Текст книги "Юность"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Луч фонарика освещает пустую, оклеенную пестрыми обоями комнату. В углу лежит коровья туша – голова отрублена, на полу чернеет лужа застывшей крови.
– Кто тут? – раздается испуганный женский голос.
Из печки высовывается голова женщины в шали, лицо у нее в саже.
– Домовой, прямо домовой, – хохочет Леша. – Ты что, мать?
– Рано в сынки записался, – беззлобно отвечает женщина. Она вылезает из печки, отряхивается. – Напугали до смерти!
– Вот так мать! – ухмыляется Леша.
Женщина явно не годится ему в матери: на вид ей лет двадцать пять, двадцать семь.
– Ну, ладно! – останавливает Гулевой. – Ты что ж это в печь забралась?
– Беда заставит – под печку полезешь! Дом-то не мой. Я на другом конце живу... Корова ушла, потом слышу – грохнуло. Бегу сюда, а она уже не дышит. На мине, что ли, обрушилась? Втащила кое-как сюда, да тут и заночевала: собаки бы не потаскали. Домой-то не допрешь. Завтра уж порублю...
– Что вы тут копаетесь? – раздается за спиной голос Пресса. Он входит, удивленно разглядывает дом без крыши, крякает.
– Здравствуйте, хозяйка! Что у вас тут?
Гулевой коротко докладывает.
– За что деревню сожгли?
– Они говорят – за что? Запалили, и все тут. Пять изб только и отстояли.
Гремя ведрами, шоферы идут вместе с женщиной к колодцу. Меня снова начинает донимать озноб.
– Вот, писатели, – говорит Пресс, – запоминайте!
И снова медленно плывет навстречу черная качающаяся дорога. Я приваливаюсь к спинке и, уже не сопротивляясь ознобу, стучу зубами. Сейчас бы на теплую печку, укутаться, закрыть глаза. Ага, вот так!.. Хорошо, что сейчас лето. В саду цветет сирень. Смотри, – обломали уже! Ничего, букет Оле я нарву. Надо только нагнуть вон ту ветку... Фу, но почему так холодно?.. Да, да, вспомнил: мы едем... Дорога тянется долго, ночь все такая же черная. Кажется, шофер что-то говорит. Нет, это не шофер. Ну, конечно, это Макаров. Он держит Олю под руку. "Знаете, Оля, у меня погибла жена..." Послушайте, Макаров, это моя Оля... Что?
– Товарищ лейтенант, приехали! Приехали, говорю!
Меня сильно трясут за плечо.
– Сомлел, – о ком-то говорит шофер. – Сначала всо трясло.
С трудом открываю глаза, небо уже посерело. Стоим у какого-то дома.
– Ну, как? – обеспокоенно спрашивает Кудрин.
– Ничего.
Мне стыдно, что я так раскис. Закусываю губы, стараюсь твердо идти за Кудриным.
Просторная изба, в которую входим, обдает теплым духом жилья. Метников сидит в шинели на лавке, Машенька и Зина моют руки. Их голоса доносятся, как сквозь туман.
– Хозяюшка, – говорит Кудрин. – Куда бы нам пристроить товарища? Занемог.
– Да куда – знамо, на кровать. А то вон на печку.
Горячая. Застудился? Ну, так на печке лучше. Лезь, милый, лезь!
Кое-как снимаю полушубок, портупею. Забираюсь на печь.
– Сережа, выпейте порошок, – говорит Машенька, Она сидит на краю печки, протягивает порошки.
– А запить вот этим! – Гулевой подает стакан, от которого идет муторный запах водки.
– Не хочу.
– Ну, ну, фронтовик! – с грубоватой лаской говорит
Гулевой. – Пей!
Горечь лекарства и горечь водки смешиваются в одно – тяжелая жаркая волна обдает грудь. Мне что-то суют закусывать, жую, а сам уже лечу в мягкое зыбкое тепло...
Прихожу в себя от невыносимой жары. Волосы прилипли ко лбу, ворот рубашки мокрый. Во рту противный вкус водки. Зато ни головной боли, ни озноба.
– Ай очнулся? – подходит хозяйка.
– Очнулся. Хватит валяться. Мне бы вот только поЦотенце – вытереться, мокрый весь. Наши ушли?
– Ушли и строго-настрого наказали, чтоб не вставал.
На-ка, утрись.
Хозяйке лет пятьдесят или немного больше. Лицо у нее открытое, добродушное, с мягкими неглубокими морщинами.
– Перебирайся, сынок, на кровать. А я тебе чайку доставлю. Вот к завтраку-то молодцом и будешь.
– А сейчас сколько?
– Сейчас-то? Должно быть, четыре, а то и все пять...
Солнышко-то нынче не видать, хмарно.
– Далеко наши работают?
– Рядышком, избы четыре отсюда. У Антоновых. Девонька эта забегала Машенька, что ли? Покормить тебя наказывала, как встанешь. Есть-то хочешь?
– Нет, не хочу. А чаю попью.
– Попей, сынок, попей. Шумит вон.
Я перебираюсь на кровать, вытягиваюсь под одеялом.
– Как вас звать?
– Меня-то? Екатериной Васильевной. Солдатики все больше мамашей зовут.
– Екатерина Васильевна, это что же – город?
– Какой город! Село. Тимофеевкой прозывается. Наш город-то еще под немцем. Семьдесят верст отсюда...
У хозяйки мягкий певучий голос, говорит она неторопливо, охотно.
– Долго у вас немцы были?
– Да как долго-то? По дням-то, кажись, недолго, а по времени-то – не дай бог!
– Плохо было?
– Чего уж хорошего! Чужие они, чужие и есть.
– У вас тоже стояли?
– А то как же... Мне-то повезло: смирный у меня стоял. У других – не дай господи, аспиды! А у меня Смирный, ничего не скажешь. По-нашему-то он механик, главный у них над танками был. Танки они тут чинили, вот он мастерской заведовал.
– Что, правда, смирный?
– А что мне врать-то? Корова вон из-за него осталась. У других порезали, а у меня осталась. Молоко, Вравда, пил, это уж, как свое, а чтобы там, как у других, Снахальничать самовольно, это ни-ни!
– Один стоял?
– Один. Офицеры у них больше по одному жили, с денщиками.
Рассказ о смирном офицере мне доводится слышать впервые.
– Что ж он дома делал?
– Да все больше читал. А то напьется чаю, разговаривать начнет. Лопотал он, сказать, по-нашему плохо, а все понять можно. Бывало, про дочку начнет рассказывать. Нарисует – как живая на картинке выходила!
Про войну, бывало, тоже говорил. Плохое, говорит, дело – швах, что ли, по-ихнему? Один раз страху я с ним натерпелась, думала, худо будет. Дочка моя ночью заявилась.
– У вас дочка есть?
– Есть, в районе сейчас. Комсомольским секретарем назначили.
– А при немцах она где была?
– Вот этого уж я, сынок, толком не знаю. В лесах, сказывали, были. Отряд у них.
– Ну, и что ж немец?
– Вот она и заявилась. Под вечер. Я взглянула в окно – обмерла. Куда ты, думаю, отчаянная головушка!
Смирный-то он смирный, а все – чужой! Хотела я ей знак подать, уходи, мол, а он увидал. Зови, говорит, – меня это не касается. И ушел в эту комнату. Страху-то натерпелась!.. Потом уж, как Лизанька-то ушла, спрашивает: она есть, говорит, партизан? Что ты, говорю, родимый, очумел? А он смеется только... Забрали его.
– Как забрали?
– Да как забирают? – спокойно говорит хозяйка. – Ночью, уж спать собрался. Пришли трое ли, четверо с ружьями, да увели.
– За что?
– А кто их знает. Разве скажут.
Екатерина Васильевна наливает вторую чашку чаю, надевает старый ватник.
– Полежи, сынок. Пойду корову поглядеть. Я быстренько.
Старушка гремит подойником, уходит. Впервые я думаю о том, что немцы это не только гитлеровские головорезы, но и простые, честные люди. Есть такие, вероятно, и среди солдат – клянущие войну, тайно ненавидящие своего бесноватого фюрера. Одним из таких, видимо, и был постоялец нашей хозяйки.
От нечего делать разглядываю комнату. Это "чистая"
половина. На выбеленных стенах – карточки в толстых деревянных рамках. У окна – небольшой столик, покрытый вязаной скатеркой, зеленый многолистный фикус.
; Домотканая дорожка ведет к простенькому буфету, за стеклом стоят голубенькие чашки.
Негромко скрипит входная дверь.
– Кто там?
– Уже перебрались? – раздается веселый голос Машеньки.
– Все, хватит!
Машенька присаживается, как заправский врач, трогает рукой мой лоб.
– Температура спала, но еще есть. На ночь выпьете порошок.
– До ночи встану. Глупо как получилось!
– Попробуйте только! Хорошо еще, что дешево отделались.
– Что у нас нового? Как газета?
– Верстают. А новости есть. Во-первых, Левашов награжден Красной Звездой.
– Здорово! Знает он?
– Наверно, нет. Он еще не вернулся.
– А во-вторых?
– Вторая новость тоже связана с Левашовым. Во фронтовой газете о нем напечатана заметка. Так и называется: "Взвод ведет капитан Левашов".
– Не принесли?
– Куда там! Все по очереди читают. Метников предложил вырезать и поместить в рамку.
– Насмешничает?
– Как всегда, напропалую.
– От Грановича ничего?
Машенька пытливо смотрит.
– Почему вы о нем спросили?
– Ей-богу, без всяких задних мыслей.
– Переслал небольшую статью. Завтра идет.
– Что еще в газете?
– Подвал о каком-то батальоне. И большая подборка: "Говорят герои наступления".
– Стихов нет?
– Нет. Гранович не оставил, а вы не даете.
– Ну, какие у меня стихи!
– Гранович говорил, вы пишете.
– Это просто для себя.
– Прочитайте что-нибудь.
– Да нечего, Машенька...
Машенька насмешливо морщит нос.
– Я бегаю, тревожусь, и вот – благодарность! – Честное слово нечего, пустяки.
– Вот пустяки и прочитайте!
– Ладно. Только потом не ругайте, что плохие... Это наброски.
Глядя в потолок, припоминаю не записанные еще на бумаге строчки:
Нет, не спал я, когда вошла ты,
Я хотел, моя егоза,
Чтоб лежащие рядом солдаты
Не смотрели в мои глаза,
Слишком радость была в них ясной,
Слишком ярким твой нежный взгляд,
И зачем тревожить напрасно
Заскучавших по женам ребят?..
Машенька внимательно слушает.
– Это все о ней? – О ней.
– Счастливая!.. Ну, ладно, спасибо, что прочитали!
Вы ели?
– Ел, чай пил.
– Вот и отлично. Лежите. Вечером принесу порошок.
Я побегу, полосы должны быть.
Машенька уходит. Мне почему-то становится неловко, Зря читал ей эти стихи. У них с Грановичем что-то неладно, поссорились, что ли, а я только о себе. Счастливые всегда эгоистичны!
– Молока выпьешь? – спрашивает Екатерина Васильевна.
– Нет, спасибо. Я так совсем разленюсь. Ем да сплю!
В самом деле, товарищи работают, а я валяюсь. Хватит!
– Аи идешь? – удивляется Екатерина Васильевна. – Гляди, как бы не зря.
– Ничего, выздоровел!
8
По утрам еще держатся холода, на деревьях лежит крупный дымчатый иней. А через час-два мороз сдает, отмякает, пытаясь удержаться хотя бы в тихих темных закоулках. Снег лежит ноздреватый, рыхлый, в полдень нога уже проваливается в воду, на дороге резко обозначаются черно-желтые, дымящиеся легким парком колеи – мука шоферов и пешеходов. Хорош в такую пору воздух – гулкий, пахучий, трепетно-дрожащий.
Но не долга, не прочна еще мартовская благодать.
Под вечер, бледнея прямо на глазах, поспешно закатывается светило, день быстро меркнет, и снова, как зимой, синеет подернутый ледяной коркой снег...
– Весна, – глядя в окно, задумчиво говорит Метников.
Гранович откладывает ручку, вздыхает:
– У нас сейчас на Арбате асфальт сухой.
– Лирики! – добродушно ворчит Пресс, – А у нас на фронте распутица. Воевать мучение, голодными скоро насидитесь. Вот вам и весна!
За окном мелькает лицо Кудрина; через минуту, разрумянившийся, свежий, он появляется в дверях, оживленно говорит:
– Товарищи, пойдемте поможем вытащить машину.
Мучается парень.
Мы с Метниковым одеваемся, Гранович пишет.
– А вы, Гранович?
– У меня стихи, надо кончить.
– А в машине – снаряды, – негромко говорит Кудрин.
Гранович вспыхивает, поспешно встает.
– Что, лирик, получил? – удовлетворенно хмыкает Пресс и тоже набрасывает шинель, По пути забираем Лешу Зайцева.
Застрявшая трехтонка, тяжело нагруженная ящиками, стоит за углом. Задние скаты, буксуя, выбили глубокие впадины, кузов основательно осел. Коренастый водитель в распахнутой стеганке и в почерневших промокших валенках звенит лопатой, ругается. Увидев нас, он светлеет, горячо благодарит Кудрина.
– Мы ее сейчас, мигом, – обрадованыо и быстро говорит он, – Подтолкнем, и порядок. Дело-то плевое! Сейчас мы ее!..
– Да, вперся, – философски замечает Зайцев.
Каким-то шестым, шоферским, чувством признав в
Зайцеве собрата по профессии, водитель беззлобно огрызается:
– Сам не сидел, что ли!
Мотор начинает рокотать, наваливаемся впятером, и сильная машина легко выскакивает из западин. Шофер отводит трехтонку на безопасное место, выглядывает из кабины:
– Ну, спасибо, товарищи, не знаю, как вас благодарить!
– Чего ж ты в валенках? – кивает Пресс.
– Старшина у нас, пропади он пропадом, проваландался, – сердито говорит водитель, постукивая мокрыми, задубевшими на ветру валенками.
– Промочил ноги?
– Не без этого. Ничего, в кабине отогреются.
– Зайцев, – окликает Пресс, – садись с ним – и до Гулевого. Пусть даст сухие портянки да немного погреться. Это по пути.
– Эх, вот спасибо! – широко улыбается водитель, обрадованный, кажется, последним больше, чем сухими портянками.
– Есть! – козыряет Зайцев и озорно оглядывается. – Мне бы, Михаил Аркадьевич, за вредное производство тоже подкинуть надо.
– Ну, ну! – грозит Пресс.
В редакции нас ожидает посетитель. Положив забинтованную правую руку на колени, а левой вертя незажженную папиросу, на табуретке у самой двери сидит невысокий пожилой солдат с прокуренными желтыми усами.
При нашем появлении он браво вскакивает и едва не достает головой потолка – при коротком туловище у него оказываются непомерно длинные ноги.
– Здраю-желаю!
Мгновенное превращение в гиганта настолько неожиданно, что мы все смеемся. Широко улыбается привыкший, видимо, к подобным эффектам и необычный "складной" гигант. Увидев позже вошедшего Пресса, он вытягивается:
– Разрешите обратиться, товарищ старший батальонный комиссар!
– Пожалуйста. – Пресс смотрит на посетителя, подняв голову, глаза у него весело блестят.
– Гвардии рядовой Александр Пушкин...
– Уж не Сергеич ли? – не сдерживается Метников.
– Так точно – Александр Сергеевич, – невозмутимо чеканит гвардеец. Полные тезки!
– Не родня случайно?
– Никак нет! Фамилия наша пошла от прозвища.
Из уральских пушкарей.
– Стихи не пишете? – не унимается Метников.
– В измальстве пытал – не выходит. Складу нет.
Строго поглядывая на нас, Пресс подходит к окну, приглашает:
– Садитесь, Александр Сергеевич. Вот сюда, поближе.
Значит, вы из пушкарей?
– Сам-то нет, – добродушно щурится Пушкин, – К стихам не прибился, из пушкарей выбился. Плотник я. Служу в части майора Потапова. К вам по пути завернул, в штаб вызывали. Заодно в медсанбад заглянул.
– Что у вас с рукой?
– Чирьяк, будь он неладен, вскочил. Вскрыли.
– А в штаб зачем?
– Награды вручали. Вот. – Пушкин распахивает шинель и, не сдержавшись, косится на грудь: повыше кармана на гимнастерке поблескивает орден Боевого Красного Знамени.
– Ого! Ну, поздравляю, Александр Сергеевич! – Пресс крепко пожимает руку солдату. – За что наградили?
– Вторая-то у меня профессия – охотник, на Урале это у нас как должно. Так вот за нее. Снайпером я сейчас. А к вам вот по какой нужде.
– Слушаю, Александр Сергеевич.
– Охота мне в газету заметку пропустить. Да вот рукой нонче плохо ворочаю.
Говорит и держится Пушкин свободно, просто, от всей его фигуры веет спокойствием, добродушием. Слушаем мы его, невольно улыбаясь, хотя ничего смешного он и не говорит.
– О чем же вы хотите написать?
– Про одного нашего солдата. Орел парень!
– Хорошо, Александр Сергеевич. Прохоров, помогите товарищу.
Пушкин подсаживается ко мне, тихонько шепчет:
– А закурить тут можно?
– Конечно. – Я беру бумагу, ручку, жду, пока солдат закурит. Говорите, Александр Сергеевич.
Пушкин снимает шапку, минуту молчит, собираясь с мыслями, лицо у него становится сосредоточенным.
– Пиши, стал быть, так: "Крепко бьет фашистских подлюков рядовой Анисим Захаров. Самый что ни на есть герой – богатырь он! Пять дней назад, когда наша рота брала деревню Маловку..."
Покуривая, неторопливо, словно заново переживая то, о чем он рассказывает, Пушкин диктует. Если убрать некоторые "негазетные" слова, чуть поправить, – получится толковая корреспонденция. Кончив диктовать, Александр Сергеевич просит прочесть заметку вслух и, внимательно выслушав, удовлетворенно говорит:
– Все верно. Теперь подпиши, а я заверю.
Александр Сергеевич встает, снова поражая неожиданным своим ростом, надевает шапку, вытягивается.
– Разрешите идти, товарищ старший батальонный комиссар?
– Что, уже все готово? – подходит Пресс к солдату.
– Они вот помогли, написали.
– Ну, добро, добро. Вы нам пишите, Александр Сергеевич. Военкором нашим будьте.
– В начальство пошел! – весело щурится Пушкин и тут же сгоняет улыбку. – Это можно, когда во как надо человека в газете осветить! Потому заслужил!
– Правильно. Через неделю будем ждать от вас новой заметки.
– Пришлю. О минометчиках надо будет – боевой народ!
– Вот, вот. очень хорошо! Ну, счастливо, Александр Сергеевич!
– Спасибочко и вам тоже!
Александр Сергеевич с чувством пожимает руку Пресса, обходит поочередно всех нас и уходит. Редактор берет у меня заметку Пушкина, на ходу правит се, передает Метникову.
– В номер, секретарь.
– В этот некуда, Михаил Аркадьевич. Сверстано.
– Что-нибудь снимите! – Пресс проходит по избе, останавливается, очень мягко говорит: – И помните, для кого делается газета, почему она называется солдатская.
С этого дня и начали появляться в нашей газете заметки, подписанные зпаменитой фамилией – А. Пушкин.
9
Весна так и застигает нас в этой маленькой деревушке.
Жмурясь от яркого солнца, я выхожу на крыльцо, с сожалением смотрю на только что отмытые кирзовые сапоги. Автобусы стоят в проулке, вплотную к дому. Но чтобы подойти к ним, обязательно приходится лезть в жирную, загустевшую на солнце грязь. Э, ладно!
На ступеньках автобуса сидят шофер Леша и Нюра.
Девушка вскакивает.
– Набор, товарищ лейтенант?
– Набор. Абрамов здесь?
– Тут. Верстает.
Пол внутри наборного цеха покрыт жидкой грязцой.
Утром его старательно скоблят, а к обеду под ногами снова хлюпает черное болотце. Того и гляди поскользнешься.
– Как дела, Иван Кузьмич?
Метранпаж не спеша поднимает голову.
– Как всегда.
Разговаривать он не любит. Очень сдержанный, хмуроватый, но в сущности хороший человек. И что для нас самое важное – превосходный работник. Мы с ним нередко ссоримся, чаще всего короткие стычки бывают у него с Метниковым. Получив вычитанные гранки, Иван Кузьмич внимательно просматривает их, отправляется в редакцию. Он очень неумело козыряет, подходит к Метникову.
– А это надо?
Метников хмыкает.
– Сокращено – значит, надо.
– А в оригинале – нельзя?
– Слушайте, Абрамов, газета остается газетой. Утром это было надо, сейчас – нет!
– Вот это утром надо? – метранпаж не торопясь читает вычеркнутый абзац. – "С огромным подъемом встретили..."
– Ну, ладно, ладно, Иван Кузьмич, – пытается мирно замять дело Метников. – Не вошло бы иначе.
– Перед набором нужно прикинуть.
Ответственный секретарь начинает раздражаться.
– Вы же знаете, в каких условиях мы работаем! Чего вы от меня хотите?
– Меньше сокращений, – спокойно отвечает Иван Кузьмич. – Ручной набор. Рассыплем, тогда что делать?
– Ну-ка, покажите, – вмешивается Пресс.
Метранпаж подает злополучную гранку.
Редактор почти всегда держит его сторону. Да он и прав; сокращения у нас в гранках велики.
– Правильно, товарищ Абрамов. Учтем.
Высокий, прямой, с неподвижным каменным лицом, обтянутым сухой желтой кожей, Иван Кузьмич старательно подносит руку к шапке, уходит.
Два дня после этого мы с Метниковым тщательно подсчитываем строки, стараемся обходиться без сокращений. Но в спешке неизбежны просчеты, и вот смотришь, Иван Кузьмич снова укоризненно спрашивает:
– А это надо?..
Сегодня у нас спокойный день: сокращений особых нет, переверстки не предвидится. Я любуюсь, как быстро и ловко длинные худые пальцы Ивана Кузьмича собирают черную, тускло поблескивающую полосу. Вот он прочно обвязывает ее шпагатом, накатывает валиком, оставляющим на свинцовых буквах тонкиий слой краски, кладет чистый лист бумаги. Через минуту держу в руках оттиск второй страницы. Когда таким образом будут готовы все четыре страницы, когда их вычитают, выправят ошибки и Пресс начертит красным карандашом "печатать", заработает проворная "Пионерочка".
Страница кажется мне очень хорошей. Четко подобранные заголовки, линейки, строгие отбивки.
– Красиво сверстано!
Иван Кузьмич обтирает руки ветошью, великодушничает:
– Макет неплохой.
Теперь некоторую гордость испытываю я. Макет – это точный план газеты, по нему метранпаж верстает полосы. Сегодняшний макет делал я: Метников, наконец, добился своего и выехал вчера в часть. Мне предстоит замещать его дней пять, и я очень рад, что с первым номером идет так благополучно. Пожалуй, часам к семи вечера и управимся. Это рекорд!
Насвистывая, возвращаюсь в редакцию и понимаю, что явился не вовремя. Гранович на полуслове замолкает, отходит к окну. Машенька смущенно розовеет.
– Еще полоса? – удивляется она. – Значит, до вечера кончим. Екатерина Васильевна обещала нагреть во ды – надо всем помыться.
Помогаю Машеньке преодолеть смущение.
– Женя, стихи завтра будут?
– Пиши сам! У тебя лиричнее, – не оглядываясь, зло отвечает Гранович.
– Ты что?
Машенька вспыхивает.
– Стыдно! Я не так говорила!
На душе у меня становится скверненько. Ощущение такое, словно Машенька обманула меня.
– Я ему сказала только о том, что ваши стихи мне понравились. Сердечные. И сказала, что, по-моему, вас надо привлекать как поэта в газету. А так передергивать – стыдно!..
– Давайте лучше работать, – как можно спокойнее говорю я.
Машенька подвигает к себе полосу. Гранович садится за стол, раздраженно пыхтит трубкой. Папирос и табаку мы не получаем несколько дней, зеленым рубленым самосадом разжиться еще труднее: мужчин в селе почти нет.
Работаем, не разговаривая. Сегодня у нас скучно и пусто. Пресс с утра уехал в политотдел – километров за восемь. Все сотрудники в частях. Левашов пропадает уже дней двенадцать. Кудрин и новый литработник Кузнецов уехали дня четыре тому назад.
На нашем участке фронта – относительная тишина.
Вот уже месяц, как Информбюро передает: в течение дня на фронтах чего-либо существенного не произошло. Весенняя распутица приостановила движение, активных боевых действий нет. Зато прибавилось работы разведчикам: противник деятельно укрепляется, и к тому времени, когда дороги подсохнут, оборона врага должна быть хорошо изученной. К разведчикам и выехал ответственный секретарь Метников.
Вынужденное затишье на фронте превратило нас почти в "гражданских". Расположились мы в трех домах:
живем по-прежнему у Екатерины Васильевны, работаем в соседнем доме половина его пустует, в третьем – наши типографские и Гулевой.
Нормально спим, самолеты маленькую деревушку не трогают, и если б не перебои со снабжением, можно считать, как говорит Пресс, что у нас рай. Сегодня, например, предвидится баня.
– Прочитала, – говорит Машенька.
Ошибок в полосе немного: сказывается предварительная правка гранок.
– Давайте отнесу.
– Я еама.
Гранович делает было движение подняться, но потом снова склоняется над листом бумаги. Как только Машенька уходит, он говорит:
– Ты извини меня.
– Ладно,, чего там!
– Подожди! Я хотел с тобой поговорить. Прямо,
– Говори.
Гранович волнуется. Он облизывает губы, встает.
– Ты ухаживаешь за ней?
– Что?!
– Что, что! Нравится, тебе Машенька?
– Ну, балда! – хохочу я. – Ревнуешь?
Гранович бешено– сверкает глазами.
– Да, ревную! Люблю! И не стыжусь! А ты...
– Вот-вот! А я при чем?
– А ты!..
– А ты, а ты! – передразниваю я. – Доложить тебе, что у меня есть невеста?
Гранович ошарашен.
– Что я ее люблю не меньше, чем ты Машеньку?
– Сергей!..
– Что об этом знает и Машенька? – продолжаю наступать я.
В ту же секунду я взлетаю под потолок.
– Пусти, дурень!
– Ну, осел! Ну, осел! Ты только молчи!
– Нет, сейчас побегу рассказывать.
– Слушай, друг! – ликует Гранович. – Будут стихи!
Будет статья! Пять заметок будет! Все будет!
– Мир, покой и обоюдное согласие? – Машенька стоит в дверях и насмешливо смотрит на нас.
– Жизнь, Машенька, прекрасна и удивительна! – – декламирует Гранович. Пошли обедать! В бокалах вина, пунш, блистая, то льдом, то искрами манят!
– Вот так переход! От Маяковского к Державину.
– В самом деле, пообедаем, – поддерживаю я. – Что там в типографии?
– Верстают четвертую.
– Пока до полосы и пообедаем.
– Вперед, гаскожцы! – не унимается Гранович.
Через три минуты мы уже дома. Прохожу во вторую Комнату.
Здесь работает радистка Лена – худенькая большеглазая девушка, появившаяся у нас в редакции дней пять назад. Рекомендовала ее дочь нашей хозяйки Лиза, секретарь райкома комсомола. Приемник установили на квартире специально – до позднего вечера здесь никого не бывает, работать Лене спокойнее.
– Что нового?
Лена испуганно оглядывается – она еще дичится, сдвигает наушники.
– Информация по Союзу. Больше пока ничего.
– Идемте обедать.
– Я потом. Сейчас будет сеанс.
Екатерина Васильевна ставит на стол большой чугун, от которого поднимается густой пар.
– В бокалах вина, пунш, блистая, – напоминаю я.
Но Грановича ничем уже не омрачить.
– Черт с ней, с картошкой. Не в этом счастье!
Четвертый день едим вареный мороженый картофель с луком. Это все, чем может помочь нам восстанавливаемый колхоз. Приторно-сладковатое месиво опротивело, но есть что-то надо. С подвозом стало скверно, уже второй раз Гулевой напрасно гоняет полуторку на пустые склады.
Продукты застряли где-то в третьем эшелоне – распутица осложняет их доставку. С утра Гулевой уехал снова.
Гранович беспрестанно шутит, Машенька молчит. Когда я встречаю ее взгляд, он кажется мне укоризненным. Она сегодня не в духе.
– А что, друзья! – говорит Гранович. – Вот едим мы эту мазню, мерзнем... Может, кого-то, как Миши Гуария, не станет, а все-таки мы счастливые! Пройдет много лет, и о нас будут говорить с благодарностью, с уважением. Победить фашизм – это миссия! А все остальное – мелочь!
– Теперь молочка, – ставит Екатерина Васильевна кринку. – Запускать бы уж корову надо, да как без молока будем?
Хозяйка кормится той же мороженой картошкой. Ее худая, как скелет, Зорька служит всей редакции, но что на нас всех кринка молока!
Машенька встает первой.
– Пойдемте, счастливые!
– Про баньку не забудьте, топится, – напоминает Екатерина Васильевна.
– Не забудем, тетя Катя, – откликается с порога Машенька. – Сегодня рано кончим. Сначала мы с вами и девчатами пойдем, а потом мужчины.
Пока мы обедали, вернулся Пресс. Он сидит за столом, расчерчивает красным карандашом вторую полосу.
– Михаил Аркадьевич, что вы делаете?
– Пообедали? Теперь давайте поработаем. Две колонки до подвала снимайте.
– Зачем?
– Пойдет статья начальника политотдела. Очень важно: было совещание агитаторов. Вот, сдавайте в набор.
– Так, – многозначительно встречает меня Иван Кузьмич, когда я приношу две с половиной странички, отпечатанные на машинке. – Нюра, становись.
– Половину давайте мне, – просит Зина. – Правку кончила.
Я веселею: не так уж велика задержка. Час погоды не делает.
– Иван Кузьмич, "о" не хватает, – жалуется Нюра.
Метранпаж развязывает полосу, косится.
– Почему не разобрала, что велел? Меньше с Лешкой балясничай!
– Уж скажете! – вспыхивает Нюра.
– Гонять его отсюда буду!
– Чем это он вам помешал?
– Не мне помешал. Тебе голову закружил!
– Это уж моя печаль! – дерзит наборщица.
Не дослушав, соскакиваю с подножки, бегу в редакцию.
Гранович с Прессом играют в шахматы. Машенька стоит рядом, молча наблюдает.
– А обедать? – спрашиваю я Пресса.
– Погоди, трудный случай... Вот так... Обедать? В политотделе покормили. Не густо и они там живут.
– Сдаваться придется, товарищ редактор, – торжествует Гранович.
– Ну, ну, так уж и сдаваться! Быстрый ты!
В комнату тихонько входит Лена.
– Вот весь прием, – протягивает она листы. – Есть сообщение ГКО – убит какой-то генерал Черняков.
Машенька вскрикивает.
– Дай сюда! – Пресс поворачивается, опрокидывает доску. Фигурки, подпрыгивая, катятся по полу.
– Петр Семенович, – читает он и с надеждой смотрит на Чернякову: Может быть, однофамилец?
Точно от удара, Машенька пригибается к столу.
– А я и не знала, – растерянно шепчет Лена.
Машенька быстро выбегает на улицу, – мы так ничего и не успеваем сказать. Гранович уходит вслед за ней.
Пресс крутит головой.
– Мать твою... – зло говорит он и тут же густо багровеет. Рядом, с большими испуганными глазами, стоит Лена. – Давайте сообщение в набор!
– Куда?
– Поставьте под передовую.
– Она до конца.
– Сократите! – раздражается Пресс. – Что вы, десять строк сократить не можете?
Вместе с Леной выходим на крыльцо. Опершись на перила, Машенька плачет. Около нее с растерянным лицом стоит Грапович. Он смотрит на меня, беспомощно разводит руками.
– Машенька!
Лена проскальзывает между нами.
– Одна... совсем одна!.. – горестно всхлипывает Машенька.
– Неправда! – горячо вступаюсь я. – Вы не одна. Мы с вами!
– Одна... одна!
– Машенька, любимая! – не стесняясь меня, страстно говорит Гранович. Не одна! Я с тобой! На всю жизнь!
Гранович хочет привлечь девушку к себе. Машенька отбрасывает его руки, поворачивает бледное мокрое лицо.
– Пусти!
Гранович отшатывается.
Я спрыгиваю с крыльца прямо в грязь, бегу. Мучительно жаль и Машеньку и Грановича. Черт знает, что делается!..
– Иван Кузьмич, вот это сообщение надо набрать под передовую.
– Слушаю, – коротко отвечает метранпаж.
– Сокращать передовую придется.
– Нате гранки, пометьте.
Наш ли это Иван Кузьмич так легко соглашается с переделками?
– Плачет? – вдруг спрашивает он. На спокойном неподвижном лице Ивана Кузьмича дергается какой-то мускул, острые злые морщинки стремительно бегут по сухой желтой коже.
– Да. Кто вам сказал?
– Новенькая заходила.
– А где девчата?
– К Маше побежали...
Направляюсь к редакции, но потом круто поворачиваю. Надо повидать Машеньку.
– Товарищ лейтенант, – окликает Зина.
Девушки идут навстречу. Глаза у обеих уже красные.
– Машенька там?
– Нет, видно, в редакции. Вас Лена велела позвать,
– Иду. А вы куда?
– К Машеньке.
– Потом, девчата. Набирать надо. В номер.
Екатерина Васильевна прибирает на кухне, жалостливо всхлипывает.
Лена быстро пишет. Заметив меня, она показывает головой на исписанный лист. Сверху – указание: "Пере-!
даем передовую статью газеты "Правда" для обязательного опубликования..."
Забираю исписанные страницы, бегу к Прессу. Ну, и денек выдался!
Редактор шагает из угла в угол. Машенька сидит, закрыв лицо руками. Грановича нет.
– Вот, в номер!
Пресс читает заголовок статьи.
– Перепечатать не надо?
– Наберут, отчетливо написано, – говорю я.
– Сдавайте.
– А куда ставить?
– Снимайте передовую, заверстайте на три колонки, Сводку Информбюро переберите на две колонки.
– А сообщение?
– Что у нас там внизу?
– Информация по Союзу.
– Переверстайте.
Хочу подойти к Машеньке, но Пресс выразительно показывает глазами: не надо!
Поднимаюсь в автобус. Почти всю первую полосу нужно набирать заново.
– Номерок, – качает головой Иван Кузьмич. – До утра теперь!
Машенька все так же сидит, закрыв лицо руками.
Пресс протягивает пачку "Казбека".
– Угощайся.
– Откуда? Гулевой привез?
– Привезет! У интенданта со стола забрал.
За окном раздается шум подъехавшей машины.
– Вот и Гулевой, легок на помине.
Пресс заглядывает в окно, живо вскакивает.









