355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чадович » Замок ужаса » Текст книги (страница 24)
Замок ужаса
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:32

Текст книги "Замок ужаса"


Автор книги: Николай Чадович


Соавторы: Юрий Брайдер,Людмила Козинец,Николай Романецкий,Елена Грушко,Виталий Пищенко,Юрий Медведев,Альфред Хейдок
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

За гранью недосягаемых миров

Когда в июне прошлого года на Алтае, в Змеиногорске, умер на девяносто восьмом году своей многострадальной жизни Альфред Петрович Хейдок, печальная утрата эта была не замечена никем. Да и задолго до утраты – спроси приезжий хоть у отцов-благодетелей некогда обихоженного, а ныне вконец запущенного старинного городка, хоть у рядовых обывателей: где, мол, у вас тут проживает замечательный русский писатель Хейдок, – ответом было бы лишь пожимание плечами. Оно и понятно: в библиотеках Змеиногорска (равно как и Барнаула, Читы, Томска, Москвы и т. д.) фамилия таковая не значится…

А между тем еще в 1934 году в Нью-Йорке вышла книга Хейдока «Звезды Маньчжурии», которая мгновенно сделала имя автора знаменитым в Русском Зарубежье. Во-первых, предисловие написал сам Николай Рерих. Во-вторых, проза бывшего сподвижника Колчака решительно отличалась от эмигрантской прозы даже в лучших ее образцах, будь то проза Куприна, Шмелева, Алданова или Набокова. Отличие состояло в каком-то исступленном внимании автора «Звезд Маньчжурии» к проблеме смерти и посмертного запредельного существования души человеческой, к роковой связи между двумя мирами: сущим – и потусторонним.

Ко времени обнародования своей первой (и последней) книги Хейдок жил в Харбине, едва сводил концы с концами, преподавая иностранные языки, приходил в себя от ужасов братоубийственной войны, уничтожавшей плоть и мозг едва ли не всея России.

В 1947 году Хейдок решится вернуться на Родину – и жестоко ошибется. Сначала арестуют его сына, а затем и сам он начнет крестный путь скитаний по лагерям, пересылкам, ссылкам.

Место последней ссылки – Змеиногорск – писатель избрал сам, будучи уже полуслепым стариком. Здесь он заканчивал рукопись воспоминаний, дорабатывал обширный труд «Радуга чудес», сочинил повесть «Христос и грешница», цикл рассказов. Ни единая попытка что-либо опубликовать так и не увенчалась успехом – его приговорили к молчанию пожизненно.

Читатель сразу заметит главное свойство прозы Хейдока – знак присутствия Смерти, то и дело вторгающейся с косою на цветущие нивы жизни. Вторгающейся в обличье фантастических видений, которые преображают перспективу обыденности, наделяют героев чертами эпическими, подобно героям древнегреческой трагедии.

В русской литературе идея фатальной взаимопереплетенности жизни и смерти, конечного и бесконечного, идет, скорее всего, от Владимира Федоровича Одоевского, одного из последних сиятельных Рюриковичей, современника и приятеля Пушкина. Еще в повести «Косморама» Одоевский впервые в мировой словесности явил героя, который однажды убеждается, что все его благие деяния здесь, на грешной земле, отзываются злодейством там, в жизни иной. Постулат автора «Косморамы»: любой из смертных ответствует за судьбу бессмертной Вселенной – положил начало «школе русского космизма», где значатся такие великие имена, как Николай Федоров, Флоренский, Циолковский, Вернадский, Рерих, Иван Ефремов. Читатель «Звезд Маньчжурии» может убедиться, что настала пора поставить в этот ряд и Альфреда Хейдока, чье творчество вобрало в себя таинственные песни ветров мирового простора.

…Я нашел его могилу на безлюдном кладбище, что заросло лопухами и чертополохом. Под плитами черного и серого с красноватыми прожилками мрамора, сохранившего и имена почивших, и лики ангелов Божиих, лежали наши прадеды – купцы, чиновники, священники, рудознатцы. Под крестами истлевающими – палачи и жертвы жалкого Социального Грандиозного Эксперимента, приведшего к катастрофе некогда великую державу. А под безобразными бетонными огрызками и проржавевшими пирамидками – мои современники.

Вот здесь, на холме над Змеиногорском, и упокоился опальный мастер, дабы навсегда «глядеть в очи Предвечного и прислушиваться к шелесту его одежд в облачных грядах».

То, что он оставил нам, своим слепо-немо-глухим чадам, – воистину «тленья убежит». Ибо как никто другой из русских писателей он еще в молодости бесстрашно глянул в глаза Смерти – и не отшатнулся.

Юрий Медведев

Альфред Хейдок
Из книги «Звезды Маньчжурии»
Три осечки
(Рассказ волонтера из русского отряда Чжан-Цзу-чана)

Мне безумно хотелось пить. Помню, что мучительная жажда натолкнула меня на мысль о существовании таинственного дьявола, специально приставленного ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и причинял страдания… Чем же иначе объяснишь, что час тому назад, когда наш отряд проходил китайской деревушкой с отменным колодцем, – я не пополнил своей фляжки?

Но тогда я совершенно не ощущал жажды – она появилась спустя самое короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую мечту о затемненных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с дрожащими на них алмазными росинками, и о таких количествах влаги, по которым свободно мог бы плавать броненосец… И я всю ее выпил бы!..

Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин, правый от меня в стрелковой цепи: убедившись, что у приятелей тоже ни капли не раздобудешь, он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по невидимому неприятелю, залегшему точно в куче опенков, меж пристроек древней кумирни 99
  Культовое сооружение.


[Закрыть]
. Последняя всем своим до крайности мирным видом – с купами тополей и низкими башенками, так наивно и просто глядевшими на нас, – являла собою как бы воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы тут подняли.

Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызывал во мне подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь удобным случаем, поскорее расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно необходимое количество зарядов…

– Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь?

– А то нет? – злобно отозвался Гржебин. – Можно сказать всех вижу…

– Пре-кра-тить огонь! – торжественно провозгласил взводный командир, начав с повышенного голоса и, как по ступенькам, с каждым слогом понижая его.

Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и злобно шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи – стало быть, «кучу опенков» решено разнести артиллерией.

Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я соорудил подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную кумирню – там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего здания отделится и сначала, полсекунды задумчиво, а потом стремительно обрушится и погребет под обломками двух-трех защитников, а то – целую семью… Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда – все это покроется ревом пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками… Мы будем стрелять им вдогонку – и так изо дня в день, пока… К черту «пока» – волонтер меньше всего думает о смерти…

– Смотри, как перья летят! – крикнул мне Гржебин, указывая рукою на храм: с него роем слетели черепицы и в стене показалась брешь. – Каково-то богам, а?

Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики Будд не являлись такими же страдательными лицами, как мирные поселяне, которым генеральские войны жарили прямо в загривок?.. Финал уже наступил. Осипшая глотка командира изрыгнула краткое приказание – наша цепь бегом пустилась к полуразрушенным зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и всегда вызывает презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность шеренги, я и Гржебин неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а единственным желанием – поскорее добраться до колодца.

И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел копошился у колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке, заменяющей у китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между томительным желанием и его осуществлением переполнили у Гржебина чашу терпения, кстати сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами… Потоптавшись на месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной бранью.

– Посмотрите! – кричал он, указывая пальцем на уцелевшую в глуби полуразрушенного храма статую Будды. – По этой штуке было выпущено шесть снарядов – сам считал! Все кругом изрешечено, а эта кукла цела – хоть бы хны!.. Можно подумать, что тут ребятишки забавлялись, бабочек ловили. Ха-ха-ха! Клянусь – сегодня он будет с дыркой! – закончил он неожиданным возгласом и торопливо стал закладывать новую обойму в винтовку.

– Не трожь чужих чертей! – хриплым басом пытался увещевать его бородач, забайкальский казак. – Беды наживешь!

Но было уже поздно: Гржебин спустил курок. Мы услышали звонкую осечку – выстрела не последовало. Это произвело такой эффект, что несколько голов со стекающей по щекам водой оторвались от ведра и вопросительно уставились на стрелка.

– Я сказал – не трожь… – начал было опять забайкалец, но Гржебин, моментально выбросил первый патрон, вторично спустил курок, и… опять осечка!

Жуткое любопытство загорелось во всех глазах. Многие повскакивали и полукругом окружили стрелка, который с бешенством вводил в патронник новый патрон и сам заметно побледнел. Я понял – бессмысленное кощунство, обламывающее зубы об молчаливое, но ярко ощущаемое чудо, явилось тем именно напитком, который мог расшевелить нервы таких ветеранов, как эти огарки всех вообще войн последнего времени.

Я застыл в страстном ожидании. Мои симпатии неожиданно совершили скачок и очутились всецело на стороне задумчивой, со скорбным лицом фигуры в храме: я с трепетом ждал третьей осечки, как дани собственной смутной веры в страну Высших Целей, откуда иногда слетали ко мне удивительные мысли…

И она стукнула явственно, эта третья осечка…

– Довольно! – закричал я, вспомнив, что у Гржебина еще осталось два заряда, но тут произошло нечто: Гржебин еще раз передернул затвор и с изумительной стремительностью – так, что никто не успел и пальцем пошевелить, – уперся грудью на дуло, в то же время ловко ударив носком башмака по спуску.

Выстрел последовал немедленно.

– Это был сам черт! – прохрипел Гржебин, обливаясь кровью и падая со сведенным в гримасу лицом.

– Эй, санитары!

Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а осмотревший его фельдшер на наши вопросы – выживет ли? – безнадежно махнул рукой.

И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и отошли, чтоб в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому генералу, очень щедрому, когда он в нас нуждался…

Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-фу, когда на меня внезапно навалилась тоска, ностальгия или как еще ее там называют… Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию – пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими «ханьшой». И с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение…

Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:

 
О чем, дева, плачешь,
О чем слезы льешь…
 

Все это создавало тягуче-минорное, подавленное настроение, точно бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого бытия, – со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием, неприкаянные клочья облаков ползли по равнодушному, как крышка гроба, ночному небу.

Я выпил еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок в почти загубленной уже жизни – совместными усилиями раскрывали врата буйному словоизвержению. В нем разряжался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к сильным ощущениям… В том не будет ничего невероятного, если я скажу, что теперь эта волынка мне надоела, и я, может быть, завтра уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных…

– Ты – великий человек, – убедительно сказал фельдфебель. – И я тоже, – прибавил он, немножко помолчав. – Завтра мы уйдем вместе; давай – я тебя поцелую – мы братья!

Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял тот, кого мы считали давно погребенным – Гржебин. Тут только я вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось – там царствовала тишина, водворенная чьим-то поразившим умы волонтеров внезапным появлением.

Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в нем не произошло – по крайней мере, таких, которые, кроме неожиданности, могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка…

– Что… не ожидали? – выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким молчанием.

– Как – не ожидали! – точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель. – Можно сказать – вот как ожидали!

Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, – я все время не мог отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною… Я силился вспомнить, и, наконец, мне это удалось.

Где-то, во время своих скитаний по такому непохожему на другие страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности, холме из буро-красноватого песку с галькой. Он находился верстах в двух от серого, незначительного городка, меж двумя расходящимися дорогами, и весь, как сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями.

Вот там, на этом холме, я испытал нечто похожее: сознание близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в распоряжение неведомых властелинов Неба и Земли – смотря по заслугам; каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых…

Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую радость, – наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое вино.

Я не считал себя суеверным, но должен признаться, что в тот момент убедительными мне представлялись рассказы китайцев 6 людях, находящихся в отпуску у смерти: они всюду вносят с собой дыхание потустороннего мира, и в их присутствии умирают улыбки…

До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи я своих мыслей – может быть, ничего бы и не произошло… Но я не мог: странные ощущения распирали меня – что случилось, то случилось.

Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что иду спать.

– Что ж так рано? – спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку.

– Тебе весело, а мне не весело! – ответил я заплетающимся от хмеля языком. – Удивительное дело, – прибавил я еще, – как это некоторые люди не замечают, что за ними тащится кладбище!

Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить этими словами, – все вышло как-то непроизвольно, но эффект был поразительный.

– И ты тоже это заметил! – воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и съеживаясь, словно от удара.

Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он разряжался сумбурной речью… Да, да… Он сам великолепно знает, что после того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым… В госпитале раненые китайские солдаты, которым почему-то стало известно его приключение, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его… Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут так чувствительны… Однако – нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин… Ему остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести с ума… Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку… Если «те» настаивают (не объяснил, кто «те», но произнес это слово повышенным голосом) – так он не прочь заплатить и за вторую…

Нож, лежащий на столе, словно бы совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…

Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением.

И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте: не надо было иметь много прозорливости, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко – речи могли доходить до его слуха…

Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях, и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов, со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, – не было придано никакого сверхъестественного значения.

Но меня – меня мучает все происшедшее, – поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует?

О том ли, что я и другие, бывшие свидетели этих сцен, – своим необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о его обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же – то было наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил, за кощунственное поведение?

Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесьи, и мне хочется воскликнуть:

– Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе Ты будешь переносить поругание Твоих храмов, которые, камень за камнем, кощунственной рукой растаскиваются на моей Родине? Разве действительно нет предела твоей кротости, необъятной, как эфирный океан Вселенной?

Маньчжурская принцессаI

Когда меня, как единственного друга художника Багрова, спрашивали, почему он так внезапно исчез из Харбина и где он теперь, – я отвечал пожатием плеч и коротким – «не знаю», – а в большинстве случаев отделывался молчанием, потому что Багров категорически запретил мне говорить об этом вплоть до назначенного им дня… Впрочем, меня скоро и совсем перестали спрашивать о нем; память об исчезнувшем подчас бывает не долговечнее тени бегущего по небу облачка: промелькнуло темное пятно – и нет его… Я даже улыбнулся, хотя боль и искажала мою улыбку. А однажды она стала похожей на плач, когда один из моих знакомых сообщил, что видел Багрова в Шанхае – в баре… Он был, будто бы, в элегантном костюме и белой панаме…

Я улыбнулся, чтобы не заплакать; только я один знал, что Багрова нет в Шанхае, не было и никогда там не будет, что он уже подошел к той грани, за которой теряется след человеческий и начинается тропа вечности…

Но я не мог говорить об этом! Не мог, вплоть до сегодняшнего дня, когда я, наконец, получил то, чего ожидал со страхом, все еще в глубине души надеясь, что земная жизнь, полная радужных мечтаний и зовущая к отважной борьбе, перетянет чашу весов с жуткими, потусторонними тенями, и мой друг будет жить…

Но надежда была слаба, как болотный огонек, живущий до первого дуновения, и сегодня утром предчувствия так стеснили мою грудь, что я то и дело бросал боязливые взгляды в окно, на пустынный переулок, в ожидании посланца с известием о смерти моего друга. И когда хозяйка пришла сказать, что оборванный буддийский монах звонит у дверей и требует меня, – я был совершенно подготовлен к этому и спокоен. Я даже поправил хозяйку, сказав, что это – не буддийский, а даосский монах, хотя – где же ей разбираться в этом и для чего?..

Я перешагнул порог и на веранде встретил взгляд сухощавого, спокойного и бесстрастного, – как маньчжурское небо, как степь, – монаха.

Не говоря ни слова, он передал мне сверток, низко поклонился и сразу стал спускаться обратно по лестнице. Я пытался его остановить, хотел пригласить в комнату, подробно расспросить, но он не останавливался и, поклонившись мне еще раз на ходу, ушел.

Тогда я понял, что ему дан был наказ не вступать в разговоры.

Я заперся в комнате и развернул сверток, хорошо зная его содержимое. С шуршанием оттуда выпала картина моего друга – «Маньчжурская принцесса» – и лоскуток бумаги с нацарапанным слабеющей рукою: «Свершается. Б».

И чем больше смотрел я в нездешние глаза девушки на картине, тем больше во мне зрела решимость раскрыть перед людьми тайну исчезновения Багрова, рассказать про «Маньчжурскую принцессу» и таинственные тропы, уводящие живых в вечность.

И еще захотелось мне дать хоть слабое понятие о душе человека и художника, который всех поражал неистовством своей необузданной фантазии; художника, который создавал полотна, где горы давили зрителя своей тяжестью, где ясно ощущались тысячелетия, застрявшие в змеевидных ущельях, и где в причудливых сплетениях корчились тела с запрокинутыми в исступлении страсти головами. Пышущие пламенем губы рвали там огненные поцелуи с задымившихся ртов…

Да, этот человек всегда отличался от нас, обыкновенных уравновешенных людей. Только он мог, покидая концертный зал, изливаться мне в странных жалобах:

– Почему мир так жесток? В нем есть волшебные звуки, музыка, говорящая духу и окрыляющая его возвышенным обманом о любви и вечной красоте, которых мы никогда не встречали среди людей!..

Это он, первый раз услышав гавайскую мелодию, распродал все пожитки и поехал на родину этих стонущих мелодий, чтоб остаться там навеки… Но так же быстро он вернулся оттуда возмущенный, и говорил, что Гавайи – громадный публичный дом для команд и пассажиров тихоокеанских судов! По его мнению, счастье и любовь покинули эту страну, как только там стали высаживаться купцы и чиновники цивилизованных стран… Он был жестоко обманут!

И гибель этого человека началась как раз с того дня, когда он приехал ко мне, в затерянный в горной стране Чен-бо-шань китайский городок.

Я сдавал там китайскому коммерсанту партию жатвенных машин и имел неосторожность написать Багрову о прелести окрестных гор с вечно сизой пеленой дымчатого тумана и про девственные трущобы.

А через три дня после отправления письма Багров рано утром появился в моей комнате и со смехом стал тормошить меня в постели: я еще не вставал.

В тот же день, после обеда, сытые маньчжурские лошадки затрусили под деревянными седлами, унося нас в горы, которые мне хотелось показать своему другу.

Багров шутил и смеялся всю дорогу. Впоследствии я не раз задумывался, как этот человек, такой чуткий, реагирующий на тончайшие влияния, – не учуял роковых последствий этой поездки? А, впрочем, то, что нам кажется несчастьем, для него было, может быть, – наоборот!

Мы проехали часа два, и тогда я протянул руку.

– Вот – посмотри!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю