![](/files/books/160/oblozhka-knigi-bryusov-202259.jpg)
Текст книги "Брюсов"
Автор книги: Николай Ашукин
Соавторы: Рем Щербаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
Современникам импонировала пышность, волевая устремленность этой поэзии, некоторые из них склонны были в ней видеть даже символ новой России, гордо выходящей на мировой простор… Может быть, теперь в нашем отношении к Брюсову сыграло роль то, что «выход» закончился так неожиданно и плачевно. Может быть, имеет значение и то, что теперь, после всех вообще русских крушений, мы стали чувствительнее к показному ложному блеску, и что теперь нас «не проведешь». <…> Как бы то ни было, брюсовский «храм», с таким упорством воздвигавшийся, лежит в обломках, «во прахе» (Адамович Г. Избранный Брюсов // Последние новости. Париж, 1933. 7 дек. № 4642).
В 1909 году Брюсов с женой уехали за границу.
Мы опять совершили довольно большое путешествие всей южной Германии и Швейцарии, где провели лето. Из Швейцарии я опять ездил в Париж (на полтора месяца) и в Бельгию к Верхарну (Автобиография. С. 117).
Я присутствовал на одном из первых полетов в мире (под Парижем, в Жювизи, в 1909 году), и один старик-француз стоявший рядом со мною, в буквальном смысле заплакал и глядя на искусный вираж какого-то «Фармана», сказал мне «Теперь я могу умереть спокойно…» (Брюсов В. Эпоха чудес // Новая жизнь. 1918. 1 июня. № 1).
Поэзия борьбы со стихиями, поэзия строительства, «техники» – у нас не зарождалась еще. «Пока человек естества не пытал горнилом, весами и мерой» – здесь и доныне пафос нашей поэзии. <…> И потому так одиноко прозвучал у нас в литературе нашей тот гордый и торжественный гимн, который спет аэроплану Брюсовым.
Фарман иль Райт, иль кто б ты ни был!
Спеши! настал последний час!
Корабль исканий в гавань прибыл,
Просторы неба манят нас…
Осуществители, мы смеем
Ловить пророчества в былом,
Мы зерна древние лелеем,
Мы урожай столетий жнем. <…>
Стихия нам не покорна, встанем же с ней на бой, сломим ее упорство:
Чтоб еще над новой выей
Петлю рабства захлестнуть.
Это человеческая жажда деспотизма и владычества, это хватание всякой «выи» для Брюсова дороже всего. Вот уж кто никогда не скажет: «Смирись, гордый человек!»
Верю, дерзкий! Ты поставишь
Над землей ряды ветрил.
Ты по прихоти направишь
Бег в пространстве меж светил.
Так необычайна в русской литературе эта поэзия власти победы, захвата; и характерно, что из русских поэтов один только Брюсов ощутил одоление воздуха как личную победу, как приобщение к общечеловеческой славе (Чуковский К. Авиация и поэзия // Речь, 1911. 8 мая. № 124).
По моим письмам ты поняла, что я провожу время «не очень хорошо» <…> Чувствую себя, как Данте, сходящий в Ад и, конечно, как Данте, надеюсь выйти из Ада к Раю и вынести на землю бессмертную песню <…>
Замечательно, что все эти наблюдения сделались для меня возможными как раз в те дни, когда я начал писать мой роман «Семь смертных грехов». Вижу в этом некую руку Судьбы. Ибо, когда я ехал за границу (Ты помнишь!), я в мыслях не имел ничего подобного и никогда не думал, что попаду в Париж без Тебя.
<24 сентября. Париж.> Моя жизнь здесь входит в свою колею. Я днем много работаю (даже в музеях почти не бываю), потому что непременно хочу, кроме статей и разных обязательных работ, написать здесь значительную часть моего романа. Для многих его сцен я нахожу здесь как бы модели, чего мне будет весьма недоставать в Москве. Жизнь большого города, жизнь толпы и многое другое здесь я могу списывать «с натуры». После обеда я брожу по Парижу, встречаю в разных кафе своих новых мимолетных знакомых, наблюдаю, думаю. Все это мне нужно очень (Письмо И. М. Брюсовой от 23 сентября 1909 года. ОР РГБ).
Мне вспоминается поэт Валерий Б., приехавший к нам с другого конца Европы. Он как-то пригласил меня и несколько друзей к себе. В полночь мы собрались уходить. Валерий Б. схватил меня за руку и прошептал: «Останьтесь!» Войдя в спальню, он открыл какой-то ящик и вытащил пустой шприц. Его голос внезапно изменился. Он рыдал: «У меня нет морфия, а ночь только начинается. Дюамель, вы врач! Спасите меня, дайте мне рецепт!» Я глядел на него с ужасом. И вдруг он, – обычно такой гордый, – сказал: «Напишите рецепт, или я стану на колени и буду валяться у вас в ногах!» (Воспоминания Жоржа Дюамеля цит. по: Адамович Г. Избранный Брюсов // Последние новости. Париж, 1933. 7 дек.).
1909 год Брюсов определил как «год неудач». Вместе с тем этот год оказался в его жизненной и творческой эволюции важным, переломным этапом. Именно тогда Брюсов окончательно осознал исчерпанность для себя тех литературных путей, по которым он двигался и направлял других в течении целого десятилетия, настоятельно ощутил потребность в принципиально новых творческих импульсах. В 1909 году уходила в прошлое целая эпоха литературного бытия. <…>
По приеме в Париж Брюсов прежде всего стремился возобновить общение с Рене Гилем и поэтами «Аббатства», пользовавшимися поддержкой теоретика «научной поэзии». Эстетические устремления Р. Гиля были глубоко симпатичны Брюсову с его пафосом всестороннего постижения мира, поэзии мысли, «сознательного» вдохновения, подкрепленного данными науки и философии.
Общение с поэтами «Аббатства», однако, на этот раз не доставило Брюсову тех отрадных впечатлений, какие он вынес из своего предыдущего парижского приезда. Не исключено, что Брюсов ощутил симптомы расхождения между членами кружка, официально прекратившего свое существование зимой 1907—1908 гг.; прежняя поэтическая коммуна, объединенная вокруг собственного издательства и типографии, обнаружила свою нежизнеспособность. <…>
6 октября в Париж приехал К. Д. Бальмонт. Брюсов увиделся с другом и соратником своей поэтической молодости вновь после нескольких лет разлуки. <…> По возвращении на родину ситуация внутреннего промежутка, отчасти заполненная почти полуторамесячным парижским пребыванием, исчерпала себя. Брюсов прочно соединил свою судьбу с журналом «Русская мысль», стремясь тем самым преодолеть прежнюю узкокорпоративную связь с символистской средой и обрести новые литературные пути (Лавров А. В. Брюсов в Париже. Взаимосвязи русской и зарубежных литератур. Л., 1983. С. 305-315).
Осенью 1909 года я провел сутки у Верхарна, в его деревенском доме, в местечке <…> на границе Франции и Бельгии. <…> Верхарн занимает половину небольшого двухэтажного домика: три, вернее, две комнаты внизу и две наверху. Обстановка самая простая, деревенская. Но везде книги: и на полках, и просто на полу, в верхних комнатах и в нижних. А стены увешаны картинами друзей Верхарна: Клода Моне, Синьяка, Тео ван-Риссельберга, Одилона Редона, Бернье. <…> Верхарн несет мне груду славянских книг и журналов, в которых речь идет об нем. Он наивно думает, что я, славянин, знаю славянские языки и могу перевести, что пишут об нем в этих изданиях.
Со стыдом я должен признаться, что знаю много языков, даже вовсе мне не нужных, но именно славянских не знаю ни одного. Не без труда отбираю отдельно издания сербские и болгарские, чешские и польские, словенские, перевожу, путаясь, заглавия статей, стараюсь угадать, какие именно стихи Верхарна цитированы в них. <…>
Разговор заходит об общих знакомых в Париже. <…> Верхарн с большой похвалой отзывается о молодых поэтах, группировавшихся прежде около издательства «l’Abbaye»: Жюле Ромене, Рене Аркосе, Ж. Дюамеле, Ш. Вильдраке, А. Мерсеро. <…>
Мы говорим о аэропланах. Я рассказываю о состязаниях в Жювизи, на которых присутствовал.
– Я рад, – говорит Верхарн, – что дожил до завоевания воздуха. Человек должен властвовать над стихиями, над водой, огнем, воздухом. Даже должен научиться управлять самим земным шаром.
К удивлению Верхарна, я сообщаю ему, что эту мысль у него предвосхитил русский мыслитель, старец Федоров (За моим окном. С. 23—25, 31).
24 октября 1909 г. В поезде. Между Брюсселем и Монсом. Еду Бельгией – знакомым путем. Это Бельгия Верхарна: кустарники, изглоданные бурей, перекрестки дорог, где ветер рвется на куски, маленькие, испуганные домики селений, охраняемые местной колокольней. Тихо, хмуро, бедно… Сегодня воскресенье. В следующее воскресенье я уже буду в Москве или около нее, в Минске, в Смоленске. Будет мне блуждать и по Европе и по жизни. Хочу мирно и тихо сидеть дома, работать, думать, как Верхарн. Да будет так (Письмо Н. М. Крюковой. ОР РГБ).
В 1909 г. Брюсов начал работать над большой поэмой «Атлантида». Поэма осталась незаконченной (Архив Брюсова. ОР РГБ).
«Весы» приостанавливаются после 6-летнего существования, и не в силу внешних, враждебных условий, а совершенно сознательно и согласно желанию лиц, стоявших и стоящих во главе журнала <…> Мы не знаем в настоящий момент ни одного журнала, который, задаваясь в общем теми же задачами, что и «Весы», казался бы нам более совершенным, мы не можем жаловаться ни на падение подписки, ни на равнодушие высших слоев культурного общества.
Тем не менее с чувством полного удовлетворения и с сознанием необходимости того, что мы делаем, мы приостанавливаем издание журнала, бывшего для нас всех в течение шести лет одновременно и тем островом, где мы укрывались от враждебных нашим идеям стихий, и питомником, где были заложены, согреты и дали свои всходы все дорогие нам идеи, переживания и образы. Из этого, само собой следует, что причины, побуждающие нас приостановить «Весы» – не поражение, а, напротив, достижение некогда поставленной ими себе цели. <…>
Две миссии «Весов» (проповедь новых идей, культура молодых дарований) в результате и создали «символическое движение» в России, организовали его, превратили символизм из предмета отвержения и отрицания во всепроникающее культурное явление <…> Все позднее возникшие идейные направления и все литературные органы (за самыми редкими исключениями) должны были стать в ту или иную преемственную связь с циклом идей и образов символизма вообще, идей, за которые боролись «Весы». Не только возникшие позже журналы, как «Искусство», «Золотое Руно. «Перевал», «Аполлон», и книгоиздательства, как «Гриф» «Оры», «Мусагет», оказались под несомненным преемственным воздействием идей, воспринятых и привитых русскому обществу «Весами», но даже некоторые органы, сперва принципиально враждебные символизму, увидали себя вынужденными воспринять ту или иную долю воздействия рискуя подчас исказить до неузнаваемости свою собственную литературную физиономию. <…> Мы думаем и заявляем, что в этом торжестве идей и заключается основная причина теперешней приостановки «Весов» (Весы. 1909. № 12. С. 185-190).
С уходом <Брюсова> из «Весов» распался кружок, группировавшийся около него. Ни один из московских литературных кружков не присвоит его исключительно себе. Ни для одного журнала, ни для одной газеты он не «свой»… Давно уже ни один интервьюер не входил в его дом на Цветном бульваре. Точно «сытый славой», Брюсов искусственно отстранил от себя все это. <…>
В остром, внимательном взгляде Брюсова, в его сдержанном спокойствии, под которым чуется огненность темперамента, в крепко сдвинутых челюстях – от чего образовалась даже ранняя складка у носа, во всем складе этого лица, в густом резко черном цвете волос бороды, – есть что-то, напоминающее зверя-хищника, насторожившуюся рысь, что-то действительно сильное, непреклонное.
С этим выражением удивительно гармонирует довольно любимая им поза человека, скрестившего руки на груди. Физиономист безошибочно угадал бы здесь острый ум и огромную волю. <…>
Брюсов не снимался в интересных позах… Отсутствие всего показного, искусственного <…> отличает и его домашний уклад. Здесь царит стиль строгой простоты и изящно-сдержанного комфорта. Может быть, единственная роскошь – это библиотека в его кабинете, но опять совсем не похожая на библиотеки типично московских любителей… След действительно работающего человека лежит на этой библиотеке. Иной языковед мог бы позавидовать Брюсову в знании языков. В этой библиотеке – и французские, и немецкие, и английские, и итальянские, и испанские, и чешские, и латинские, и греческие книги.
Эти полки – как бы отражение разных полос увлечения хозяина. Вот целый шкаф французских поэтов от Вольтера до Верхарна. Вот англичане и – полоса влечений к Шекспиру, Байрону, Шелли, Уайльду. Вот полки, посвященные оккультным наукам… «Через все надо пройти», и Брюсов, отдавший дань этой области, не потерял к ней интереса и посейчас. Отсвет занятий его в этой сфере определенно лежит на романе «Огненный Ангел» <…> Особые полки заняты римской литературой в подлинниках.
– Это мое постоянное и даже теперешнее увлечение, – говорит Брюсов. – Римские классики меня увлекают. И я пленен не авторами золотого века, не многословным Овидием и не Вергилием, который, конечно, великолепен, а позднейшими писателями IV века. По-моему, они не только не уступают тем, но всходят даже на ступень большего совершенства…
Брюсова всегда занимал и сейчас особенно занимает вопрос о новых формах стиха. Поэты этого периода дают превосходный материал для таких соображений. Брюсов показывает мне книгу одного римского поэта времен Константина Великого, который заслуживает имени прямо волшебника или фокусника слова. Он придумывает не один и не два стиха, а целую страницу гекзаметров и пентаметров, которые сохраняют смысл, читать ли их слева направо, или справа налево. На страницах стихов заглавными буквами изображаются разные фигуры, монограммы и т. д.
Оживившийся Брюсов перелистывает книжечку римского поэта, наполненную всевозможными стихотворными фокусами, перед которыми бледнеют все ухищрения первых декадентов… [167]167
Скорее всего речь шла о римском поэте Авсонии (310—394). См.: Брюсов В. Великий ритор // Русская мысль. 1911. № 3.
[Закрыть]
– Конечно, это фокусничество, – говорит Брюсов, – но какая же должна быть техника стиха, чтобы так играть!.. Мне хочется познакомить наших любителей стихотворного искусства с этим исключительным версификатором…
Когда заходит разговор о современном русской искусстве, о современной поэзии, Брюсов охотно говорит о тех переменах, которые произошли здесь за какие-нибудь 15 лет, о том, как безнадежно умерли некоторые приемы старой школы, как невозможно стало к ним какое бы то ни было возвращение… Но Брюсов хорошо видит и отжитость тех форм, с какими когда-то выступали декаденты.
– Все это было когда-то мило и, может быть, даже нужно. Теперь к этому так же невозможно вернуться, как взрослому к детским игрушкам. Какой-нибудь эпитет, вроде «поцелуйный», был тогда нов и уместен, потому что сказан чуть не в первый раз, но, если я его увижу в стихотворении, появившемся на свет вчера, мне будет, право, как-то неловко за автора. Все это прошло. Нельзя уже стоять у прежней черты, – иначе покажешься смешным… Еще год назад я ушел из «Весов» именно потому, что почувствовал, каким уже пережиточным, отсталым явлением стала их проповедь. <…>
На вопрос, готовит ли он новый сборник стихов, Брюсов говорит:
– Новый сборник стихов растет, как растет лес, – медленно, постепенно и для самого незаметно. Потом видишь, что составилась новая книга. Тогда пора издавать ее (Аякс [Измайлов Л.]. У Валерия Брюсова // Биржевые ведомости 1910. 23—24 марта. № 11630, 11631).
Свободно владея (кроме русского) языками латинским к французским, я знаю настолько, чтоб читать «без словаря» языки: древнегреческий, немецкий, английский, итальянский; с некоторым трудом могу читать по-испански и по-шведски; имею понятие о языках: санскрите (потому что изучал в университете), польском, чешском, болгарском, сербском; заглядывал в грамматики языков: древнееврейского, древнеегипетского, арабского, древнеперсидского и японского, хотя не имел досуга изучить их, все же мог составить себе о них некоторое понятие. Кроме того, я пользовался каждым случаем, чтобы, по возможности, пополнять свои сведения о неизвестных мне языках, особенно настойчиво (позволял себе даже быть навязчивым) расспрашивая лиц, сведущих о стихосложении различных языков. В этом отношении я должен здесь принести свою благодарность многим из моих собеседников и прежде всего С. А. Полякову, прекрасному лингвисту, который дал мне драгоценные сведения о стихосложении персидском и японском (Брюсов В. Черновые наброски. ОР РГБ).
Зная основательно латинский язык и недурно греческий, Валерий Яковлевич как лингвист (в свое время много занимался сравнительным языковедением) очень хорошо умел разбираться в новых языках. Но быстрый темп, присущий Брюсову не способствовал усвоению языков во всех деталях, поэтому Валерий Яковлевич довольствовался общим умением разбираться в построении предложений и в улавливании смысла. По-французски Валерий Яковлевич говорил с детства, позднее усовершенствовался, но хорошо никогда не говорил; со времен гимназии Креймана умел объясняться по-немецки (в Германии его понимали); английский, испанский, итальянский языки изучал в университете. Итальянскому языку он даже обучал сестру свою Женю.
Однажды мы с Валерием Яковлевичем начали брать уроки английского языка. Я убедилась, что, несмотря на свой богатый запас знаний в языковедении, он все же не уделял ни достаточно времени, ни усидчивости, ни энергии на минимальное запоминание, чтобы довести свои знания до какого-то предела. Не усвоил и армянского языка; интересовался им, но, получив представление о его происхождении, о влиянии на него других языков, не стал его изучать. Валерия Яковлевича всегда интересовало общее представление о языке.
В наших путешествиях по Швеции, по Голландии, по стране басков на юге Франции мы всегда вникали в местные языки, покупали грамматики, вели беседы с жителями и, можно сказать, даже изучали язык той или иной страны. Я помню, относительно шведского, например, мы принялись за него серьезно, <…> пока жили на острове Готланде, но оторвала нас от наших мирных занятий «всеобщая забастовка» в России летом 1905 г. Мы поспешили вернуться в Россию. В общем можно сказать, что у Валерия Яковлевича невелико было знание каждого языка в отдельности, но он обладал поразительно счастливым уменьем разбираться, понимать и даже определять стиль художественных произведений на каком бы то ни было языке (Из воспоминаний И. М. Брюсовой).
Он – прекрасный математик. А замечали вы, какой изумительной стройностью построений отличны его строфы, как точен, верен и ясен слог его прозы, какой острой непререкаемостью формы отмечены все его суждения, мысли, фразы? Математика нужна была поэту Брюсову (Дурылын С. Силуэты. Валерий Брюсов // Понедельник. 1918. 24 июня. № 17).
Процесс вычисления доставлял ему удовольствие. В 1916 он мне признавался, что иногда «ради развлечения» решает алгебраические и тригонометрические задачи по старому гимназическому задачнику. Он любилтаблицу логарифмов. Он произнес целое «похвальное слово» той главе в учебнике алгебры, где говорится о перестановках и сочетаниях. В поэзии он любил те же «перестановки и сочетания» (Ходасевич В. С. 44).
Я не помню такого времени, чтобы Валерий Яковлевич работал над чем-нибудь одним. Но в этом не было преднамеренности, это получалось само по себе, вытекало из целого ряда обстоятельств житейских. Часто взятые на себя обязательства, а еще чаще молниеносно возникавшие замыслы вынуждали откладывать начатое дело и приниматься за новое
Если требовалось составить план работ Брюсова, наметить основное их чередование, то вернее всего было бы сказать: утром выполнялись «дела», вроде того, что правились корректуры, делались переводы, писались спешные статьи, ответы на письма. Давались мне поручения (большей частью спешные) или переписать что-нибудь, или раздобыть кишу в магазинах, или сделать выписку в библиотеке и т. п. Принимать кого-либо или затевать разговоры в эти часы было строжайше запрещено; после обеда (в молодости после трех, в более поздние времена – раньше) часы досуга отдавались чтению (часто вслух) новинок и перечитыванью любимых старых поэтов, особенно латинских и – математике. Вечера, проведенные дома, когда не было спешной работы, посвящались писанию больших вещей «для себя». <…>
Валерий Яковлевич, при всей своей методичности, был враг однообразного уклада жизни. Устанавливаемые мною часы обедов и ужинов часто отменялись и почти всегда нарушались. Чтобы вернуться к работам Валерия Яковлевича, скажу, что работал он чрезвычайно скоро и очень много, что отдыхал мало, и то – вместо отдыха – как я уже говорила, займется или математикой, или перечитыванием латинских поэтов (Из воспоминаний И. М. Брюсовой).
Для психологов творчества интересно отметить отсутствие у Брюсова органа для восприятия музыки. Брюсов не только безразлично относился к музыке, но она была для него неприятна: пример не единственный в истории творчества – достаточно припомнить В. Гюго и Т. Готье (Григорьев М. Валерий Брюсов в последние годы жизни // Прожектор. 1925. № 3. С. 22).
Очень немного можно сказать об отношении Валерия Брюсова к обыкновенной музыке, той, которую поют или играют на инструментах. Он ее по-настоящему не знал и по-настоящему не любил. В детстве мать учила его немного играть на рояле, но очень недолго, занятия музыкой ему не понравились. Он говорил, что виновата в этом мама, что она не так учила его. Все-таки кое-что в памяти от занятий осталось. Он знал ноты, мог сыграть на рояле мелодию или простые аккорды.
К примеру того, что он знал еры, я помню только один случай. Это было в первые годы моего обучения в Консерватории (мне было тогда лет 14—15, Валерию Яковлевичу – 22—23 года). Вообще Валерий Яковлевич относился тогда к моим занятиям музыкой с недоверием. Один раз даже посоветовал бросить музыку и заняться лучше химией, «разложить на столе колбочки и перегонять химические вещества». Но в этот раз он почему-то захотел помочь мне в изучении музыки. В то время выходил по подписке русский перевод истории музыки Наумана. Валерий Яковлевич подписался на него и подарил мне. Вскоре затем подарил еще музыкальную хрестоматию Саккетти. Все подаренные книги он сначала прочитывал сам. Хрестоматию, видимо, просмотрел даже с интересом и играл из нее образцы на рояле. Я помню, играл «Et incarnatus est» Жоскина де-Пре (правда, с большим трудом, усилием расставлял пальцы, чтобы брать аккорды) и песню жителей Донголы, где повторяются слова: «Ойа Алиме, ойа Солимэ». И то и другое ему очень нравилось. <…>
После этого я еще раз застала его играющим на рояле какую-то незнакомую мелодию. Он сказал, что подбирает напев к своему стихотворению:
О плачьте, о плачьте
До радостных слез.
Пробовал даже напеть мелодию. Но пел он уже совершенно неверно. Сочиненная им мелодия мне показалась невыразительной, к очень большому сожалению, я ее не запомнила.
Больше я не помню ни одного случая, чтобы он подходил к инструменту. К музыке записанной относился вообще как к вещи непостигаемой. <…> Когда Б. Л. Яворский присылал ему свое выходившее отдельными выпусками «Строение музыкальной речи», он прочитывал только текст и говорил, что это «проза», а музыкальные примеры – «поэзия», для обыкновенного человека непонятная.
Помню еще период, того же приблизительно времени, когда мы всей семьей почему-то довольно часто ходили в оперу и дома делились впечатлениями. Валерий Яковлевич немножко над оперными формами издевался, но в то же время старался запомнить «мотивы». И тут же утверждал, что в опере, в ложе, всего лучше спать на заднем диванчике.
Позднее, по поводу опер Вагнера (которые тогда ставились в Большом театре), он говорил, что вообще в музыке ему понятны только крайности: или Моцарт, совсем простой и ясный, или Вагнер, предельно сложный.
Но вообще Валерий Яковлевич редко говорил серьезно о музыке. Он скорее как-то снисходительно принимал ее как вещь неизбежную, но непонятную. Большею частью говорил о ней шутливо. <…>
Знаю еще, что Валерий Яковлевич обладал способностью вовсе не слышать музыки. Мне разрешалось играть, когда угодно, хотя бы с 5 часов утра (я так обыкновенно и делала, а моя комната была рядом со спальней Валерия Яковлевича). Случалось, когда мы с ним оставались одни в квартире, и я играла на рояле, он, в размышлении гуляя по комнатам, входил ко мне и удивлялся, что я дома. В то же время он был очень чувствителен к шуму во время своей работы, даже к разговору шепотом в соседней комнате.
Позднее Валерий Яковлевич стал серьезнее относиться к музыке, хотя все-таки не как к искусству близкому. Стихи «На смерть А. Н. Скрябина» в «Семи цветах радуги» и в «Неизданных стихах» «А. К. Глазунову» – все-таки стихи не о близком, а о далеком. Не только образы поэтов, а и образы художников ближе Брюсову, чем образы музыкантов.
Два стихотворения во «Всех напевах», «Обряд ночи» и «Возвращение», названы «сонатами». Одно из них в нескольких частях («циклическая музыкальная форма», как сказали бы музыканты), другое в виде диалога. Почему это соната, все-таки музыканту было бы неясно.
«Воспоминание, Симфония 1-ая патетическая в 4-х частях, со вступлением и заключением» построена «в сонатной форме», т. е. в ней действительно, как в сонатной форме, есть вступление, экспозиция, разработка, реприза и кода, а после коды еще заключение, чего уже в сонатных формах обычно нет. Есть повторяющиеся темы. <…>
Перед тем как написать «симфонию», Валерий Яковлевич подробно расспрашивал меня и Б. Л. Яворского о форме симфонии.
Вот такой именно представлял он себе музыкальную форму. Видел в ней ее внешние стороны: многократную повторность тем, разделенность частей (в музыке части вовсе не обязательно раздельны, даже чаще слитны), перемены темпа, метра и ритма, смены простого и сложного чередования рифм.
Но, да позволено будет сказать это, не такою является музыка для музыканта. И несомненно, Брюсов лучше знал музыку, чем он это выразил в своем подражании музыкальной форме, построенном по рассказам теоретиков.
Самое по-настоящему серьезное, что я помню из слов Валерия Яковлевича о музыке, это следующее. Когда вышел из печати «Венок» и в нем «Вечеровые песни», Валерий Яковлевич сказал как-то о них, что они – настоящее выражение музыки в стихах, – доказательство того, что музыка есть в самой поэзии, что иной связи с музыкой ей и не нужно. Эпиграф к «Вечеровым песням» – из Верлена:
«De la musique avant toute chose» [168]168
Музыка прежде всего (фр.).
[Закрыть].
Вот эту музыку, не предназначенную для музыкальных инструментов, не похожую, может быть, по форме на привычные формы музыкальных произведений, Брюсов знал по-настоящему и любил по-настоящему (Брюсова Н. Музыка в творчестве Валерия Брюсова // Искусство. 1929. № 3—4. С. 123—125).
Гораздо больше времени <нежели на изучение других наук> отдал я, однако, на изучение истории литературы. В этой области мне пришлось начинать сначала. По возможности я ознакомился с эволюцией мировой литературы. Пользуясь своими знаниями языков, <…> я прочел в подлиннике все важнейшие создания литературы всех стран и времен. Но действительно знающим я могу назвать себя только в областях литературы римской и французской. Из римской литературы мне особенно хорошо знакомы: классическая эпоха (век Вергилия, Горация и Овидия) и позднейшая эпоха (IV—V век); из французской литературы – литература XIX века и современная (главным образом, романтизм и символизм). Наибольшее внимание, само собою разумеется, я как русский писатель уделил русской литературе (Заметка Брюсова «Чем я интересовался». ОР РГБ).
В чем я специалист?
1. Современная русская поэзия. 2. Пушкин и его эпоха. Тютчев. 3. Отчасти вся история русской литературы. 4. Современная французская поэзия. 5. Отчасти французский романтизм. 6. XVI век. 7. Научный оккультизм. Спиритизм. 8 Данте, его время. 9. Позднейшая эпоха римской литературы. 10. Эстетика и философий искусства (Из черновых заметок Брюсова. ОР РГБ).
Но, боже мой! Как жалок этот горделивый перечень, сравнительно с тем, чего я не знаю. Весь мир политических наук, все очарование наук естественных, физика и химия с их новыми поразительными горизонтами, все изучение жизни на земле, зоология, ботаника, соблазны прикладной механики, истинное знание истории искусств, целые миры, о которых я едва наслышан, древности Египта, Индии, государство майев, мифическая Атлантида, современный Восток с его удивительной жизнью, медицина, познание самого себя, и умозрения новых философов, о которых я узнаю из вторых, из третьих рук… Боже мой! Боже мой! Если бы мне жить сто жизней, они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня (Из черновых заметок Брюсова. ОР РГБ).
Брюсов работал постоянно – и утром, и вечером, всегда и везде, говоря его словами: «во все мгновенья». В начале нашей жизни я, шутя, сравнивала его со школьником, готовящим урок за уроком, но не грезящим, как подобало бы истинному ученику, о каникулах.
Стоило Валерию Яковлевичу проснуться, уже видно было, что он что-то обдумывает, уже глаза устремлены в одну точку и, если случалось в это время подойти к нему и заговорить (я вставала раньше), он уже отстраняет рукой и строго произносит «не мешай!». А когда встанет и сядет за стол, то мгновенно принимается за работу без предварительных сборов, вроде уборки на столе, чинки карандашей и т. п. С необычайной стремительностью, с полуслова продолжает недописанное накануне или же, с еще большей устремленностью, начинает вновь задуманную работу. Так, бывало, просидит за столом два-три часа, если не предстояло никуда идти, если же нужно было куда-нибудь уходить, то нехотя отрывался от дела, быстро надевал пальто и уходил (Из воспоминаний И. М. Брюсовой).
«Выбери себе героя – догони его, обгони его», – говорил Суворов. Мой герой – Пушкин. Когда я вижу, какое количество созданий великих и разных набросков, поразительных по глубине мысли, оставалось у него в бумагах ненапечатанными, – мне становится не жалко моих неведомых никому работ. Когда я узнаю, что Пушкин изучал д'Аламбера, теорию вероятностей, Гизо, историю Средних веков, – мне не обидно, что я потратил годы и года на приобретение знаний, которыми не воспользовался (Брюсов В. Miscellanea. Избранные сочинения. В 2 т.: Т. 2. М., 1955. С. 557).
Познакомился я с ним в 1908 или 1909 году <…> Мы с Брюсовым были различных литературных школ, школы эти жестоко друг с другом враждовали, представители их почти не встречались друг с другом, в общих журналах не сотрудничали, в печатных отзывах высмеивали и обливали презрением писателей враждебной школы. Встречаться с Брюсовым и наблюдать его мне приходилось только в Литературно-художественном кружке, на совместной работе в дирекции и в разных комиссиях кружка.
Работоспособность его была изумительная. Ни у кого я такой не встречал, совершенно невозможно было понять, как у него на все хватало времени и сил. Поэт и критик. Редактор беллетристического отдела журнала «Русская мысль», в то время выходившего под общей редакцией П. Б. Струве. Исключительный знаток русской поэзии и французской литературы, следивший за всеми новинками в этих областях. Выдающийся пушкинист. Редкий знаток древнеримской литературы, – сам он именно в этой области считал себя специалистом. И вот, ко всему этому – еще председательская работа в кружке. И здесь вел он дело с тою же <…> добросовестностью, энергией и умением ориентироваться. Любо было слушать, как толково и деловито говорил он на общих собраниях кружка о балансе, амортизации и т. п. С какою готовностью и легкостью взваливал он на себя работу, показывает такой пример. Как-то весною на заседании дирекции Брюсов сказал: