Текст книги "Замок ужаса"
Автор книги: Николай Чадович
Соавторы: Юрий Брайдер,Людмила Козинец,Николай Романецкий,Елена Грушко,Виталий Пищенко,Юрий Медведев,Альфред Хейдок
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Долго сидел Эркели между Хорги и Айями, не в силах двинуться с места. Да и не знал он, что делать теперь. Ни радости, ни горя не было в его лице, хотя погублены были все те, чью погибель завещала ему прародительница Ллунд, и было спокойным его сердце. Спокойным и холодным.
Наконец он поднял голову, вспомнив, что осталось еще одно. Последнее.
Этот человек, бывший в другой жизни свиньей… тот, который дал Айями напиток, настоенный на пережженных перьях кукушки, и убил ее, потому что сердце ее принадлежало Хорги… он ушел-таки. Недавно ушел – след его еще дышит. И хоть ушел он в подветренную сторону, Эркели чуял запах его страха, его злобы. О, многое все же сумел прочесть в его глазах Эркели, как ни занавешивал тот человек свой взор ложью и увертками!
Да, а теперь он пошел к тем троим, которые владычествуют над Огненным Решетом. Туда ведет его след. Туда полетел он, словно листок, подхваченный злым ветром!
Еще давно, давно… когда были живы и Хорги-медведь, и Айями-тигрица, она сказала, что человек-свинья пробирается «в Центр», и Эркели запомнил это. Но слишком озабочен был он поисками Хорги и отмщением, чтобы учуять опасность, исходящую от человека-свиньи. А потом лежал, изнемогая после боя с Хорги. И врагу удалось скрыться! Правда, дорога ему не известна, выйти к своему Центру он может лишь чудом. Но знают Боги Верхнего Мира и Существа Черные, Подземные, что лучше бы ему заблудиться в тайге, чем найти дорогу. Лучше заблудиться!.. Да что – какова судьба, такова и участь.
Эркели поможет ему найти дорогу. Эркели даст ему хороших проводников!
Эркели поднялся. Сушняка кругом сколько угодно, костер был готов быстро.
Эркели встал над костром и бросил в огонь то, что вырыл сегодня ночью из-под камней в своей пещере у подножия Шаман-камня. Злое зелье шаманов из рода Актанка. Лютое зелье!
Что-то глухо ухнуло в костре, словно бы Эркели кинул туда щепоть пороха, а не сухой травы, смешанной с болотной вязкой землей.
Едкий дым клубами пополз по поляне, но Эркели повелительно простер руки по следу человека-свиньи, и дым покорно заструился туда, куда гнал его Эркели – и разгулявшийся ветер.
То, что видел он в дыму, было воистину страшно, и даже его глаза, которые многое, многое видели в этом мире – и в мире ином, где странствуют души шаманов во время камлания, – порою готовы были закрыться, закрыться навсегда, лишь бы не видеть этого больше! Но он старался думать о другом.
Он думал о пророчестве далучин.
Гибель Хорги.
Гибель Огненного Решета.
И… гибель Эркели.
Первое уже сбылось.
* * *
– Овсянников! Это Овсянников! – кричал Ствол-один, крутя рукоятки настройки перископа так, словно это был замок, который надо было отпереть, чтобы Валерий Петрович смог войти. – Наконец-то! Наконец-то!
Ствол-два оттолкнул его, но только успел припасть к видоискателю, как был отброшен мощным толчком Первого.
– Овсянников! – взревел он, будто директор Института Экологии мог его расслышать. – Чего же ты еле тащишься? Шибче, шибче!
Он радостно захохотал. И вдруг притих, схватился за сердце и отошел в уголок. Сел, замер, глядя в одну точку.
Стволы, не обращая на него внимания, нетерпеливо толклись у перископа.
– Странно, – проговорил вдруг Ствол-два. – Почему это он… такой?
Ствол-один бросил быстрый взгляд на него, потом на посеревшего Первого. И они, значит, заметили… ему тоже показалось странным: во-первых, что Овсянников один, а во-вторых, выглядит так, будто выдержал единоборство с тайгой.
Тем временем Ствол-два включил трансфокатор, и лицо Овсянникова резко приблизилось.
Это было лицо человека, находящегося на последней грани безумия. И «еле тащился» он не потому, что, видимо, был до крайности утомлен нелегкой дорогой, нет! Последние силы у него отнимал ужас!
Он шел… он не шел, а шатался от дерева к дереву, от куста к кусту, то и дело припадая к земле, словно пытаясь спрятаться, а потом вскакивал и пускался в короткий, тотчас обрывавшийся бег, широко раскрывая рот в отчаянном крике и отмахиваясь, беспрестанно отмахиваясь от того, что неотступно маячило у него за плечами.
Сначала Стволам показалось, будто позади Овсянникова бушует лесной пожар, такие густые клубы дыма катились за ним по пятам. Но нет, это был не дым. Это был не дым!
Там тянулось что-то… серая река мрака, выжигавшая землю, порождавшая черные смерчи, возникающие то там, то здесь, а на гребнях ее взлетало нечто, чему не было названия в человеческом языке… что-то белесое, круглое, разевающее беззубые, истекающие сукровицей пасти…
– Не пускай! Не пускай их! Прочь, прочь!.. – раздалось за спиной Ствола-один, и, обернувшись, он увидел, что Первый и Ствол-два в ужасе мечутся по бункеру.
«Спятили!» – мелькнула мысль, но тут же исчезла – ведь, наверное, спятил и он, потому что видел теперь чудовищ даже сквозь толщу земли и бревенчато-бетонных накатов!
От них уже нельзя было избавиться, оторвав взор от перископа. Они уже были рядом!..
С трудом Ствол-один сообразил, что кто-то случайно включил большие проекционные экраны, вмонтированные в стены и потолок, и на них теперь транслировалось все, что происходило вокруг Центра. Он торопливо защелкал переключателями.
И после исступленного ужаса вернулась спасительная трезвость мыслей; логика пришла на помощь и даже ненадолго заглушила страх:
– Они преследуют Овсянникова. Он ведет их сюда. Значит, надо его остановить.
Ствол-два, словно подстегнутый, ринулся к пульту и включил громкоговоритель; но не успел он поднести микрофон к губам, как пухлая ладонь Первого упала на тумблер.
– Ты что?!. – взревел Ствол-два. – Пошел вон! Пошел!.. Его надо остановить!
– Они могут уловить направление звука, – быстро ответил Первый.
– Что же делать тогда? – простонал Ствол-два, а Первый и Ствол-один торопливо обменялись взглядами. Они-то сообразили, что делать…
– Давай, запускай пристрелку «сетки», – тихо приказал Ствол-один. – Начальным накалом, прицельно.
– Что?! – Глаза Ствола-два помертвели. – «Сетку»?
– Я сказал – начальным накалом! Пр-рицельно! Ствол-два послушно бросился к панели корректировки, а Ствол-один включил самый малый стенной экран.
И на нем стало отчетливо видно, что Овсянников оказался на секунду как бы заключенным в разноцветно-сетчатый сияющий кокон, а когда свечение исчезло, Валерий Петрович замер, будто парализованный.
Он стоял долго, так долго, что Первый успел разочарованно выругаться; но вот Овсянников неуклюже, словно бы тело его оделось глиняной коростой, повернулся и медленно заковылял прочь от Центра… опять стал, бестолково затоптался… упал на колени… попытался подняться, скребя костенеющими руками снег… потом ткнулся в этот снег лицом и больше уже не шевелился.
Кто-то громко всхлипнул, и Ствол-один с трудом сообразил, что всхлипывает он сам.
Немного успокоясь, он мысленно возблагодарил Первого за то, что тот, ходячая инструкция, не позволил во время проведения первой «сетки» включать стенные экраны, велел довольствоваться снимками. Снимки впечатляли куда меньше!..
Однако раздумывать и предаваться тоске времени не было. Удалось ли сбить со следа чудовищ?
Чудовищ… Откуда они взялись? Да разве бывает такое на свете?! А если это – порождение «сетки»?..
Эта мысль была страшна и опасна, и Ствол-один отмел ее, тем более, что увидел: уничтожение Овсянникова было бесполезным. Они не остановились.
Теперь белые безглазые клубы с разинутыми пастями покрылись грязно-коричневыми пятнами, а потом эти пятна вдруг начинали вспучиваться, словно нарывы; проходила еще какая-то секунда, и нарывы лопались, разбрызгивая желто-зеленую жижу, а на этом месте открывались ямы множества глаз: огромных, пульсирующих, немигающих.
И все они были устремлены на Центр.
* * *
Эркели не знал, сколько часов, а может быть, и дней стоял он вот так – устремив руки и взор на струи гонимого им дыма.
Сначала он пытался прикинуть, скоро ли дым достигнет цели, а потом замер… Не то звезды, не то глаза Айями вспыхивали и гасли перед ним, а он все стоял недвижимо, и, чудилось, живой в его оцепенелом теле оставалась только тоска.
И вдруг его пронзило нестерпимой болью!
Эркели с хрипом повалился на колени, согнувшись, прижал руки к груди. Силы его вмиг иссякли, словно бы при камлании коснулся он какой-то вещи, употреблявшейся при рождении ребенка. А ведь нет ничего другого, что могло бы вот так, сразу обессилить шамана!
Наконец, с трудом продираясь сквозь ломоту во всем теле, он повернул голову и увидел, что из зарослей, вдали, как раз в той стороне, куда ушел человек, бывший в другой жизни свиньей, медленно поднимается широкий белый столб.
Это был луч ослепительного света. Он вздымался все выше и выше, серебристый, словно закаленное лезвие ножа. А когда его белая вершинка коснулась голубого небесного купола, Эркели почудилось, будто все призраки, посланные им вдогонку человеку-свинье, вернулись – и набросились на него самого, потому что обуял его такой ужас, какой испытывал он лишь единожды в жизни.
Словно бы еще надеясь на спасение и моля о нем, он глянул в небо и увидел, что вертолет, тревожно и настойчиво зависший над тайгой, вдруг заметался – и рухнул вниз. Там полыхнуло… но Эркели тут же забыл об этом, потому что увидел: небо над тайгой меняет цвет.
С востока на запад пролегли огненные полосы, потом луч вздрогнул, и вслед за этим поверх тех полос легли новые – уже с юга на север.
Все это было однажды! Все это он видел!
Новые полосы тоже засветились, словно раскаленные, и лишь кое-где мог обожженный взор отыскать прежнюю счастливую голубизну великого, вечного неба. Оно было загорожено огненным решетом.
Огненное Решето… Небо сквозь Огненное Решето! Опять. Опять.
И Эркели догадался: человек-свинья дошел до Центра. Добрались туда и призраки, насланные шаманом, и они лишили разума обитателей Центра: те защищались от них Огненным Решетом.
Но сейчас это был куда страшнее, чем в первый раз. Куда сильнее!
В каждой ячейке Огненного Решета зарождался новый луч и отвесно падал на землю. Чудилось, вся тайга утыкана узкими серебристыми лезвиями, повергающими в прах все живое.
И увидел Эркели, что заметались, спасаясь, в едином порыве звери, змеи, камни, деревья… но напрасно. И еще увидел он, что новый смертоносный луч-нож летит сверху туда, откуда поднимался к небесам самый первый, самый широкий луч, а вслед за этим столб света угас, а вместо него оттуда, где таился проклятый Центр, поползло облако густого дыма. Детище уничтожило то, что его породило!
Пророчество далучин продолжало сбываться!
Но только один миг радовался Эркели, ибо Огненное Решето не сошло с небес… Точнее, оно бледнело, бледнело, да, но слишком медленно, и еще продолжало посылать лучи-ножи на землю. И внезапно один из них ударил в дерево, под защитой которого Эркели стоял все это время. В дерево, сохранившее память о том, первом Огненном Решете!..
Глухой стон вырвался из недр планеты. Земля содрогнулась, и Эркели всем телом своим ощутил, как скрипит, грохочет вдали Шаман-камень…
Дерева, под которым только что стоял Эркели, больше не было. На его месте зияла расщелина, и густой туман медленно поднимался из земных недр – белый и вязкий, отнимающий дыхание. А вместе с этим туманом поднимались из Нижнего Мира все его обитатели.
Мертвые, в покое усопшие, и убитые, жаждущие отмщения, и убийцы их; малые дети и нерожденные младенцы; заботливо схороненные и лишь наспех забросанные землей; тени зверей и птиц, подстреленных охотниками, – все они поднимались из глубин земных вместе с призраками, чудовищами, исчадиями ужаса, вместе с существами кромешными, вместе с Хорги и жертвами Хорги, – выходили без взаимной вражды, ибо все они сейчас спасались бегством.
Взбунтовавшееся оскорбленное нутро земли извергало их из себя, и они шли, густым потоком обтекая неподвижно застывшего Эркели, а он чувствовал, как омывают его тело волны страха и любви, ненависти и печали, горя и жалости, – всех чувств, всех мыслей, живых и усопших, ныне отторгнутых Землей.
Земля дрогнула.
Стон еще тяжелее, еще горше прежнего вздыбил Шаман-камень, и вот медленно, но неостановимо эта миллионолетняя глыба обмякла, расслоилась… рассыпалась в прах. Нутро земли взревело, заглушая шум сызнова творящегося Хаоса: треск сломанных деревьев, грохот дробящихся скал, рев взбесившейся реки, вой всего живого, почуявшего последний, смертный миг.
Из глубокой раны, отверзшейся там, где только что величаво высился Шаман-камень, ударил огненный фонтан, и пламя разлилось по морщинам земли, сглаживая их и очищая от грязи, что накопилась в течение лет, веков, тысячелетий.
Рыдания земли не смолкали. Чудилось, он корчится в родовых муках, выпуская погибель свою из собственного чрева.
Ширилась огненная рана, рассекая тайгу от моря Ламского до Урал-камня, и росла, росла…
Неведомые, потайные, глубинные токи взорвали оболочку планеты, вывернули ее, подобно заплесневелому чехлу, наизнанку, и там, внутри, сплющивались, смешивались моря и города, скалы и леса, люди и травы.
Все произошло мгновенно. Никто не успел спастись.
Новые океаны взбушевались, вспенились под пристальным взором почернелых небес.
А стон убившей себя и вновь родившейся планеты еще долго, долго колебал пространство и время.
Но и потом, потом… потом, когда милосердное Вселенское семя вновь оплодотворило планету, некогда звавшуюся Землей, когда вновь оплели ее травы и реки и поплыли над нею лебеди, а по первой пороше легли заячьи следы, не нашлось там места лишь одному существу… Вселенная забыла его имя и лицо.
Ибо если забыли мы, то разве можно удивляться, что забудут и нас? Разве можно ждать иного?
* * *
Это было последнее прозрение шамана из рода Тигра. Но еще он вспомнил, что небесное имя его – Эркели, а это у тонгасов значит – Всемогущий.
О да, он свершил все, что мог!
Он убил Хорги. Он сделал так, что Огненное Решето убило самое себя. И еще… еще…
Да что лукавить с собою! Все связано, все сковано в жизни одно с другим, и владыки Огненного Решета всего лишь защищались на этот раз от чудовищ и призраков, насланных на них Эркели.
Но если так… значит, он тоже виновен? Чем же он тогда лучше повелителей Огненного Решета, людей с застекленными глазами? Чем он лучше Хорги? Чем лучше всякого лютого, сильного, безжалостного?
И разве виноваты люди? Виноваты звери? Виновата Тайга?
Злая сила Огненного Решета отворила какую-то жизнетворную жилу, из которой вот-вот истечет кровь земная. Быть может, Хорги и нужны были для того, чтобы оберегать ее? Быть может, они тоже – враги и жертвы Огненного Решета?
Но если так, если верна внезапная догадка – что же натворил тогда он, Эркели!..
Не думая, не сознавая, что делает, он бросился вперед, туда, где извергалась, пульсировала смертью Земная Жила, и закрыл ее своим телом.
Он ждал боли… боли не было. Чудилось, несут его плавные, легкие волны. Нет, это чьи-то руки подхватили его с двух сторон и увлекли в мерное движение необъятного хоровода. Слева были Айями-тигрица и Хорги-волк, справа мелькала тихая улыбка Михаила, строго смотрела прародительница Ллунд… Все были рядом, все близко, все вместе.
«Пусть будут! – подумал Эркели, взмывая на этой волне счастливого озарения и всепрощения. – Пусть будут все! Живые и дающие жизнь, убившие и убитые, все, все! И Тайга, и Обимур, и небо, только не Огненное Решето, нет!..»
Кровь его медленно выходила из жил и затворяла Жилу Земли… последний раз вспыхнули у самых его глаз глаза Айями…
«А все-таки это сделал я! – успел еще подумать Эркели. – Я, а не Хорги!»
И пророчество далучин сбылось.
Людмила КозинецЧерная чаша
– Докия, Докия! Дитя мое горькое, донечка! Что ж ты, так и будешь сидеть? Да встань же, погляди на божий мир! Да нельзя ж так… Докия, Докия! Глаза выплачешь, сердце выкричишь, а горе не поправишь! Ты подумай, донечка, Галечка твоя сейчас среди ангелов усмехается, а на тебя посмотрит – слезами зальется. Дай же ты покой душеньке ее, дай же ты покой горю своему!
Докия сидела на покрытом пушистом лижником сундуке прямо, словно закаменев. Сидела вот так уже три дня – не ела, не пила, очей не смыкала. Черным стало молодое лицо Докии с того часа, как выдали ей в больнице желтую квитанцию:
«За похороны младенца уплатить в кассу 5 руб.»
Докия сжимала в руке влажную мятую бумажку – все, что осталось от новорожденной дочки. Денек только и пожила девочка, а потом сгорела в жару, наверное, даже и не успев понять, что родилась, что была на земле.
Тяжко казнилась Докия. Все казалось ей, что, будь она рядом, вырвала бы доченьку у смерти, перелила бы ей свое дыхание. Да только и саму Докию чудом спасли: роды случились тяжелые. Без матери младенца схоронили. И без отца…
Далеко был Василь, так далеко, что боялась Докия и мыслию полететь к нему. Подстерегла его злая беда, что за каждым шофером ходит неслышно, на цыпочках. Мгновенно все произошло: мокрая дорога, тяжелый грузовик да случайный прохожий… И вот одна теперь Докия горе мыкала. И как Василию обо всем написать?
Бабка Теодозия, соседка, не оставляла Докию. Раненой чайкой вилась над молодицей, причитала, плакала, за светлую душеньку новопреставленной Галечки молилась, Докию молоком отпаивала, все пыталась горячие думы прогнать, спать уложить. Вилась, вилась, да и затихла в углу под резным мисником, утирая коричневое лицо фартуком. Ужасалась Теодозия тяжкому горю Докии, немела перед ним, слов нужных не могла найти. Да и какие слова сейчас могли бы утешить мать, потерявшую дитя? Разве что молитва? Только не знала молитвы Докия, не верила в бога. Икона в доме была – дедово благословение, а молитвы в душе не было.
На исходе третьих суток вроде очнулась Докия. Встала, с каким-то недоумением осмотрелась. Потом, стукнув крышкой, раскрыла сундук. Бабка Теодозия встрепенулась в своем углу:
– Докия! Что ты, горлинка?
Та не ответила, склонилась над сундуком – резным, тяжелым, украшенным пластинками перламутра по вишневому лаку. Докия вынимала из сундука слежавшиеся наряды, близко подносила их к глазам, внимательно рассматривала, словно не узнавая. Долго держала в руках свадебный убор из белых восковых цветов, серебряных нитей, малиновых султанов крашеного ковыля. Потом бросила. Стянула через голову синее платье. Постояла, бездумно топча сброшенную одежду, подошла к зеркалу, тщательно расчесала темные косы, заплела, дважды обернула венком вокруг головы.
Была она словно во сне. Глядя на нее, бабка Теодозия лишь мелко крестилась, не смея спросить, страшась спугнуть мертвенное спокойствие лица Докии.
Молодица же перевязала налитую перегорающим молоком грудь полосой холста, натянула вышиванку, выложенную по рукавам алым и черным шелком. Надела поверх клетчатую плахту с красными кисточками – китыцями, а по плахте – белую запаску с кружевами. Туго захлестнула вокруг талии огненный кушак – крайку. Кинула на плечи легкий кептарык – меховую безрукавку из белой овчины. На спине кептарыка были вышиты ветки рябины. Тяжелые гроздья ягод любовно подобраны мамой из крупных бусин коралла… Мелкими резаными кораллами обвила Докия шею, надела и тяжелые старинные дукаты. Потом натянула вязаные полосатые чулки, обулась в мягкие козловые постолы с тисненым узором по светло-коричневой коже. Долго глядела в зеркало, держа в руках золотой кораблик, но так и не решилась убрать им голову – горе, горе не терпело сияния золотой парчи. Докия повязала на голову черный платок.
Бабка Теодозия плакала, глядя, как убирается молодица. Светлые слезы текли по ее коричневому лицу водопадом, переливаясь в глубоких морщинах.
– Ой, Докия, Докия! Что ты замыслила, горлинка? На что убираешься, как на смерть? Докия, Докия! Одумайся!
Докия расстелила на сундуке шитый рушник, сбегала в кухню, принесла кусок хлеба, луковицу, сало. Завязала в полотно еду, немного денег, маленькое зеркальце да грошовую свечку.
Ничего не сказала она бабке Теодозии, а только та и сама догадалась:
– Докия, Докия! Да неужто пойдешь?.. Что ты, горлинка? Да не ходи туда, дитя мое горькое! Да не вернешься ты, что я Василю скажу?
Теодозия, причитая, упала на чистый, мытый дресвой пол, на пестрый тканый ковер. Докия смотрела на нее, сдвинув суровые брови. Что-то вдруг изменилось в ее лице, румянцем налились щеки, затрепетали длинные ресницы, жалко искривились губы.
– Бабка Теодозия! Да встань ты, не рви мне сердца! Не могу я больше, сама видишь – край пришел! Что ж мне теперь, плакать да маяться? Посуди сама – разве ж это жизнь? Оглянись ты кругом: горя немеряно, беды несчитано! Да возьми хоть нашу улицу, кто не в горестях? Про меня – знаешь… А у тетки Наталки сын в армию ушел, и что же? Через год – гроб железный с Афганистану! А у Зофьи? Дочку на улице встренули – где та дочка? Руки на себя наложила, в пруду утопилась! А у Марички и Климка Грабовых? Внук параличный с рождения! А у Елицы? Трое сынов – слышишь, Теодозия! – трое сынов, и все по тюрьмам! А у Килины? Обе внучки в больнице аж в самой Москве! Хворь взяла девчонушек, волосики все повылазили… А у Марка Срибного? Сын единый в дурмане том, в маке белом пропал! А у Ксаны Червоненко? Жила-радовалась, вдруг на тебе явился, в лагерях сидел, полицай бывший! Полицай, своих расстреливал, село Лелечкин Гай пожог, а отец же! И как быть? Плюнуть да с крыльца прогнать или куском горьким по гроб кормить? Ты подумай, Теодозия!
– Да что ты, Докия, да охолонь, зачем тебе чужое горе? Да разное это – у тебя свое, у них свое, жизнь такая, Докия!
– Жизнь такая… А почему такая, бабка Теодозия?
– Да я не знаю, горлинка… А что ж ты думаешь, неужто снова Чаша переполнилась?
– Не иначе, бабка Теодозия. И я так разумею – мне идти.
– Да куда ж ты пойдешь – ночь на дворе! Дождись хоть света!
– Ничего, бабка Теодозия, пойду. Путь неблизкий. А терпеть более нельзя…
Докия тихо притворила за собой дверь, постояла еще на крыльце, лаская пальцами резьбу перил. Сам Василь точил балясинки, резал светлое дерево, когда строил свой дом, чтобы было куда привести молодую жену. А Докия терпеливо ждала того часа, когда на конек крыши поднимут тяжелый венок из шиповника, вышивала рушник, которым перевязали колючие ветви и розовые цветы. А что теперь в этом доме? Куда подевалось счастье, как жизнь рухнула?
Видно, и в самом деле перелилась Черная Чаша, хлынуло горе в мир, вот и ей, Докии, перепал отравленный глоток. Ох, горько… Да кто не знает, кто не пил из чаши горя?
Бабка Теодозия тихо плакала, глядя, как удаляется тонкая фигурка с белым узелком в руке. Губы бабки шептали вслед Докии старинный заговор-оберег страннику, а сухая рука крестила воздух.
Докия успела на последний автобус, что останавливается в их селе по пути к областному городу. Народу в салоне было немного – две тетки с корзинами, демобилизованный солдатик в лихом голубом берете, трое подвыпивших, но безобидных молодых людей. Один из них загорелый, ладный, щеголевато подвернул ус, глядя на празднично разодетую Докию, повел плечом, пристукнул каблуком… Припомнил, видно, недавние купальские праздники, костры на лугу, круговую пляску вокруг высокого пламени. Но заметил черный платок на голове Докии, заглянул в лицо молодайке – и притих, только грустно на нее поглядывал.
А она купила у водителя билет, села на первый же диванчик и замерла. Автобус, натужно рыча, лез в гору, за окном чернел лес, повитый легким туманом, плывущим из сырых оврагов, болотистых ложбин.
Наконец совсем стемнело, полосой белой пыли протянулся через все небо Млечный путь, который в этих краях называют Чумацким Шляхом. Взошла бледная, льдистая, словно озябшая луна.
На перекрестке дороги, где торчал покосившийся каменный крест, Докия попросила водителя остановить автобус. Тот удивленно глянул на молодайку, но притормозил. Докия вышла, опустила узелок на землю, принялась перевязывать платок. Шофер немного подождал, словно надеясь, что странная пассажирка передумает, вернется в салон. Потом пожал плечами и закрыл дверь. Автобус тронулся. Пассажиры прилипли к окнам, провожая взглядами одинокую фигуру, растворяющуюся в темноте. Белый кептарык Докии еще долго маячил в туманной тьме.
– Тю, ненормальная, – сказал загорелый парень. – Какого биса ей в лесу понадобилось об эту пору?
– Действительно, – отозвался шофер. – Тут и жилья-то никакого нет. Чудачка какая-то…
– А может, она на кордон, до лесничего? – высказала предположение одна из теток.
– Опомнись, тетя! Какой кордон? До него километров двадцать, чего ей тут было выходить? Чтоб пешком шлепать да на звезды глядеть? Ох, жалко, я не вышел, проводил бы…
– Во-во, у вас все одно на уме! – огрызнулась тетка. А парень серьезно продолжал:
– Хотя нет. Побоялся бы я с ней гулять. Не иначе – нава это, мавка лесная. В село в магазин ездила, говорили, что мыло индийское там вчера продавали…
– Да тьму на тебя! Какие страхи против ночи болтаешь! – и тетка омахнулась широким знамением.
– Или нет! – уже вдохновенно врал парень. – Не мавка это! А колдунья. Точно, точно, тетушка! Вот она сейчас возле креста узелок свой развяжет и ворожить примется…
А Докия и впрямь развязала узелок, вынула из него свечу, запалила ее и осторожно поставила в маленькую нишу, высеченную в центре каменного креста. Крест стоял тут с незапамятных времен, в нише раньше была икона, да потом куда-то пропала.
За многие годы сложилось поверье, что здесь можно поминать тех, за кого не след молиться в божьем храме: некрещеных младенцев и самоубийц. Поверье это держалось крепко. Вот и теперь в нише можно было увидеть огарки свечей, засохшие цветы, а у подножия рассыпано пшено, стоит обливная миска с водой – для птиц…
Докия положила рядом со свечой круглое зеркальце. Посидела на обломке камня. Огромная тишина вокруг, невнятный лепет листвы, приглушенное бормотание ручейка в овраге, сонный голос горлицы в лесу… Покой разлит в мире, укрытом звездным пологом. Но нет покоя в душе Докии, пылающее сердце креста не согрело ее сердца. Не запах синих горечавок кружит ей голову, а отвратительный больничный смрад крови, лихорадочного пота, удушье хлорки и медикаментов. Не тонкое пламя свечи жжет зрачки, а мертвый свет хирургических ламп. Не воркованье горлицы звучит в ушах, а первый и единственный крик доченьки, которая падучей звездочкой мелькнула в жизни Докии, да и сгинула неведомо куда…
Как жить с душой, что не хочет забыть и успокоиться? Надеяться на время, на его великую целительную силу? Но Докия не хочет забывать! Как же это – она забудет, а горе из Черной Чаши так и будет сочиться в мир?
Докия отломила кусок хлеба, раскрошила на землю. Потом встала, долго смотрела на небо, поклонилась – словно бы всему свету сразу – и начала спускаться в овраг. Там, под кронами орешника, было темно, но все-таки свет луны пробивался сквозь листву. Светилась и вода ручейка отражая лунные блики. На склонах оврага таинственно излучали зеленоватое мерцание то ли гнилые пни, то ли скопища грибов.
Докия пошла вверх по течению, иногда оступаясь в ледяную воду, текущую с гор, иногда успевая удержаться за ветки кустарников. Она сильно наколола руку о шипы боярышника, но не остановилась, а пошла дальше, посасывая ладонь.
Летняя ночь коротка. Еще Докия не успела утомиться, а небо посветлело, проснулись птицы в лесу, скатилась роса. Ручеек становился все тоньше, ложе его было выстлано уже не палой листвой, а камнями – близился исток. На пути все чаще попадались валуны, поросшие серым лишайником. Докия обходила их, каждый раз боясь потерять звонкую ниточку ручья.
Но вот ручеек скрылся в непроходимых зарослях ежевики и ломоноса. Невозможно пробиться сквозь эту живую стену. Ежевика ощетинилась мелкими колючками, а ветки ломоноса хоть и хрупки, но так перепутаны, так много их… Докия остановилась в нерешительности: куда же дальше идти?
Решила передохнуть. Отломила хлеба, зачерпнула студеной воды, собрала горсть поздней луговой клубники. И вдруг увидела на бережку ручья рассыпанные голубые бусы. Она подняла одну бусинку. Давно, видать, прошла здесь хозяйка ожерелья. Сейчас все больше пластмассовые носят, а эта бусина из белой глинки, облитая голубой глазурью. Потрескалась уж от дождя и солнца. Значит, та, чью шею обнимала нитка лазоревых горошин, тоже шла здесь… Пыталась пройти сквозь заросли, да суровая ежевика и коварный ломонос не пустили, сорвали с шеи ожерелье… Эх, сестра…
А что это блестит в траве на той стороне ручья? Еще одна голубая бусина. Докия быстро собрала остатки еды и, примерившись, прыгнула. А вот и еще бусина! А вот и чуть видна тропинка в обход зарослей. Спасибо, сестра, указала дорогу…
Заросшая тропинка вывела к серой скале, по зернистому сколу которой струилась вода, давая начало тому самому ручейку. Вот и кончилась серебряная путеводная ниточка. Дальше, Докия, пойдешь наугад.
Лес кончился. Солнце Докия встретила на краю огромной поляны, заросшей буйными травами, алыми гвоздиками, лиловыми колокольчиками, сиреневыми шарами дикого лука. Углядела Докия в траве оранжевый венчик арники, сорвала цветок с листьями, пережевала и приложила к пораненной ладони. Шла, постепенно согреваясь после сырой ночи.
Высоко плыли розовые облака, вольно гулял на полонине ветер, касался лица Докии, теребя кисти платка, шептал что-то на ухо. Докия даже отмахнулась досадливо: тебя, мол, еще не хватало, отстань, баловник. Она ускорила шаг, словно надеясь отвязаться от ветра. Да только тот и сам отстал, когда Докия миновала перевал и начала спускаться в ущелье – что ему там делать, среди угрюмых рыжих скал? Ему гораздо привольнее здесь.
Внизу Докия нашла еще одну примету того, что идет правильно: расколотую (по преданию – ударом молнии) желтую скалу. Именно там, на дне мрачного страшноватого разлома, заканчивалась дорога Докии.
Она остановилась в нерешительности. За спиной оставался солнечный мир, а впереди, словно ненасытная пасть, утыканная обломками чудовищных клыков, зиял бездонный провал. На камнях возле провала увидела Докия полуистлевший рушник, старинный гуцульский топорик, кожаный кисет и резную трубку с чубуком из вишневого корня, сверток материи… Она легко тронула загнутым носком постола этот сверток. Материя вдруг рассыпалась – в свертке оказалась пачка денег, то ли еще царских, то ли керенок. Докия видела такие у прабабки, которая упрямо их оберегала, не желая постичь, как это деньги могут превратиться в никому не нужные бумажки.
Почему люди оставляли здесь эти предметы? Может, перед тем, как спуститься во мрак и неизвестность, надеялись оставить некий знак того, что были здесь? Выходит, они не вернулись? Или же поняли, что к Черной Чаше надо идти свободным, неотягченным ничем? Или же просто разуверились в том, что эти вещи им когда-нибудь понадобятся…