сказали, что они ничего не умеют делать.
Сейчас им улыбнулось счастье, но это счастье было, пожалуй, самым непрочным в мире, так как им одинаково страшен был и представитель китайских властей по охране недр, и поселянин, и хозяин сопок – хунхуз. Но – велик Бог русского эмигранта! – в балагане из коры лежал мешочек намытого песку. Его вес возрастал с каждым днем, и это вселяло дикую анергию и отвагу в сердца хозяев.
Самый же источник этой удачи находился под обрывом, в сырой, мрачной щели между двух сопок. Здесь протекал ручей. Несмотря на май, вода в нем была холодна как лед и обжигала как огонь. Но двум приятелям, которым грезилось волшебное будущее, все было нипочем.
Друзья выбрались из сумрачной щели и долго мигали, пока глаза не привыкли к яркому свету: так и заливало солнышко лощину с нехитрым балаганом.
Алеша быстро развел огонь и замесил в котелке варево «за все»; оно служило и хлебом, и первым, и всеми дальнейшими блюдами. Обед был изготовлен чрезвычайно быстро и еще быстрее съеден со звериным аппетитом. После – оба ничком уткнулись в траву. Разморило.
– Ты как думаешь, – спросил Вадим, – долго еще нам придется питаться бурдой?
– Долго – не дадут. Того и гляди, кто-нибудь нагрянет и – смазывай пятки!
– А потом?
– Потом… – Глаза Бельского как-то ушли в себя и будто туманом подернулись. – Потом начинается жизнь… Ведь мы с тобой еще не жили! Каждую ночь мне снятся женщины, надушенные, страстные… Они порхают около меня, шепчут мне в уши бесстыдные слова, ласкают… Ты знаешь: здесь тайга; весной из целины сила идет, так она пронизывает меня, бунтует кровь…
Вадим молчал. Ему тоже снилась женщина, но только одна – ласковая, нежная… Захмурит Вадим глаза – так и видит всю ее перед собой. Все мысли – к ней. Сидит поди она в городе, в мастерской, и целый день крутит швейную машину, а кругом еще десятки таких же машин стучат. Без конца течет материя из-под пальчиков ее… Вот к этой женщине он придет из тайги прямо в мастерскую, возьмет за руку и навсегда выведет оттуда. А потом настанет точно такой день, какой он видел на экране, когда жил в городе: сыплются под дуновением белые цветы, пара выходит из церкви, а в весеннем воздухе гремит марш Мендельсона: тра-ра-ра…. Да-да, обязательно этот марш!
Кончился краткий отдых. Опять два человека, не замечая боли в пояснице, не чувствуя холодной воды, лихорадочно работают: один выбрасывает песок из ямы – другой промывает. У обоих одна мысль – как бы кто не помешал! Еще бы недельку, месяц поработать бы!
Катится с горы мал камешек. Оторван он чьей-то ногою на вершине, а катится сюда, к работающим! Эх, упадет – чьи-то мечты разобьет!
Вадим увидел камешек и крикнул Бельскому. Оба прянули в кусты и уставились на вершину сопки. Вот мелькнула в кустарнике синяя курма 1010
Куртка, накидка.
[Закрыть]– китаец проходит. А может быть – поселянин? Тогда еще не так страшно… Нет! Повернул рябое лицо к ним, – хунхуз! Тот же самый, который зимою приходил, когда оба товарища работали на концессии! Быстро удаляется: высмотрел – чего ему больше! Теперь скоро вся банда сюда грянет.
Приятели вылезли из кустов, и направились к балагану. Каждый по-своему реагировал на событие. Вадим угрюмо молчал, а Бельский с самым равнодушным видом насвистывал песенку. Терять ему было в привычку. Разве он не потеряв всего раньше, там, в России? А сколько раз он терял и на чужбине!
Сборы были чрезвычайно короткие. Все упаковано в рогули. Русские охотники и приискатели переняли их употребление от ороченов и китайцев. Рогули водрузились за плечами, и два человека решительно зашагали падью, чтобы в двое суток достичь железной дороги.
Под самый вечер ливень пронесся над тайгой; он налетел бурею и в мгновение ока закрыл сопки мутною сеткою косо падающего дождя. Пока бушевал ливень, день погас, и клокочущий раскатами грома мрак черною шапкою накрыл все. Вспышки выхватывали из темени стволы с черными сучьями, подобными костлявым, пощады просящим рукам. Потом ветер присмирел, и дождь стих, и ночная тайга заговорила разными голосами: булькали невидимые глазу ручьи, пищали какие-то зверьки, и трещали ветви под крадущимися шагами в стороне.
Сыро, неприветливо и страшно в такую ночь в тайге; черными платками проносятся над головою бесшумные совы, а кусты, кажется, шепчут: не ходи… не ходи…
Ноги путников хлюпали в грязи, и они вымокли до последней нитки. Вадим почувствовал озноб; после беспощадного дождя его начало лихорадить.
– Леша, я больше не могу; давай устраиваться на ночлег!
– Потерпи брат! Дотянем еще до перевала; там, в стороне от дороги, старая кумирня есть.
Еще грязь, кочки, крутой подъем, каскады воды с кустов – и перед ними зачернела похожая на громадный гриб кумирня. Она дохнула в лицо запахом тайги и намокшей земли. Когда Бельский натаскал хворосту и развел огонь на полу, то бурундук с писком шмыгнул с древнего изображения Будды, а под крышей зашуршало по всем направлениям.
Едкий дым потянулся от костра к трещинам в крыше. Вадим в изнеможении растянулся на полу. Лежал с полчаса и чувствовал лихорадочный жар внутри, а вместе с жаром стал ощущать тревожную напряженность и необъяснимое обострение чувств.
– Все ли спокойно в тайге? – глухо заговорил молчавший до тех пор Бельский. – Не идут ли за нами? Схожу посмотрю.
Посмотрел Вадим на друга, и испугался того, что он видел. Печать смерти лежала на лице друга…
Есть страшный дар у некоторых людей – могут они заранее узнавать обреченных. Еще на германском фронте Вадим знал пьяницу-прапорщика, который накануне сражения долго всматривался в чье-нибудь лицо и крутил головою. Это был признак, что завтра того человека наверное убьют. Ни разу не ошибался! Этот дар обнаружил у себя и Вадим.
Вадим вскочил, раскрыл рот, хотел крикнуть – не ходи! – но Бельский уже выскользнул в дверь. Вадим бессильно спустился на пол. Э! Разве можно остановить судьбу! Все равно, нельзя! А может быть, он ошибся? Дай Бог!..
Тихо все. Костер перестал потрескивать. Нагорели уголья, тлеют синими огоньками, и не может слабый свет одолеть мрака. Тишина такая, что звенит в ушах. Что-то, долго нет товарища! Однако надо идти за ним! С чего это он сразу не догадался, надо бы – вместе!.. Встал, повернулся Вадим, а перед ним уже Бельский стоит – вернулся! Только напряженный он такой до чрезвычайности, и тихо-тихо говорит, так тихо, что кажется, будто и звука нет, но ясна для Вадима его речь:
– Сейчас, сейчас беги отсюда! Хунхузы уже здесь! Они уже убили меня!..
Сказал это старый товарищ – и будто туманом подернулся, смутен стал, расплылся и растаял в воздухе.
Сперва страх ощутил Вадим: потом дрожь прошла по телу, и он почувствовал, как вместе с лихорадочным жаром красное безумие поднимается и пронизывает мозг. Страх моментально исчез, и дикая отвага заменила его. Мигом он укрепил рогули за плечами, схватил в руки топор и зычно крикнул в темноту:
– Спасибо тебе, Леша! Не забыл меня и после смерти! И я тебя не забуду, слышишь!..
В два прыжка он выскочил на двор и прямо грудью столкнулся с рослым детиною. Отскочил – взмахнул топором, – что-то хрустнуло. Над самым ухом хлопнул выстрел и обжег щеку. Чьи-то цепкие руки обхватили его ноги в темноте, – Вадим еще раз взмахнул топором, и руки разжались. Потом прыгнул в темноту и покатился с крутого откоса, цепляясь за кустарники и задерживаясь на неровностях…
* * *
Два дня спустя на вокзале одной из станций К.-В. ж. д. появился невероятно обтрепанный человек с бледным, усталым лицом. Он купил билет до Харбина, а потом прямо прошел в буфет первого класса. Служитель хотел его выпроводить, считая его недостойным «чистой половины», но вовремя остановился, услышав, что пришедший требует шампанского.
– Самого лучшего, – прибавил он. Шампанского не оказалось. Тогда незнакомец потребовал две сигареты и бутылку коньяку, причем опять прибавил:
– Самого лучшего.
За все он сейчас же расплатился щедро и велел подать на столик две рюмки.
Он налил обе рюмки, но пил только из одной и непременно чокался с нетронутой.
Все время он смотрел в окно, на видневшиеся вдали сопки, а когда пришел поезд, – уехал.
Кто бы мог уверить меня, что история, которую я записываю, не есть мой бредовый сон, родившийся в воспаленном мозгу во время жесточайшего припадка тропической болезни?
Кто бы мог, еще раз спрашиваю я, доказать мне, что эта история действительно была рассказана мне реально существующим человеком, к тому же – русским, по фамилии Кузьмин?
Мне это очень нужно, ибо – если Кузьмин, в самом деле, существовал и в течение трех удивительнейших часов моей жизни находился тут, рядом со мной, на соседней кровати, в больничной палате № 11,– то я снова влюбленными глазами посмотрю на мир и скажу:
– Он вовсе не так плох: в нем, кроме коммерции, есть еще кое-что!
Теперь кровать рядом со мною – пуста.
Вчера я спрашивал о Кузьмине сестру милосердия (если можно так назвать надменный автомат, исполняющий в нашей палате эту должность), но она ответила, что такой странной фамилии не помнит, и посоветовала воздержаться от разговоров, так как я слаб…
Впрочем, это ничего: когда выпишусь из больницы, я справлюсь в канцелярии и, таким образом, узнаю, – был ли это сон, или я действительно присутствовал при финале странной драмы, до сих пор продолжающей волновать меня.
А теперь я тороплюсь поскорее записать слышанное и виденное, потому что мой изнуренный мозг грозит утерять детали, как клен один за другим теряет листья осенью. А без них, без деталей, мертва будет всякая правда…
* * *
Началось с того, что я вышел из пансиона на улицу, томимый предчувствием болезни, приступы которой уже сказывались: звон в ушах, затемненное сознание, в котором рисовалось кольцо пламени, смыкающееся вокруг меня, и я сам – маленький, маленький, – стоял в середине, словно в чашке огненного цветка, чьи лепестки охватывали меня и соединялись над моей головой.
Я мечтал о дожде, о тропическом дожде, который падает с облаков радужного оникса и мягко шуршит в пальмовых листьях. А так как дождь не являлся, а асфальт и стены дышали пеклом, то я ненавидел все окружающее, – вплоть до зеленых яванских воробьев и индусских полицейских на перекрестках.
А жара тем временем проникала уже в самое сердце, которое билось, колеблясь, неверно, и иногда, точно в раздумьи, чуть-чуть не останавливалось.
Было безумием в таком состоянии появляться на улице, но меня гнало из пансиона взвинченное до крайности воображение: все обиды российского изгнанника кипели во мне, начиная с надменно-недоверчивых взоров кучки английских чиновников на пристани, при высадке, видевших во мне вопросительный знак, человека со врожденным бунтом в крови, банку разрушительных микробов, – и кончая ледяным обхождением со мною в пансионе нескольких «мисс», в чьем воображении я, может быть, являюсь блудным сыном безнравственной матери, отплясывающей непристойные «цыганские» танцы, чьи дочери и сейчас продолжают соблазнять правоверных иностранцев до вертепам Дальнего Востока…
И я шел в Ка-лун, туземный квартал, стараясь превратить себя в скифа, полуазиата, чтобы прислушиваться там к шипению скрытой ненависти, питаемой цветным населением к белым братьям. Мне хотелось окинуть взглядом сумасшедший бег бурливой реки желтых лиц, стиснутой в узких улочках, и прикинуть в уме, – что будет, когда взбеленится эта река в грозу и в сумрачной ярости помчит свои волны к чинным кварталам…
Цель моего путешествия была уже недалека; за поворотом рев и галдеж несметных разносчиков и торговцев с ларька понесся мне навстречу; замелькали шелковые халаты и вонючие отрепья отдельных лиц из толпы, сгрудившейся на полукрытой площади. Я видел потные лица кули, волочивших какие-то мешки, раскрытые рты охрипших продавцов, машущие и зазывающие руки, – все, что составляет дальневосточный базар.
Вдруг, в самой гуще движения, посреди рогатых шестов палаток, где-то резко стегнуло воздух…
Треск хлопушки? Нет! – выше базарного галдежа в смертном испуге взвал чей-то визгливый голос… Несколько вскриков – и почти мгновенно настала тишина, в которой слышалось лишь глухое топанье сотен ног и шарканье тел.
Я машинально продолжал шагать, но впереди, один за другим, посыпались выстрелы, – ровно с такими промежутками, сколько требуется, чтобы вводить новый патрон в карабин.
Но что было потом!.. Словно взрывом, разметало толпу, и началось бегство с площади. Лица, искаженные страхом, заплясали предо мной в дикой пляске. И хотя люди в самом деле бежали, обгоняя и опрокидывая друг друга, – мне это показалось бегом на месте, потому что я тупо глядел вперед, и одно лицо в моих глазах так быстро сменялось другим, почти одинаковым, что создавалось впечатление дергающегося занавеса из человеческих тел, скрывающего начало ультра-футуристического представления.
Я даже начал подумывать, что это – шутки огненного цветка, подбирающегося к моему мозгу, как вдруг стена колышащихся лиц совершенно исчезла, и я – точно сорвали занавес, – очутился перед пустой сценой-площадью.
Теперь мне было ясно видно, что стрелял никто иной, как индус-полицейский.
– Здесь были разбойники, – сказал я себе, – он стреляет в негодяев, а трусливая толпа бежит! Уважающий себя человек никогда не должен руководствоваться примером толпы! – добавил я еще.
Если бы в эту минуту кто-нибудь подсказал мне, что здесь – амок 1111
Амок – припадок, бессмысленный, кровожадный (прим. автора).
[Закрыть]– случай бешенства, вроде собачьего, возникающего у цветных народов во время адской жары, когда такой взбесившийся с пеной у рта и с чем попало в руках бросается на людей, убивая и кроша на своему пути все, – я, пожалуй, тоже обратился бы в бегство, но я это узнал лишь впоследствии.
Итак – я не преступник, и поэтому – спокойно вперед! Пусть индус продолжает защищать колониальные законы Англии – ко мне это не относится… Что за черт? Он целится в меня!.. Где справедливость?..
Я споткнулся о скорченное тело раненой женщины и шлепнулся. Это спасло меня: свинцовый подарок только сбил шлем.
Индус определенно счел меня убитым; с лицом, в котором судороги перемещали мускулы в совершенно неуказанные им места, он дергался, подпрыгивал и издавал похожие на рыдания звуки: свой огонь он направил по новой цели – человеку, только что появившемуся из-за угла. Тут впервые в мою голову закралась мысль о сумасшествии, но – как это ни странно, – я приписывал это состояние не полицейскому, а именно тому человеку, который шел сюда: в него стреляли – он это видел, и тем не менее – он шел…
Это был невероятно загорелый европеец с волосами светлее кожи, одетый в расстегнутую на груди рубашку и в светлые брюки. Когда на его шляпе взвился и встал рожком оторванный пулей лоскут – он быстро нахлобучил ее обеими руками, отогнул спереди поля вниз и, нагнув голову точно бык, как-то боком стал приближаться к полицейскому.
Такое выражение напряженнейшего ожидания и слепого упорства, какое было у него на лице, я видел только один раз, в игорной трущобе Макао, где тучный кассир, после крупного проигрыша не принадлежащих ему денег, впился глазами в рубашку решающей карты в последней ставке…
Он почти поравнялся со мною, как его буквально перевернуло новым выстрелом. Падая, он схватился за бок и совершенно отчетливо произнес по-русски:
– Она все-таки ошиблась на один день!
Что было дальше, – не представляется мне ясным. Откуда-то быстро вынырнул отряд полицейских: началась суматоха, в которой я не мог разобраться, потому что весь уже был во власти огненного цветка, и мое сознание потонуло в мутном хаосе.
До этого места описание событий сомнений не вызывает: амок в Гонконге случается, хотя сравнительно редко, – я мог на него напороться, потерять сознание от нервного потрясения и быть отправленным в больницу, где и пришел в себя. Но вот это «пришел в себя» заставляет задуматься… Мне кажется, что оно произошло только наполовину, потому что иначе я не мог бы воспринимать вещи и явления в таком удивительном смешении – на той именно грани, где фантастика сливается с Действительностью.
Впрочем, вначале все было сравнительно ясно.
Когда я открыл глаза, я вовсе не стал задавать себе трафаретных вопросов, как, например, «где я?»
По обстановке и по запаху – главным образом, по запаху, – я сразу определил, что нахожусь в больнице, потому что в самых лучших госпиталях, как бы они ни проветривались, в самой их атмосфере всегда остается что-то присущее только больнице.
Была ночь. В слабом свете затемненной лампочки я всматривался в окружающее.
Простыни, наброшенные на больных, белели в полумраке, образуя на согнутых коленях спящих кубообразные несимметричные глыбы, похожие на камень, из которого пораженный безумием скульптор высек руки с опухолями, одутловатые и неестественно изможденные лица.
Все это вызывало во мне представление об отбросах мастерской Природы, откуда она выкинула все уродливое, весь неудавшийся хлам, который оскорблял цветущую землю.
Вот тут, налево, что-то толстое, раздутое, – глыба материй, которую душит водянка; напротив – чья-то засохшая голова, почти один череп, обтянутый желтой кожей и со страшно глубокими впадинами глаз; направо… э-э, что-то знакомое. Да, это тот самый русский, который – чисто по-славянски! – шел туда, куда не следовало… И он не спит, и его лицо до сих пор сохраняет то странное выражение, о котором я уже говорил.
Я поворачиваюсь к нему, и, не найдя ничего лучшего, тихо шепчу:
– Вы… Вы тоже здесь?
Так же тихо, точно это большой секрет, которого никто не должен знать, кроме нас, двух сообщников, он настороженным шепотом отвечает:
– Да, я тоже… – и пытливо добавляет: – Скоро ли будет рассвет?
У меня нет часов, и я не могу удовлетворить его любопытство, но в этот самый момент, точно по заказу, точно таинственный дух подстерег его желание, – где-то за стеною бьют часы. Мой сосед сосредоточенно отсчитывает, нагибая голову при каждом ударе.
– Еще три долгих часа… – таинственно сообщает он мне.
– А что… что будет после этих трех часов? – как-то сразу возбуждаясь, спрашиваю я и мгновенно проникаюсь к нему необъяснимой верой и сочувствием.
– Будет рассвет, а на рассвете я уйду отсюда.
Я опечалился: в мою голову пришла мысль, как тогда – на площади, что этот человек, который, нахлобучив шляпу на глаза, быком лез на пули, – ненормальный; ведь его ранили!.. как же он, бедняга, уйдет?
– Но ведь вам, кажется, попало, и – здорово?
– Ну, конечно – смертельно! – убедительно согласился он тем же шепотом.
Я замолчал: он – помешанный! Но долго молчать я тоже не мог: где-то в моем сознании висел зацепившись вопросительный знак и беспокоил, как заноза: что означало странное восклицание этого человека, когда он падал раненый? – Вы, кажется, говорили про какую-то ошибку – там, на площади?
– Это была неправда: ошибки не было – она не могла ошибиться… Ошибся я, считая, что смерть последует немедленно.
– Кто это – она?
– Миами, моя жена.
– Так что же – жена сказала, что вас застрелят?
– Вот именно этого она не сказала, то есть не сообщила, каким образом произойдет моя смерть, но точно указала ее на рассвете сегодняшнего дня. Вот почему мне вчера и захотелось испробовать амок: если предсказание Миами правильно, то вчера, то есть днем раньше, со мой ничего бы не должно было случиться, и бедняга индус зря выпустил бы в меня свои заряды… Я, может быть, еще и скрутил бы бешеного… Но вот тут-то я и ошибся: упустил из виду, что ранить могут и раньше, а умереть придется сегодня…
Все это он высказал уверенно, а под конец – даже с какой-то затаенной радостью и с такой убежденностью, что я сразу поверил: да, этот человек сегодня умрет.
Но меня возмутила женщина, изрекающая такие приговоры мужу, и я почти воскликнул:
– Что же это за жена, которая…
– Тс-с! – мой собеседник приложил палец к губам. – Тише: я больше всего боюсь, что кто-нибудь услышит и помешает мне спокойно умереть… И – ни слова о жене: она была чудная женщина!
– Почему же, – я опять понизил голос до шепота, – вы говорите, что она – была? Разве теперь ее нет?
– Ну конечно, – она же умерла во время родов и все это сказала мне потом… Вы ничего не знаете: если бы вы видели мою Миами!.. Знаете что, – тут он оживился, точно сделав неожиданное открытие, – когда я начинаю говорить о ней, мне сразу становится легче. Может быть, вы позволите мне говорить о Миами все эти три часа? Можно? Какой вы, право, добрый! Только не можете ли вы пересесть на мою кровать?
Я отрицательно покачал головой, потому что жар, точно бы дремавший во мне до сих пор, как будто задвигался: он ускорял молоточки сердца и, разбиваясь волнами, опять стал угрожать моему сознанию.
– Тогда я сам пересяду к вам, – сказал мой собеседник и стал спускать ноги с кровати. Широкое красное пятно, величиной с блюдечко, на забинтованном боку при движении, на моих глазах, расползалось еще шире, а он все-таки перебрался и сел.
– Видите ли – Миами… Да я сам точно не знаю, что она такое… По всей вероятности, смесь португальца с полинезийкой, брошенный ребенок, очутившийся у китайцев… Но для меня она – все женщины мира в одной… А сам я русский, по фамилии Кузьмин… Кузьмин из Ростова…
Старый Фэн-Сюэ подарил мне Миами совсем подростком – там ведь женщины рано созревают для брака, – когда увидел, что я собираюсь покинуть его катер, чтобы прокутить заработки в порту. Знал ведь старик, чем меня удержать. Фэн дорожил мною, как лучшим мотористом и стрелком во всей его общине. Он подобрал меня в Шанхае, когда я на последние деньги зашел в тир… Знаете – стрельбище такое, где пулькой нужно сбить вещь, и если сбили – вы ее получаете. Я там выбивал эти штуки до тех пор, пока хозяин заведения не отказал мне в дальнейших выстрелах. Тут Фэн сразу заговорил со мною, а как узнал, что я еще и моторист, – забрал меня с собою.
Для Фэна и его шайки – как бы сказать, – не существовало таможни: так, прямо в открытом море, с судов, нам сбрасывали ящики с оружием и с наркотиками… Немало заработал старый Фэн. Жили мы на островке, где ни подступа, ни выхода: скала на скале и бурун…
Здесь я должен прервать передачу рассказа Кузьмина и оговориться, что именно с этого места мое описание вызывает больше всего сомнений. Это и есть самое темное место, потому что, как только было произнесено слово «бурун», – я сразу увидел его: белый, пенистый, он дыбился у черных камней и с шипением отбрасывал мириады брызг… Не то чтобы очень ясно увидел, а так – все вместе: тут и больничная палата, и Кузьмин в белом одеянии с красным пятном, расплывшимся еще шире, – тут и море…
А Кузьмин продолжал тихо нашептывать свой рассказ, но его слова как оболочки, заключающие в себе мысль, совершенно перестали существовать: мне передавались не их звуковые формы, а только голые мысли, которые тут же, в моем воображении, становились достоянием чувств…
Если существуют боги, то именно так они должны разговаривать!
Рядом с первым буруном вырос второй, третий – целая линия их кипела, взмывая то выше, то ниже…
А из щели в скалах островка показалась девушка. Если бы кому-нибудь вздумалось запечатлеть ее на фотопленку, – он получил бы ничего не говорящее лицо с довольно неправильными чертами, потому что красота его заключалась в красках, в необычайно удачном сочетании тонов: синие глаза под чернейшими бровями и румянец, постоянно спорящий на щеках за преобладание с цветом старой слоновой кости; смеющийся яркий рот и зубы – стылая полоска морской пены.
Девушка лукаво смеялась, и там, где тише игра волн у черных камней, где волна, утративши ярость, выгибает свою вогнутую спину, – там она легла в воду и спрятала черную шапку волос у мокрого камня.
– Миами! Миами! – озабоченно кричал Кузьмин, появившись на берегу лишь секунду спустя после того, как девушка спряталась. Видно, он Долго и быстро бежал, – запыхался. Он обыскал берег, недоуменно постоял и, рассердившись, повернулся, чтобы идти назад.
В эту секунду Миами точно выстрелило из воды: одним прыжком она очутилась на шее уходящего.
– Ах ты, чумазый бесенок! – Кузьмин покрывает поцелуями все ее мокрое тело, и они оба смеются, смеются…
– Не уйдешь теперь в город? – дразняще спрашивает она. – Может быть, ты хочешь на родину, в страну ветров, которые дуют зимою и приносят холод?
– Зачем я пойду? – говорит он. – Ты – моя страна ветров: в тебе и холод, и жар, ты претворяешь жизнь в сказку и делаешь ее короткой, как пальчик на твоей ноге!
– За это – поцелуй его! А знаешь – я боюсь: у меня будет ребеночек, маленький-маленький, и ты полюбишь его… и меньше будешь ласкать меня.
– А-ха-ха! Разве меньше любят смоковницу за то, что она приносит плоды? – засмеялся Кузьмин, и подхватил ее на руки, скрылся в щели.
* * *
Забило море, а на гребешках волн вспыхивали и гасли уходящие дни. Вереницами огоньков спрыгивали они по скалам и уходили в пучину.
Самый последний из них перепрыгнул бурун, и, мерцая одиноким оком вдали, еще плясал по волнам, когда в море показалась лодка. Она приближалась, будто в глубокой нерешительности: останавливалась, иногда поворачивала нос обратно в море, – а то вдруг чуть ли не скачками шла к берегу для того, чтобы опять бессильно закачаться на зыби.
Скверная лодка, скверная… – сказал бы всякий моряк, увидев ее, – потому что именно в таких лодках прибывают плохие вести или что-нибудь вроде людей при последнем издыхании, или – вовсе без них…
Когда выплыла луна и пошла сыпать блестками по гребешкам зыби, лодка была уже около бурунов и юркнула между ними против описанной уже щели.
Из суденышка показалась сперва голова человека, который дико таращил глаза во все стороны, а потом и весь человек – Кузьмин. На нем была только половина рубашки и кое-что от брюк.
Ему потребовался изрядный промежуток времени, чтобы выбраться из лодки и проползти на четвереньках расстояние, отделявшее лодку от щели. Там он припал к свежей воде, которая каплями Сочилась по камням и стекала в углубления в скалах, – и пил. Это его так оживило, что он сел и выругался крепким трехэтажным словом…
– Отгулял старый пес Фэн: ищи теперь катер на дне моря!
Посидев еще он пошатываясь отправился к лодке и вытащил оттуда что-то сморщенное и невероятно высохшее. Это был Фэн-Сюэ, хозяин крупного моторного катера, почти месяц тому назад пущенного ко дну удачным выстрелом.
Притащив полуживого старика к тем же колдобинам, Кузьмин положил его на землю.
– Лакай воду, говорят тебе! Кабы не я – давно бы соленой налакался!
Кузьмин был зол: из-за неудачного плавания, кончившегося трагически, он был целый месяц оторван от Миами, как раз когда он больше всего хотел быть около нее, – она ожидала ребенка.
Только вдвоем со старым Фэном они спаслись и, благодаря туману, ушли в открытое море, где и блуждали, приставая к пустынным островкам и питаясь бог весть чем.
Теперь они были дома, и им предстояло возвращение в деревушку, куда они придут вестниками беды.
Когда это соображение пришло в голову Кузьмину – он смягчился: чем виноват старый человек, что счастье изменило? И разве его самого не ждет беззаботный смех, смех и ласка, от которых дни становятся часами, а часы – минутами? Он бережно поставил напившегося уже старика на ноги и, собрав весь остаток сил, двинулся в путь.
Скоро псы залаяли на окраине деревушки, и навстречу спасшимся вышла первая женщина.
При свете луны она узнала обоих плетущихся мужчин и уставилась на них.
– Где мой муж?
Старый Фэн пошевелил беззубым ртом и промолчал.
– Он ушел на запад! – вместо него ответил Кузьмин традиционной фразой туземцев, означающей смерть.
– А Ю-мин, Цен-Жень и кривой Гао-Лу? – спросил из темноты другой голос, и рядом с первой женщиной вынырнула другая.
– Кроме нас – все ушли!
Как крик ночной птицы, – скорбный звук сорвался с губ женщин. Словно тени, они обе шмыгнули вперед, и скоро все дворы огласились криками.
– Они все… все ушли на запад!
По пути медленно двигавшихся Кузьмина и Фэна зажигались огни в окнах, и все громче стали раздаваться говор и плач.
– Да, на севере, и на юге любят одинаково, – скорбно думал Кузьмин, шествуя вперед среди толпы высыпавших отовсюду обитателей деревушки. На всех лицах он видел горе: оно шествовало вместе с ними и всюду будило эхо. Единственное место, куда оно, может быть, не заглядывало, – было сердце старого пирата и контрабандиста Фэна; он знал цену победе и поражению, но, по старости лет, стал терять вкус к первой и огорчение от второй: великое равнодушие познавшего все царило в нем.
Кузьмин с удивлением и тревогой оглядывался, не видя Миами. Вот-вот она выбежит навстречу и, может быть, – даже с ребенком?
На полдороге он втолкнул Фэна в чьи-то дюжие руки и помчался, сколько хватило силы, вперед, к своей хижине.
Старая няня Лао-ма спала у самого порога, а Миами не было.
– Где?.. Где моя жена? – заревел он на испуганную старушку.
Лао-ма нагнула лысую на макушке голову и, шепелявя языком, быстрым в радости, но неповоротливым в несчастье, заговорила так, будто не она говорит, а шепчут углы и темень опустошенного жилища:
– Умерла во время родов… Умерла и похоронена вместе с мальчиком: неживой родился…
И тогда вдруг Кузьмин почувствовал, что у него не осталось сил ни капельки, что он так устал, так устал, что – черт возьми! – совсем нельзя устоять на ногах.
* * *
Духовидец и колдун деревушки стучался в дверь хижины, в которой жил Кузьмин. Лао-ма сегодня утром отнесла колдуну серебряные доллары и сказала, что господин хочет с ним поговорить.