355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Почивалин » Юность » Текст книги (страница 1)
Юность
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:06

Текст книги "Юность"


Автор книги: Николай Почивалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Почивалин Николай Михайлович
Юность

Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН

ЮНОСТЬ

Повесть

1

В вокзале сизый махорочный дым, толкотня, громкие голоса подвыпивших мобилизованных, В тихие всхлипывания женщин. Неторопливо проходят по залу молодой лейтенант и маленький коренастый солдат с красными повязками на рукавах шинелей – комендантский патруль.

Мы выходим на перрон. Он темный мрачный скрывший свои огни под глухой маскировкой. В лицо бьет ледяной ветер, перехватывает дыхание, мешает смотреть.

– Не поскользнись,– крепко сжимаю я Олину руку.

Разыскиваем вагон, останавливаемся.

Из вагона кто-то выходит – в сплошной темени ярко вспыхивает сноп света и тут же погасает опять. Темнота становится еще гуще, но я успеваю узнать тяжело спрыгнувшего с подножки человека в длинной шинели. Это редактор нашей армейской газеты. У него смешная фамилия – Пресс.

Узнает и он меня.

– Прохоров, – строго говорит он, – пора в вагон.

Через пять минут отправляемся.

А сам куда-то уходит.

Я беру Олины руки – они в мягких пуховых варежках Оля молчит. Обо всем уже переговорено, сейчас остаются последние, самые трудные минуты.

– Не забудешь?

– Глупыш, – негромко говорит она. Это ее любимое слово, и, смешно, мне очень нравится, когда она меня так называет.

Мы стоим почти вплотную друг к другу, молчим. Потом Оля закидывает мне на шею руки, крепко прижимается и целует долгим, долгим поцелуем. Она не отрывается даже тогда, когда рядом кто-то останавливается. Я забываю обо всем – о войне, о редакторе, о стоящем рядом вагоне, обнимаю Олю. Она тихонько вскрикивает, выскальзывает.

– Теперь все. До свидания, родной. – Не ожидая ответа, Оля пропадает в темноте.

Бросаюсь вслед, на кого-то налетаю.

– Спокойно, Прохоров, – раздается голос редактора. – Пора...

Он не договаривает: пронзительный гудок заглушает слова, состав дергается. Вслед за Прессом вскакиваю на подножку, и, повиснув на поручнях, пытаюсь увидеть Олкх Да где там! И вдруг широкая дверь вокзала распахивается, в золотом квадрате, словно в волшебном фонаре, возникает легкая неподвижная фигурка девушки в короткой дошке. Все это длится какое-то мгновение; вот неловко повернуто волшебное стекло – и снова ледяной гудящий мрак стремительно подступает к самым глазам.

"До свидания, мой город, до свидания, моя Оля, Оленька!.."

Редакция расположилась в мягком вагоне. Весь вечер мы носили сюда со склада сухари в огромных бумажных мешках, сахар, консервы. Сейчас коридор пуст, двери купе закрыты, и только по оживленным голосам можно судить, что мои новые товарищи не спят.

Расстегиваю черный дубленый полушубок, устало присаживаюсь на скамеечку у окна. Курю одну папиросу, вторую, третью. На душе та спокойная пустота, которая всегда приходит после нервного напряжения.

Из купе выходит сухощавый черноволосый юноша в военной форме, в новенькой, поскрипывающей портупее, но без знаков различия на малиновых петлицах. У него смоляная копна волос, смуглое лицо, заканчивающееся острым подбородком, крупный нос, удивительно красные полные губы. Это Евгений Гранович, поэт нашей газеты, Попыхивая трубкой, он подходит ко мне.

– Вы, значит, у нас будете работать?

В тоне поэта, стихов которого я ни разу не читал, чувствуется явная снисходительность.

– Да.

Раз за разом всхрапывает трубка, снова вопрос:

– Позвольте полюбопытствовать: кем?

– Литературным секретарем.

Черные густые брови Грановпча изумленно топорщатся.

– Что же, и мои материалы править будете?

– Как придется.

– Считаю долгом предупредить: терпеть не могу, когда меня правят!

Хочу сказать что-то резкое, но, как это часто со мной бывает, сразу не нахожусь.

Гранович уходит. Он плотно прикрывает за собой дверь, и через минуту в купе раздается дружный смех.

Среди мужских голосов выделяется грудной, девичий. Это корректор Чернякова. Прокатываются, конечно, по моему адресу, и черт с ними! Терпеть не может! Возможно, придется и терпеть, товарищ Гранович!

Признаться, я пока чувствую себя в новом коллективе скверно. В редакции всего второй день, никого еще толком не знаю, а то, что известно, основательно пугает. Два или три сотрудника кончили в этом году Литературный институт имени А. М. Горького. Этот институт закончил и ответственный секретарь Метников, рыжий, не очень разговорчивый человек, разгуливающий в коричневом кожаном пальто и белоснежных бурках. За два дня он удостоил меня одной-двумя фразами. Метников – мое непосредственное начальство. Несколько сотрудников, говорят, работали в "Красной звезде". Короче, я самый молодой среди них, за плечами у меня два года работы в скромной городской газете и куча стихов, которые, конечно, не посмею показать ни одному из этих богов от журналистики!

Сознание своей газетной молодости очень тревожит меня. Попал, кажется, не в свои сани. В дивизионную газету – еще бы ладно, а то сразу армейская! Но выбора не было.

С начала войны я прошел две медицинские комиссии – одну на общих основаниях, вторую – по собственному настоянию. Нестроевой! Близорукость закрывала все пути на фронт – туда, где, по моим понятиям, должен был находиться теперь всякий порядочный человек.

Поярков, редактор городской газеты, успокаивал: "Не леем на фронт, надо кому-то и в тылу работать". Ему, конечно, можно так говорить: он свое отвоевал еще в гражданскую, ногу потерял. Особенно обескураживало то, что в редакции единственным мужчиной, не считая, конечно, Пояркова, оставался я: все сотрудники ушли на фронт в первые же месяцы.

Несколько дней тому назад было передано сообщение о провале немецкого плана окружения и взятия Москвы.

Война, по моим представлениям, шла к концу, и отчаяние, что я не смогу принять участия в разгроме врага, достигло предела. Я пренебрежительно правил материалы новых сотрудниц, никогда не работавших в газете, фыркал и утихал только под умным насмешливым взглядом Пояркова.

И вдруг – новость, воскресившая мои надежды: в нашем городе началось формирование резервной армии. Маленький городок, с его узкими улочками и старыми ветлами, зашумел, захлопотал, стал вдруг тесным. Откуда-то с горы доносились глухие хлопки учебных стрельб, по выбитым мостовым носились тяжелые грузовики и проворные легковушки, вечерами по единственному в городе асфальтированному тротуару под руку с восторженными девчатами прогуливались подтянутые лейтенанты.

В один из декабрьских дней в кабинет Пояркова вошел невысокий грузный военный. На петлицах у него было по три "шпалы".

– Пресс. Редактор армейской газеты, – отрекомендовался он.

На следующий день мы потеснились: небольшую комнату корректоров заняла армейская редакция. Появился рыжий, щеголевато одетый Метников, зазвучал веселый грудной голос Черняковой. Еще через два дня корректорская не вмещала уже всех сотрудников новой газеты. За день до отъезда, попыхивая трубкой, по комнатам загулял Гранович.

Старший батальонный комиссар Пресс не возражал взять меня в редакцию, но поставил непременное условие:

направление военкомата.

Я побежал в горвоенкомат, где работал мой хороший знакомый, товарищ по комсомолу – Сергей Маринников.

Оказалось, что Маринников – большой чин. Дежурный долго допытывался, зачем мне нужен старший лейтенант, и только после ссылки на горком комсомола проводил по запруженному людьми коридору.

Хмурый рябоватый Маринников был очень занят. Опустив заранее продуманную вводную часть, я коротко изложил свою просьбу. Маринников поскреб затылок, решительно взял ручку.

Все еще не веря собственной удаче, я смотрел, как на чистом форменном бланке размашисто, от руки он писал:

"...военкомат направляет вам..."

– На!

Спустя два часа меня официально зачислили в состав армейской газеты, и вот я еду вместе со всеми в темную вимнюю ночь. Пункт назначения Западный фронт!

В коридоре тишина. Из купе доносится богатырский храп, не заглушаемый даже стуком колес, гудками. Вхожу Храпит розовощекий крепыш, начальник нашего издательства Гулевой. Тихо, беззвучно спит начальник отдела фронтовой жизни, немолодой, внешне невзрачный капитан Левашов. Крупное, непропорционально удлиненное лицо его и во сне дышит каким-то устоявшимся спокойствием внутренней силой. Замысловато высвистывает литсотрудник Миша Гуарий, вчерашний студент Московского университета, страстный историк. Нервные, тонко очерченные ноздри его смешно оттопыриваются. У него по-детски беспомощное лицо, такое выражение бывает у каждого близорукого, снявшего очки. Когда я вхожу, Гуарий на секунду открывает глаза и снова спит.

Пока более других мне симпатичен Левашов. Может быть, это потому, что я его знаю лучше остальных. Он появился у нас почти одновременно с Прессом, присаживался за мой стол. Работая, мы изредка перебрасывались словами. Сдержанный капитан мне сразу же понравился.

Не было у него и заносчивости, как у Грановича, перед своим младшим собратом. Левашов был кадровым военным, я с удивлением слышал вчера, как буднично и просто говорил он о войне.

Забираюсь на верхнюю полку. Тяжелая усталость наваливается на меня, раскачивает, и вот уже несется навстречу горячий, огненный вал. Он рассыпается на мелкие искры, гудит, и я понимаю, что это – Западный фронт...

2

Маленький районный городок, в котором мы расквартировываемся, живет шумной, на первый взгляд совсем не военной жизнью. По утрам над деревянными крышами одноэтажных домиков висят голубые столбики дымков погода стоит тихая, безветренная. На большой площади, занимающей едва ли не половину городка, гомонит базар. Набрасываемся на творог, сметану, кислое молоко – стоит это все по нынешним ценам очень дешево.

Метников завтракает, обедает и ужинает простоквашей, уверяя, что она способствует долголетию. Первый день ходим отяжелевшие, довольные. Благодать!

Но шумный базар – единственное, что осталось в городке от мирной жизни. Да и базар, если повнимательней приглядеться, далеко не тот: продают только женщины и продают только съедобное. Покупатели – исключительно наш брат, военный. Меньше шуток, больше настороженных, беспокойных лиц. Разойдется базар – городок пустеет. Многие жители уже эвакуировались фронт, говорят, очень близко. По вечерам – ни огонька, ни человека.

На углах – патрули. И невольно представляешь другую, мирную, зиму в таком городке: веселая толчея у ярко освещенного кинотеатра, беспрерывное хлопанье дверей магазинов, звуки вальса на лунных дорожках катка...

Вспомнишь вот так, и уже сам не веришь: полно, было ли это в самом деле?

Прошел слух, что за городом, прочно вмерзнув в лед реки, стоят две баржи с табаками звакуированной фабрики "Дюбек". Сообщали и подробности "начальство"

этих Табаков свирепое, интенданты пытались разжиться душистым "Дюбеком", но вернулись ни с чем. Но ведь мы не интенданты! Маленькое совещание курящих нашей редакции, за исключением Пресса, которого мы не информируем о затее, решает командировать на баржи шофера Лешу Зайцева. Этот рослый красивый парень отличается удивительным умением сходиться с людьми, причем в его манере нет ни отталкивающей развязности, ни такой же отвратной угодливости.

Леша является часа через три с большим свертком,

– Ну, как?

– Нормально.

Нетрудно представить наш восторг, когда мы обнаруживаем под газетами золотистые листья отборного табака.

– Не пахнет только, – сокрушается Леша. – Без "медка".

– Как же тебе удалось?

– Сразу. Начальник – москвич. Я тоже москвич. То да се, Чистые пруды вспомнили. Я и говорю: "Хлопцы в редакции в табачке нуждаются". Слова не сказал!

Неумело крошим прозрачные ломкие листья, мнем табак в ладонях, сворачиваем огромные папиросы. Леша ошибся: у полуфабриката тонкий, приятный запах.

На второй день наше безоблачное житье кончается.

Утром повеселевший Пресс сообщает:

– Товарищи, хватит отъедаться! Получена бумага, завтра-послезавтра прибывают машины. И самое главное:

на днях наша армия вступает в бой – с завтрашнего дня газета должна выходить ежедневно. За дело!

Здесь же, в одной из комнат пустоватого Дома колхозника, устраиваем "летучку" – короткое совещание всех сотрудников редакции. Составляем план номера, Левашов и Гуарий получают командировки в части. Грановичу поручается написать стихотворение "Бей врага!" – так называется наша газета.

– Через два часа сдам, – небрежно говорит Гранович.

Втроем – Пресс, ответственный секретарь Метников и я – идем в редакцию районной газеты. Первый номер придется выпускать там.

На улице солнечный, морозный день. На снег больно смотреть: затвердевшие сугробы играют мириадами голубовато-золотистых искр, буйное сияние снегов ослепляет, – Ишь, разгорелись, – добродушно ворчит Пресс.

Он идет слева, косится в мою сторону, – Знаете Прохоров, из вашего полушубка можно сделать великолепные телогрейки.

И, мысленно уже раскраивая бекешу, прикидывает!

– Три телогрейки получится. А две – верных.

Мне очень жаль черного полушубка с белой курчавой опушкой. В этом полушубке, перехваченном новой портупеей, без знаков различия я выгляжу явно начальственно.

Встречные солдаты и командиры козыряют мне не менее почтительно, чем трем "шпалам" Пресса. Ну, и конечно, в полушубке гораздо теплее, чем в шинели.

Дипломатично молчу, благо в разговор вмешивается Метников.

– А как с наборщиками?

Крупно шагая, Пресс укоризненно качает головой:

– Хозяин газеты, ответственный секретарь, а узнает новости последним! Гулевой принял двух девушек, метранпажа мобилизовал военкомат, – сегодня придут.

Метников по-мальчишески шмыгает носом.

Редакция расположена в небольшом доме, выбеленном снаружи известкой. Районная газета не выходит: нет бумаги, редактор неделю "выколачивает" ее в областном центре.

Вся редакция состоит из двух комнат: каоинета редактора и небольшой светлой прихожей с двумя рассохшимися письменными столами. На несколько дней это наш штаб.

В типографии плоская допотопная машина, несколько наборных касс. На окне сидят две девушки: одна – высокая, с нежным лицом и настороженными зеленоватыми глазами, другая – поменьше ростом, круглолицая, курносая, простодушная – вся на виду. При нашем появлении курносая вскакивает, ее подруга, спокойно подняв голову, продолжает сидеть. И одеты они по-разному: одна – в хорошем, по талии, шерстяном платье, вторая, простушка, – в потрепанной серой юбчонке, мешковатой кофточке.

– Здравствуйте, девушки!

Высокая сдержанно кивает, курносая начинает быстро сыпать "окающими" круглыми словами.

– А мы тут натопили, дожидаемся. Холодно ноне!..

Поочередно знакомимся. Молчаливую зовут Зиной, ее говорливую подругу Нюрой.

Пресс усаживается в кабинете писать передовую. Мы с Метниковым начинаем просматривать первые материалы, настраиваем приемник – нужно принять сводку Информбюро. Сегодня опять: в течение дня наши войска вели бои с противником на всех фронтах. И это – от Белого до Черного моря...

Разговор с Метниковым у меня не клеится, я очень рад, когда он дает править статью.

– Подсократите, – говорит секретарь. – Статья велика. Нужно сто двадцать строк.

Еще не читая, пересчитываю строки и вижу, что сокращать не надо. Ровно сто двадцать строк.

– Тут нечего сокращать.

– Статья велика, – раздраженно повторяет Метников. – Сократите.

Характер у моего начальника, видимо, крутоват. С любопытством поглядываю на секретаря. Без своего шикарного кожаного пальто он выглядит куда будничнее. Острые худые лопатки под гимнастеркой заметно выдались, гимнастерка велика, морщит. Когда Метников наклоняется и пишет, на лбу заметны большие ранние залысины:

белые, не тронутые загаром, треугольники кожи глубоко вдались в копну рыжих волос. Пальцы левой, свободной руки, длинные, обсыпанные веснушками, безостановочно приплясывают на черной клеенке стола.

Вычитав статью, отдаю Метникову. Интересно, понравится ли ему правка?

Секретарь читает, почесывает концом карандаша рыжую щетинку над губой он отпускает усы.

– Сдавайте в набор. Вычеркнутый текст восстановите: кажется, действительно мало...

– На сколько квадратов?

Худощавое, чисто выбритое лицо Метникова розовеет.

– Сами должны знать.

Квадрат – это полиграфическая единица измерения.

Газета у нас небольшого формата, в пять узких колонок.

На свой риск пишу на рукописи "3 кв.", иду в типографию.

Девчата уже надели рабочие халаты, начинают быстро, с видимым удовольствием набирать.

– Соскучились, – говорит Нюра. – Вторую неделю без дела.

Пользуясь вынужденным перерывом, пишу письмо Оле. На минуту задумываюсь: "О чем писать?" О том, как скучаю по ней, – писал вчера. Подвигов из нас никто еще не совершил, и после размышления пишу о баржах "Дюбека", о базарах с дешевым творогом, о первом номере газеты, который сейчас готовим.

Через час приходят Гранович и Чернякова. Гранович предупредительно пропускает в дверях девушку вперед, она лукаво смотрит на него. От мороза оба раскраснелись Гранович облизывает большие красные губы. Это у него привычка, которая еще больше усиливает мои антипатии Хотя что за вздор? Какое мне дело до его привычек и мало ли дурных привычек у меня? Например, разговаривая, щуриться.

– Товарищ Чернякова, читайте гранки.

Мой тон, видимо, удивляет девушку – я впервые говорю с ней.

– Меня зовут Маша.

– Машенька, – подсказывает Гранович.

– Можно и Машенькой, – соглашается девушка, – Меня всегда почему-то зовут Машенькой.

У нее милое круглое лицо, нежная, чуть смуглая кожа на самом переносье – маленькая оспинка. Глаза черные блестящие,– где-то в глубине их то и дело вспыхивают горячие крошечные звездочки. Это чисто внешние черты но есть во всем облике девушки что-то непередаваемое – мягкое и трогательное. Действительно Машенька!

Гранович расстегивает новенькую полевую сумкупланшет, достает сложенный вдвое лист.

– Толя, стихи, – говорит он Метникову.

Секретарь начинает читать стихи. Гранович становится сбоку, попыхивает трубкой. Ого, он, должно быть, ревнив к своему творчеству: едва Метников берется за карандаш, Гранович вынимает трубку изо рта, зорко смотрит. Несколько раз секретарь хмыкает, но красный карандаш так ни разу и не касается листа.

– Прочитайте и покажите редактору, – говорит мне Метников.

Мое мнение Грановича уже не интересует. Он снова пыхтит трубкой, со смехом рассказывает Метникову о каких-то общих знакомых: они однокурсники, вместе кончали Литературный институт.

Стихи мне нравятся. Четкие, лаконичные, с повторяющимся в конце каждой строфы энергичным рефреном:

"Бей врага!"

– Хорошие стихи.

Гранович живо оборачивается.

– Правда?

– Растаял! – насмешничает Метников. – Отправляйся работать. За тобой фельетон.

Через час-полтора редактор и секретарь уходят обедать. Мы с Черняковой остаемся читать гранки. Потом, когда все вернутся, пойдем мы.

За окном начинает синеть, в комнате становится сумрачно. Электричества нет. Чернякова зажигает керосиновую лампу, я подкладываю в печку сухие кирпичи кизяка, – и то и другое приготовила уборщица редакции, пожилая, часто вздыхающая женщина.

Машенька читает влажные после оттиска гранки, я подчитываю – молчаливо слежу по оригиналу, и, если слышу неверно набранное слово, говорю. Машенька выносит на чистые поля гранки длинные хвостатые поправки. Читает она небыстро, монотонно, и только когда очередь доходит до стихов Грановича, заметно оживляется,

– Все. – Машенька подписывает гранки, выходит.

Через минуту из-за перегородки, отделяющей редакцию от типографии, доносятся голоса, веселый смех. Девчата успели подружиться.

От нечего делать перелистываю прошлогоднюю подшивку районной газеты. Праздник молодости – о физкультурном параде в Москве, заметка "Старейшая учительница города", несколько фотоснимков с общей подписью "Они поедут на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку". Как все это теперь далеко!..

Задумавшись, я не замечаю, как возвращается Чернякова. Девушка сидит за столом, подперев голову руками, молча смотрит на желтый подрагивающий язычок пламени керосиновой лампы.

– Вас жена провожала? – неожиданно спрашивает Машенька.

– Что? Нет... приятельница.

Чувствуя, как нехорошо по отношению к Оле звучит эта "приятельница", поясняю:

– Девушка. Очень хороший друг.

Не меняя позы, глядя черными расширенными зрачками на колеблющийся огонек, Машенька вздыхает.

– А меня никто не провожал.

– Ну, как так? А мать, отец?

– Мамы у меня нет.

– А отец?

– Что, отец? – в раздумье переспрашивает девушка. – Отец в армии...

Она замолкает, некоторое время рассеянно смотрит на меня, потом доверчиво рассказывает:

– Отец очень хороший человек, но тоже не родной.

Ну да... ни отца, ни матери я не помню. Отца убили в двадцать третьем году басмачи, а мать умерла, когда мне было два года. Мать у меня была цыганка...

Теперь понятно, откуда у нее горячие черные глаза, часто меняющие выражение. Сейчас они ласковые, грустные; лицо дышит нежностью и легкой недоуменной обидой.

– А отец русский, – продолжает Машенька. – Мать не захотела отдать меня в табор – перед смертью кудато пристроила. А потом взяли меня на воспитание. До семнадцати лет даже не знала, что я чужая. – Девушка снова останавливает на мне внимательный оценивающий взгляд. – Вот вы сказали о девушке – друг. Мой приемный отец тоже звал свою жену другом, – мне и вспомнилось. А когда она умерла, похоронили мы ее, – ни одного черного волоса у отца не осталось. Поседел. Вы о нем, наверно, слышали – генерал Черняков...

Я не умею выразить словами свое участие, не знаю, что сказать Машеньке. Но она, кажется, этих слов и не ждет. Девушка поправляет пушистые, вьющиеся на лбу волосы, легко поднимается.

– Нагнала я на вас скуку? – в глазах снова вспыхивают и лукаво светятся крохотные звездочки. – Вижу, вижу! А вон и наши пришли.

Из коридора доносятся громкие голоса Пресса, Метникова, Грановича.

Поздней ночью с машины приносят первый экземпляр газеты. Редактор стоя просматривает остро пахнущие краской страницы, а мы, вытянув шеи, грудимся вокруг него, любуемся первенцем. Газета печатается вручную, шрифт старый, избитый, но для нас в эти минуты наша маленькая газета – самая лучшая на свете! Броско и внушительно выглядит заголовок: "Бей врага!" Над ним суровый, как приказ, гриф: "Смерть немецким оккупантам!" Стихи Грановича, сводка Информбюро, большая подборка "За нашу Родину" – письма солдат и офицеров.

– Давайте печатать! – говорит наконец Пресс.

Тяжелое колесо печатной машины крутим по очереди:

я, Метников, новый метранпаж Абрамов, Гранович и даже Пресс. Правда, редактор скоро выбывает из строя. Стараясь скрыть одышку, он шутливо ворчит:

– В конце концов я лицо начальствующее. Извольте крутить сами!

Ночью заметно потеплело, небо туманное, низкое.

Сугробы, вчера еще тугие, играющие нестерпимым для глаз блеском, сегодня серые, рыхлые. Наверное, будет снег. Погода изменила и облик городка. Под низким хмурым небом он кажется еще меньше, домики с палисадниками жмутся друг к другу, как нахохлившиеся воробушки. Я спешу в редакцию.

Нынче мы должны выпустить второй номер газеты.

Мне очень хочется написать что-нибудь, но не знаю о чем. Неужели так и буду сидеть на месте, править материалы и спокойно сдавать их в набор?

Где-то над головой плывет тяжелый прерывистый рокот. Я представляю, как молодой летчик летит сейчас громить фашистов, мельком смотрит на маленький городок и не знает, что человек в черном полушубке и роговых очках горячо желает ему в эту минуту ратных удач!..

А рокот все ближе. Откуда-то из серых белесых облаков, кажется, прямо на крыши, вываливается большой черный самолет. Странно, я не видел еще такой конструкции.

И вдруг отчетливо вижу на крыльях черные кресты, обведенные желтыми каемками. Фашист!

Самолет неторопливо, словно ястреб-стервятник, плывет над маленьким городом... Вот из-под его брюха одна за другой отрываются черные капли. Не успеваю понять, что это, как землю сотрясают тяжелые взрывы. Я стою в каком-то минутном оцепенении, чего-то жду. Самолет спокойно уходит. Только теперь, опомнившись, на окраине негромко хлопают зенитки.

Поспешно заворачиваю за угол и, потрясенный, останавливаюсь.

Вывороченный вместе с опорой телеграфный столб пригнул к земле тонкие провода. Рухнула и повисла на оголенных стропилах крыша большого деревянного дома.

В зияющем проломе стены, подпрыгивая и гудя, ревет красное, со смоляным смрадным дымом пламя. Забор смят и раздавлен. Люди в белых халатах выносят прямо из огня носилки с ранеными.

Так вот какая она, – война!

Бросаюсь к дому, но рослый плечистый старшина с подпаленными бровями строго останавливает.

– Подходить воспрещается, товарищ военный. Справятся без нас.

Одна за другой подъезжают санитарные машины.

Старшина трогает обгорелые брови, зло ругается:

– Вояки, в господа их!.. Госпиталь бомбят!

Фашистский летчик, оказывается, знал, куда бросал бомбы. Над деревянным зданием развевался большой, отлично видимый сверху белый флаг с красным крестом.

Сорванный воздушной волной, флаг этот, втоптанный в черный размятый снег, лежит невдалеке от нас.

Почему-то сильно болят руки. Подношу их к глазам и тут только замечаю, что кулаки сжаты. Затекшие побелевшие пальцы разгибаются с трудом, видно, как отхлынувшая кровь снова наполняет их. Ах, сволочи!..

Стиснув зубы, бегу в редакцию, торопливо и бессвязно рассказываю о том, что видел сейчас.

Пресс внимательно слушает, часто покачивает головой.

– Напишите об этом.

Не снимая полушубка, сажусь за стол, придвигаю стопку бумаги. Закрываю глаза, кусаю кончик ручки.

Хочется ругаться, кричать! Пишу одно предложение, другое и тут же зачеркиваю написанное. Не то, не то!..

Поздно вечером, когда газета почти готова, Пресса срочно вызывают в политотдел армии. Возвращается он через полчаса, прямо с порога кричит:

– Первую полосу переверстать!

– Почему?

– Полоса на машине!

Переведя дух, Пресс взволнованно говорит:

– На первую страницу – через всю полосу – крупно иабрать: войска Западного фронта взломали оборону противника, перешли в наступление. Вперед, за нашу Советскую Родину!..

Мы вскакиваем, громко кричим.

3

Третий час едем по взрытой, словно пропаханной каким-то диковинным гигантским плугом дороге. Здесь несколько часов назад прошли наши войска. Кругом – безмолвное великолепие зимних полей; кажется, что нет им ни конца ни края, сахарно-белым вблизи, бронзовеющим под лучами холодного солнца поодаль дымчато-синим, невидимо сливающимся с небом на самом горизонте.

Впереди идут два длинных голубых автобуса. Это наша походная типография. Первый автобус – "печатный цех". В нем наглухо закреплена новенькая "Пионерочка" – так ласково зовем мы печатную машину. Второй автобус – "наборный цех". Поднимешься на подножку, откроешь дверцу и увидишь, что по обеим сторонам, оставляя посредине узкий проход, стоят плотно привинченные к полу светлые дубовые "кассы" – высокие тумбочки с ящиками, разделенными на равные квадратики.

В этих квадратиках-ячейках лежат металлические литеры.

В автобусе едут Пресс, его новый заместитель – майор Кудрин, начальник издательства Гулевой и девушки. Метников, Гранович, вернувшийся из командировки Миша Гуарий и я едем на полуторке, не очень удобно пристроившись на рулонах бумаги. Чтобы не так дуло, поверх голов набросили брезентовый тент, им обычно покрывают бумагу.

Курить на ветру не хочется. Грызем серые пересушенные сухари.

– Земляка, значит, не видел? – спрашивает Метниг ков.

– Левашова? Нет, не видал. Он в другую дивизию уехал. Завидно: бой увидит. А я что?

От обиды Гуарий перестает грызть сухарь. Послали его в командировку одновременно с Левашовым, но задания были разные. Гуарий побывал в ближайшей дивизии, побеседовал с солдатами и офицерами и, согласно приказу, вернулся. А молчаливый капитан Левашов, за плечами которого был Халхин-Гол, остался в частях.

За эти два дня он передал через узел связи обстоятельную корреспонденцию о боевых успехах батальона Евстафьева. Этот батальон дрался за город Б. – первый освобожденный на нашем участке от фашистских оккупантов населенный пункт. В город Б. мы сейчас и едем.

Гранович что-то напевает, упорно смотрит вперед.

Все ясно: поэт ждет, не остановится ли ведущая машина.

Как только она остановится, он побежит к Машеньке Черняковой. Все эти дни Гранович не отходит от нее.

Если издали слышен веселый смех девушки, значит, там Гранович.

Надвигаю брезент по самую голову, пытаюсь вздремнуть. Мешает холод: только тепло соберется где-то на груди, как начинают зябнуть колени. Пошевелишься, укутаешь колени, а мороз нашел уже новую лазейку, дует в шею... Наконец "утепляться" надоедает, лежу не двигаясь. Бог с ним, с холодом. Буду думать о своей Оленьке, и мне станет теплее...

Что она сейчас делает? Сидит в заводском комитете комсомола или обходит цехи? Конечно, ей и в голову не придет, что я лежу сейчас на горбатых рулонах, прячусь от ветра под брезентом и думаю о ней.

Вчера получил от Оли коротенькую открытку. Мои письма до нее еще не дошли. "От тебя – ни слова. Хорошо, что знаю твой адрес. Каждое утро встречаю почтальона, а он только качает головой. Неужели ты так далеко? А может, не пишешь? Мне так не хватает тебя, словно потеряла что-то. Как вы доехали, опасно ли у вас?

Смотри, не рискуй напрасно. У нас новость: ушел в армию Катаев. Секретарем горкома сейчас Гошенин. Совсем не то. Пиши, очень жду".

И все.

Я лежу, плотно прикрыв веки, и, хотя основательно потряхивает, не открываю их. Так мне видней моя Оленька – задумчивая, с большими, немного исподлобья глядящими глазами, в которых отражены и небо, и облака, и бегущая у наших ног мелкая, тихая Жалейка...

Речка разлилась, по ней еще бегут и кружатся льдинки.

С горы, прямо в Жалейку, скатываются горластые ручейки, и Жалейка жалеет их: кладет себе на грудь, несет куда-то далеко, далеко... В воздухе звенит птичий гомон, город остался позади, за последним кривобоким домиком окраины. Мы садимся на бревно, смотрим на бегущую Жалейку, и я в первый раз понимаю: дороже этой молчаливой влазастой девушки у меня никого нет на свете!

– Оля, Оленька, – почти беззвучно шепчу я.

Оля, оказывается, слышит и, не отрывая взгляда от руки, задумчиво спрашивает:

– Что, Сережа?

– Любимая моя!

Ресницы у нее взлетают, глаза становятся еще больше.

В это мгновение я вижу в них и розовеющее закатное небо, и облака, и бегущую весеннюю Жалейку. А потом все это пропадает: Олины глаза – у моих глаз, огромные, блестящие, счастливые...

Машина останавливается.

Автобусы тоже стоят, и видно, как Пресс, невысокий майор Кудрин и девушки медленно идут по полю. Все такая же бескрайняя равнина обрезана слева полосой синеющего вдали леса. Хотя нет, равнина необычная – снег кругом взрыхлен, валяются какие-то обломки, чернеют подозрительные бугорки.

– Бой был, – почему-то шепотом говорит Гуарий.

Мы спрыгиваем с машины. Вот на истоптанном снегу тяжелая немецкая каска. Вот кожаный, с вывороченной наружу шерстью заплечный ранец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю