Текст книги "Брюсов"
Автор книги: Николай Ашукин
Соавторы: Рем Щербаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц)
17 декабря 1904
Многоуважаемый Семен Афанасьевич!
Почти не сумею объяснить Вам, до какой степени меня увлекло и взволновало Ваше предложение. Вполне понимаю и помню, что это еще пока «мечтания», предположения, но мало есть мечтаний, в осуществление которых мне хотелось бы поверить. Данте! Данте! Да ведь это один из самых моих любимых, если не самый любимый поэт – среди всех! Сонеты Шекспира в свое время я переводил в значительной степени ремесленно; Байрона перевожу не без любви к нему, ибо Байрон, конечно, и для меня, как для большинства, был «первой любовью» в мировой поэзии; но ради переводов Данте я готов отказаться от всех других дел, даже от «Весов», если бы это оказалось нужным. И мне кажется, я мог бы переводить Данте. Вы знаете, что детская моя самовлюбленность давно миновала, и вспоминаю я о ней не без стыда, но если я могу признать сам какие-либо достоинства за своим стихом, то прежде всего сжатостьи силу(предоставляя нежностьи певучесть– Бальмонту), а ведь это именно те свойства, которые нужны для перевода Данте. Затем я довольно хорошо знаю итальянский язык, – гораздо лучше, чем английский, на котором только что читаю, а по-итальянски говорю или по крайней мере говорил. Эпоху Данте я изучал в университете. Наконец, близок мне и знаком древний Рим, отголосков которого так много в Комедии, а Вергилий, у которого учился Данте, – тоже один из самых дорогих мне поэтов.
Важный вопрос: что именно переводить из Комедии, т. е. какую часть. Я не разделяю мнения Шелли и вместе с громадным большинством предпочитаю двум другим частям – «Ад». Но имении «Ад» существует по-русски в более при личной передаче, чем «Чистилище» и «Рай». Некоторые места в переводах Мина и совсем хороши. Впрочем, это уже частности, а на Ваш принципиальный вопрос отвечаю решительно: всей душой буду рад принять участие в переводе Даше и благодарен Вам очень, что Вы предлагаете мне это участие (Бэлза Св. С. 74—76).
Для меня этот прошедший год был годом исключительным очень. «Пережито» (не люблю этого Надсоновского слова) – много. И все это на фоне трагических переживаний всей России. Шестнадцатидневный бой под Мукденом и погибель целой армады у Китайских берегов – эти беспримерные события только потому, как неотступная галлюцинация, не овладели воображением всех, что у «всех» этого самого воображения давно нет. У меня же, что бы ни говорили злорадствующие мои критики, причисляющие меня к поэтам александрийцам, доля этой способности есть и до сих пор я не могу освободиться от бреда, от кошмара нашей войны. Мне все сдается, что рубеж был, что новая эпоха истории настала, и мне обидно, мне нестерпимо, что никто, совсем-таки никто не хочет этого видеть. А если кто внешне со мной не соглашается, то имеет в виду указ о Государственной Думе. Менее всего имеют это в виду мои соратники, декаденты. У нас все по-старому, все как было. <…> Почти глазами видишь, как все кругом костенеет, мертвеет, превращается в «мертвый символ», люди, идеи и журналы (в их числе «Весы») <…>
Революция… Плохо они делают эту революцию! Их деятели – сплошная бездарность! Не воспользоваться никак случаем с «Потемкиным»! Не использовать до конца волнений на Кавказе! Не дать за 16 месяцев ни одного оратора, ни одного трибуна. Всех примечательнее оказался поп Гапон. Стыд! Но хороши и их противники! Трусливое, лицемерное, все и всюду уступающее правительство! Император, заключающий постыдный мир! Витте, которому рукоплещут за уступку половины Кабофуто [128]128
Кабофуто – японское название острова Сахалин.
[Закрыть]. Бывают побитые собаки: зрелище невеселое. Но побитый всероссийский император! Кстати. Я написал много стихов «из современности»; частью революционных, частью прямо антиреволюционных. <…>
Пока издаю новую книгу стихов (не очень новых, – написанное за два года тоже омертвело) и пишу роман [129]129
Новая книга стихов «Венок». Роман «Огненный Ангел».
[Закрыть]. На этот раз решительно. Для Брокгауза взялся перевести Данте. (Письмо от 24 сентября 1905 года // Письма П. П. Перцову-1 С. 43, 44).
С изумительным мастерством Данте смешал чудесное и естественное. Изображая мир, доступный лишь воображению, он не заставил своего героя изумляться на каждую деталь, не похожую на земную реальность: этим он лишил бы свой вымысел правдоподобия, на каждом шагу мы сталкивались бы с невозможным. В то же время автор не позволил герою принимать все фантастическое как нечто естественное: этим он уничтожил бы реализм рассказа. Осторожной гранью Данте разделил эти два начала, и именно потому, что его путешественник по загробью порой удивляется, порой не верит своим глазам, порой приходит в ужас, – именно потому все, в целом, производит впечатление чего-то возможного. Во всем строении Дантова загробного мира, в его природе, в его жизни есть какая-то, конечно, «своя», естественность (Брюсов В. Данте – путешественник по загробью // Дантовские чтения. М., 1971. С. 233).
Учитывая громадный объем проделанной подготовительной работы, а также то увлечение и благоговение, с которым приступил Брюсов к переводу «Божественной комедии», надо полагать, что для него было тяжелым ударом последовавшее в конце 1905 г. решение издательства «Брокгауз и Ефрон» (печатавшего «Библиотеку великих писателей») об отказе от своего намерения издать Собрание сочинений Данте.
«Но работу над Данте я ни в коем случае не оставлю. Я уже сжился с ней…» – писал <29 декабря 1905 г.> Брюсов С. А. Венгерову после получения этого известия. – «Конечно, мне не придется работать с тем прилежанием, как я надеялся, но думаю, что в год или в полтора я все же кончу "Ад"» (Бэлза Св. С. 78).
События 1905 г. застали Брюсова в одном из туманов житейской осложненности, когда он так уместно и верно сравнил себя с Антонием:
…Когда вершились судьбы мира
Среди вспененных боем струй
Венец и пурпур триумвира
Ты променял на поцелуй…
(Материалы к биографии, С. 137).
…О, дай мне жребий тот же вынуть,
И в час, когда не кончен бой,
Как беглецу, корабль свой кинуть
Вслед за египетской кормой!
С легкой руки едкого и остроумного В.Ходасевича, г-жу Н. в нашем интимном кругу прозвали «Египетской Кормой». С ней я почти не была знакома, но, по случайным встречам на лекциях и собраниях, помню ее. Деланая томность, взбитая, на пробор декадентская прическа. Туалеты с некоторой претензией на стильность и оригинальность. Общее впечатление скорее – неряшливости. Со слов молодых поэтов, посещавших «Египетскую Корму», роман проходил не гладко: сцены, истерики и бесконечные «послания, полные яду». «Египетской Корме» (с которой, как было известно, муж собирался разводиться) явно хотелось, чтобы ее Антоний кинул, наконец, всерьез свой корабль за ней. Иными словами, требовала развода и женитьбы. Но, отдав должное в звучных стихах безумцу Антонию, которым уже сколько веков восхищаются эстеты, поэт В. Брюсов упорно не желал следовать его примеру. Он по-своему любил свой дом, налаженную семейную жизнь и тот порядок, при котором ему так хорошо работалось… (Погорелова Б. С. 184).
<Нина Петровская> стала музой поэта Валерия Брюсова; вспомните любовную лирику лучшей его книги – «Венка»: половина стихотворений обращена к ней; вспомните образ «ведьмы», Ренаты, из романа «Огненный Ангел»; там дан натуралистически написанный с нее портрет; он писался два года, в эпоху горестной путаницы между нею, Брюсовым и мною; обстание романа – быт старого Кёльна, полный суеверий, быт исторический, скрупулезно изученный Брюсовым – точно отчет о бредах Н<ины Ивановны>, точно диссертация, написанная на тему об ее нервном заболевании (Белый А. С. 308).
Н. И. Петровская. Маленькая, тоненькая, с иссиня-бледным лицом, с неправильными грубоватыми припухлыми чертами, огромными черными глазами, целым морем черных волос, распространявшая вокруг себя резкий дурман духов, она была эффектна и обращала на себя внимание, Было в ней что-то от африканской женщины (Боровой А.).
Нина Петровская не была хороша собой. Но в 1903 году была она молода, – это много. Была «довольно умна», как сказал Блок, была «чувствительна», как сказали бы о ней, живи она столетием раньше. <…>
В 1904 году Андрей Белый [130]130
Воспоминания Ходасевича были написаны при жизни А. Белого, он называет его «графом Генрихом» – именем героя романа «Огненный ангел».
[Закрыть], поэт, мистик, был еще очень молод, золотокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен <…> Им восхищались. В его присутствии все словно мгновенно менялось, смещалось и озарялось его светом. И он в самом деле был светел. <…> Общее восхищение, разумеется, передавалось и Нине Петровской. Вскоре перешло во влюбленность, потом в любовь.
О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности и на фоне ее. Нина обязана была в данном случае любить <А. Белого> во имя его мистического призвания, в которое верить заставляли себя и она, и он сам. И он должен был являться перед нею не иначе, как в блеске своего сияния – не говорю поддельного, но… символического. Все было соответственно стилизовано. Малую правду, свою просто человеческую любовь они символически, условно рядили в одежды правды неизмеримо большей. На черном платье Нины Петровской явилась черная нить деревянных четок и большой черный крест. Такой крест носил и А. Белый…
О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. <…> А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики, – укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны!» <…>
Нина оказалась брошенной, да еще оскорбленной. Слишком понятно, что, как многие брошенные женщины, она захотела разом и отомстить ему, и вернуть его. Но вся история, раз попав в «символическое измерение», продолжала и развиваться в нем же. <Брюсов> предложил ей союз – против А. Белого. Союз тотчас же был закреплен взаимной любовью. Опять же, все это очень понятно и жизненно: так часто бывает. Понятно, что Брюсов ее по-своему полюбил, понятно, что и она невольно искала в нем утешения, утоления затронутой гордости, а в союзе с ним – способа «отомстить» Белому.
Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черною магией, – не веруя, вероятно, во все это по существу, но веруя в самые занятия как в жест, выражающий определенное душевное движение. Думаю, что и Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она что ее магические опыты под руководством Брюсова в самом деле вернут ей любовь А. Белого. Но она переживала это, как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в свое колдовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он ведь знал, что в «великий век ведовства» ведьмами почитались и сами себя почитали – истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму (Ходасевич В. С. 16-18).
О В. Брюсове я бы сказала, что в душе его «зашевелился» «древний хаос», его позвали заповедные цветущие сады его поэтической мечты, находящиеся за порогом уютного семейного гнезда на Мещанской.
Стремление к чему-то небывалому, невозможному на земле, – тоску души, которой хочется вырваться не только из всех установленных норм жизни, но и из арифметически точного восприятия пяти чувств – из всего того, что было «его маской строгой» в течение трех четвертей его жизни, – носил он в себе всегда. Разве не стоном звучат эти строки:
…«Взалкав по отчаянью», по гомерическим чувствам, которые всегда были единственным стимулом его творчества, он спустил с цепи свой «хаос» и швырнул себя «в поток шумящий» совершенно исключительных жизненных комбинаций.
Что же отметил тогда во мне Валерий Брюсов, почему мы потом не расставались семь лет, влача нашу трагедию не только по всей Москве и Петербургу, но и по странам? Отвечая на этот вопрос, я ничего не преувеличу и не искажу. Он угадал во мне органическую родственность моей души с одной половиною своей, с той – тайной, которую не знали окружающие, с той, которую он в себе и любил – и, чаще, люто ненавидел, с той, которую сам же предавал, не задумываясь, вместе со мной своим и моим врагам.
И еще одно: в то время как раз облекалась плотью схема «Огненного Ангела», груды исторических исследований и материалов перековывались в пластически-прекрасную пламенную фабулу. Из этих груд листов, где каждая крохотная заметка строго соответствовала исторической правде, вставали образы «графа Генриха», «Рупрехта» и «Ренаты».
Ему были нужны подлинные земные подобия этих образов, и во мне он нашел многое из того, что требовалось для романтического облика Ренаты: отчаяние, мертвую тоску по фантастически прекрасному прошлому, готовность швырнуть свое обесцененное существование в какой угодно костер, вывернутые наизнанку, отравленные демоническими соблазнами религиозные идеи и чаяния (Элевзинские мистерии!), оторванность от быта и людей, почти что ненависть к предметному миру, органическую душевную бездомность, жажду гибели и смерти, – словом все свои любимые поэтические гиперболы и чувства, сконцентрированные в одном существе – в маленькой начинающей журналистке и, наперекор смыслу, – жене С. Кречетова, благополучного редактора книгоиздательства «Гриф», <…>
И я нужна была В. Брюсову для создания не фальшивого, не вымышленного в кабинете, а подлинного почти образа Ренаты из «Огненного Ангела». Потому любопытство его. вначале любопытство почти что научное, возрастало с каждым днем (Петровская – ЛH. С. 781, 782).
К характеристике Брюсова этого отрезка лет: насколько я его понимал в те годы, он, что называется, был только скептик, не веря ни в Бога, ни в черта; не верил он и в последовательность любого мировоззрения; его интересовали лишь ахиллесовы пяты любого мировоззрения: он хотел в них воткнуть свою диалектическую рапиру; он был диалектиком, но вовсе не в теперешнем смысле, а – от софизма. Поэтому: он выдумывал с озорством игрока различные подвохи и позитивисту, и идеалисту, и материалисту, и мистику; уличив каждого в непоследовательности, он проповедовал, что истина – только прихоть мгновения; отсюда вытекала его любовь к перемене идейных обличий, доходящая до каприза: играть во что угодно и как угодно; «духовидцу» он проповедовал: «Спиритизм объясним материалистически: феномены стуков – неизвестные свойства материи».
Материалисту же он мог из озорства выкрикнуть: «Есть явления, доказывающие иной мир». Не верил же он – ни в духов, ни в материю; но оборотной стороной этого скептического неверия было огромное любопытство: ко всему темному, неизученному; он сам же ловился на этом любопытстве, с нездоровою любознательностью перечитывая все, что писалось о передаче мыслей на расстоянии <…>
На этом же основании с исступленною страстью изучал он средневековые суеверия; ведь в нем роился уже средневековый роман «Огненный Ангел»; и фигура Агриппы, полушарлатана, полуоккультиста, полугуманиста, из слов вылезала его: «Знак Агриппы… Что думаете об Агриппе?» – ко мне приставал этот полуспирит, материалистически разглагольствовавший о «флюидах», полускептик, высказывающий: «За Бога, допустим, процентов так сорок; и против процентов так сорок; а двадцать, решающих, – за скептицизм».
Пятнадцатый век, сочетающий магию с юмором свободы мысли Эразма, став фоном его романа, – его волновал: крохоборствовал он, собирая штрихи для героев, задуманных среди знакомых, но их превращал в фантастику, в дым суеверий, в XV век; собирал он себя для героя романа, для Рупрехта, изображая в нем трудности нянчиться с «ведьмой», с Ренатой; натура, с которой писалась Рената, его героиня, влюбленная в Генриха, его увиденного Мадиэлем, есть Н.<И.Петровская>; графом Генрихом, нужным для повести, служили ему небылицы, рассказанные Н<иной Ивановной> об общении со мной; он, бросивши плащ на меня, заставлял непроизвольно меня в месяцах ему позировать, ставя вопросы из своего романа и заставляя на них отвечать; я же, не зная романа, не понимал, зачем он, за мною – точно гоняясь, высматривает мою подноготную и экзаменует вопросами: о суеверии, о магии, о гипнотизме, который-де он практикует; когда стали печататься главы романа «Огненный Ангел», я понял «стилистику» его вопросов ко мне.
Опрокидывая старый Кёльн в быт Москвы, он порою и сам утеривал грани меж жизнью и вымыслом; так, москвичи начинали в его представлениях жить современниками Неттесгеймского мага, Эразма, доктора Фауста; местность меж Кёльном и Базелем – между Арбатом и Знаменкой: черт знает что выходило, приняв во внимание, что Н<ина Ивановна> подавала ему материал для романа и своею персоною, и фантастикой своих вымыслов обо мне и наших отношениях; вполне понятно его тогдашнее любопытство ко мне, как художника-романиста; и вместе с тем понятна все растущая ко мне ненависть как к воображаемому противнику в чисто личной трагедии: Н<ина Ивановна>, со свойственным истеричкам талантом делала все, чтобы его раздразнить; и с тем же талантом она делала все, чтобы мне нарисовать образ Брюсова в самом непривлекательном виде; она представляла себя объектом его гипнотических пассов; став между мною и Брюсовым, спутавши все карты меж нами, сама она запуталась вчетверо; и результатом этой путаницы явился морфий, к которому стала она – увы! прибегать с той поры (Белый А. С 312—314).
В «Огненном Ангеле» поиски магии сказывались – знакомством с историей оккультизма; я знаю, что Брюсов действительно увлекался магизмом; и раньше еще он забрел в спиритизм; он не брезговал сомнительной атмосферой гипнотических опытов; гипнотизировал он, заставляя служить себе, гипнотизировал долго меня, Соловьева, Эллиса <…> (Белый А. –2. С. 257, 258).
Смешных легенд в те годы о Валерии Брюсове ходило множество, и все они почему-то окрашивались в один цвет: черный. Всего больше этому способствовали А. Белый и С. Соловьев. Ничего, кроме облика лубочного демона, не узрел А. Белый в личности Брюсова – глубокой, неисчерпаемой, неповторимой…
Будучи человеком бездонных духовных глубин, Брюсов никогда не обнаруживал себя перед людьми в синтетической цельности. Он замыкался в стили, как в надежные футляры, – это был органический метод его самозащиты, увы, кажется, мало кем понятый. <…>
Он подставлял лицо и душу палящему зною пламенных языков и, сгорая, страдая, изнемогая всю жизнь исчислял градусы температуры своих костров. Это было его сущностью, подвигом, жертвой на алтарь искусства, не оцененной не только далекими, но даже и близкими, ибо существование рядом с таким человеком тоже требовало неисчислимых и, хуже всего, не экстатических, а бытовых, серых, незаметных жертв
Для одной прекрасной линии своего будущего памятника он, не задумываясь, зачеркнул бы самую дорогую ему жизнь (Петровская Н. С. 57, 58).
…Если принять во внимание, что осенью 1904 года Брюсов меня ревновал к Н. Петровской, а в начале 1905 года вызвал на дуэль, то можно себе представить, как чувствовал себя я в «Весах», оставаясь с Брюсовым с глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя для общего дела: работы в «Весах», ведь нас крыли в газетах, в журналах, в «Литературно-художественном кружке»; и я должен сказать: мы оба перешагнули личную вражду, порой даже ненависть – там, где дело касалось одинаково нам дорогой судьбы литературного течения под флагом символизма; и в дни, когда Брюсов слал мне стихи с угрозой пустить в меня «стрелу», и в дни, когда я ему отвечал стихами со строчками «копье – мне молнья, солнце – щит», и в дни, когда он вызывал меня на дуэль – со стороны казалось: все символисты – одно а Белый – верный Личарда своего учителя Валерия Брюсова (Белый А. С. 453).
Белый писал мне длинные письма (часто, как потом я убедилась, отрывки из готовящихся к печати статей…) <…> После нашего разрыва, весной 1905 года, мы с В. Брюсовым привязали к ним камень и торжественно их погрузили на Саймы. Так хотел В. Брюсов (Петровская Н. С. 36),
Для меня это был год бури, водоворота <1904-1905>. Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей. Большая часть переживаний воплощена в стихах моей книги «Stephanos». Кое-что вошло и в роман «Огненный Ангел». Временами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова.
Литературно я почти не существовал за этот год, если разуметь литературу в Верленовском смысле. Почти не работал: «Земля» [132]132
«Земля» – драма Брюсова , вошла в книгу «Земная ось».
[Закрыть]напечатана с черновика. Почти со всеми порвал сношения, в том числе с Бальмонтом и Мережковскими. Нигде не появлялся. Связь оставалась только с Белым, но скорее связь двух врагов. Я его вызвал на дуэль, но дело устроилось: он извинился.
Весну 1905 я провел в Финляндии, на берегу Саймы.
И зыби тихая безбрежность,
Меня прохладой осеня,
Смирила буйную мятежность,
Мне даровала мир и нежность
И ласково влилась в меня.
С осени началось как бы выздоровление. Я вновь обрел себя. <…>
Я прервал свой дневник в конце 1903 г. За 1904, 1905 и 1906 гг. сохранилось лишь несколько отрывочных заметок. Жаль: то были года очень интересные и очень остро пережитые мною (Дневники. С. 136).
В переживаемые нами дни считается почти неприличным говорить о литературе. Думаю, что это несправедливо. Вся Россия увлечена в борьбу за свободные формы жизни, но все же это борьба за формы. Когда цель будет достигнута, когда свобода действительно будет завоевана, надо будет наполнить эти формы содержанием, а содержание могут дать лишь наука и искусство. Если искусство, если наука не клонили головы под мертвым веяньем деспотизма, они не должны клонить ее и под бурей революции (Письмо С. А. Венгерову от 29 октября 1905 года // Максимов Д. Поэзия Валерия Брюсова. Л., 1940. С 197).
Литература должна стать партийной. <…> Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков! Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, «колесиком и винтиком» одного-единого, великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса. Литературное дело должно стать составной частью организованной, планомерной, объединенной социал-демократической партийной работы. <…> Абсолютная свобода есть буржуазная или анархическая фраза (ибо, как миросозерцание, анархизм есть вывернутая наизнанку буржуазность). Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя (Ленин Н. Партийная организация и партийная литература // Новая жизнь. 1905. 13 нояб. № 12).
Г-ну Ленину нельзя отказать в смелости: он идет до крайних выводов из своей мысли; но меньше всего в его словах истинной любви к свободе. <…> Г-н Ленин готов предоставить право «кричать, врать и писать что угодно», но за дверью. Он требует расторгать союз с людьми «говорящими то-то и то-то». Итак, есть слова, которые запрещено говорить, <…> Тех, кто отваживается на это, надо «прогнать». В этом решении – фанатизм людей, не допускающих мысли, что их убеждения могут быть ложны. Отсюда один шаг до заявления халифа Омара: «Книги, содержащие то же, что Коран, лишние, содержащие иное, – вредны».
Почему, однако, осуществленная таким способом партийная литература именуется истинно свободной? Многим ли отличается новый цензурный устав, вводимый в социал–демократической партии, от старого царившего у нас до последнего времени. <…> «Долой писателей беспартийных!» – восклицает г-н Ленин. Следовательно беспартийность, то есть свободомыслие есть уже преступление (Аврелий. [Брюсов В. Я] Свобода слова // Весы. 1905. № 2. С. 62-64).
… один поэт анархист [133]133
Стихотворение Брюсова «Близким», напечатанное в альманахе «Факелы» (СПб., 1906. № 1):
Нет, я не ваш! Мне чужды цели ваши,
Мне странен ваш неокрыленный крик,
Но, в шумном круге, к вашей общей чаше
И я б, как верный, клятвенно приник!
Но там, где вы кричите мне: «Не боле!»
Но там, где вы поете песнь побед,
Я вижу новый бой во имя новой воли!
Ломать – я буду с вами! строить – нет!
[Закрыть]сказал по нашему адресу:
«Ломать мы будем вместе, строить – нет» (Ленин В. И. «Услышишь суд глупца…» // Полн. собр. соч. 5-е изд., доп. Т. 14. М., 1965. С. 288).
Брюсов не понимает, почему называет Ленин литературу, «открыто связанную с пролетариатом» – «действительно свободной». Чем она свободней буржуазной? <…> Брюсов писателей символистов расценивает, как подлинных борцов за свободу в отличие от Ленина, который намеревается сменить одну тиранию на другую (Брик О. Брюсов против Ленина // На литературном посту. 1926. № 5-6. С. 28, 29).