Текст книги "Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию"
Автор книги: Николай Дубов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Нет! – твердо сказала Варя. – Ни сейчас, ни потом. Я не хочу знать лучшую подругу, которая предала свою подругу. Если она появится, я должна буду сделать то, чего не сделала Леночка, – дать ей пощечину.
О самой Леночке Варя то и дело спрашивала Зину, огорчалась тем, что та не приходит, и собиралась сама поехать к ней, однако каждый раз Шевелев и Зина решительно восставали. Сама Зина побывала у Лены. Та держалась молодцом, рвалась к ним, но не решалась: Димка специально приезжал, чтобы рассказать о приступе и предупредить, что матери опасно любое волнение. В конце концов Варе удалось уговорить Зину – та дала знать Леночке, когда Шевелева заведомо не будет дома, Леночка приехала, и они дружно все оплакали. От этого ничто не изменилось и измениться не могло, но и Варе и Леночке стало как бы легче: они убедились, что их взаимная привязанность не нарушилась и не ослабела. Леночка по-прежнему любила Димку и не хотела слышать о нём ничего дурного. О любимой подруге Миле она не поминала.
Встреча с Леночкой не вызвала никаких дурных последствий, она снова стала забегать к Шевелевым, только несравненно реже, а когда стало известно, что Димка и Мила расписались, перестала бывать совсем.
Никаких новых тревог или происшествий, которые могли бы вызвать волнения, больше не случалось, но здоровье Вари ухудшалось. Приступ повторился, потом ещё и ещё, пока в злосчастное солнечное утро Шевелев не ушел за ряженкой, а вернувшись, увидел неподвижный взгляд Вари…
Пришла Зина – у нее был свой ключ, – увидела, в каком странном положении лежит Варя, как смотрит на неё Михаил, даже не заметивший прихода сестры, и всё поняла. Слезы хлынули у Зины из глаз, но она тут же взяла себя в руки: стальная воля её проявлялась сильнее всего, когда случалась беда. Зина позвонила Борису, тог примчался и со всей энергией и деловитостью взял на себя мучительные похоронные хлопоты и всё, что с ними связано. Шевелев ничего не слышал и не отвечал, когда к нему обращались, – он смотрел на Варю. К нему словно вернулась контузия, которая настигла его в огневом аду под Штеттином. Даже когда появился прилетевший Сергей, Шевелев не произнес ни звука – взглянул на сына, кивнул и снова повернулся к Варе.
Она вдруг оказалась в гробу, потом в тряском автобусе. Не успели сесть в автобус, как уже нужно было из него выходить, потом, ужасно спеша, гроб заколотили и молниеносно опустили в яму. Нестройно отревев подобие похоронного марша, духовики деловито заспешили к автобусу. Остальные пошли тоже. Пошел и Шевелев – Вари уже не было, вместо неё появился песчаный холмик, заваленный венками и цветами.
Добросердечные соседки приготовили поминальный ужин. Знакомые, соседи, старые Варииы сослуживицы ели, пили, прочувствованно говорили о том, какая Варя была чудная женщина, добрая, отзывчивая, справедливая… За всё время только Устюгов и Шевелев не произнесли ни слова. Может быть, потому, что два старых солдата слишком хорошо знали цену смерти и всё ничтожество слов перед нею. Может быть, потому, что большое горе не кричит, большое горе молчит…
Шевелев смотрел в стол и ни к чему не притрагивался. Голоса вокруг сливались в монотонный, невразумительный шум. Он ждал, когда посторонние уйдут, а когда они ушли, не заметил этого. Остались только родные и Устюгов. Шевелев поднял голову и увидел, что сидящий напротив него Димка наливает себе большой бокал водки, потом, морщась от отвращения, пьет. Лицо его распухло от слез и было красным – должно быть, выпил он уже много. Волна бешенства вдруг подхватила Шевелева, но он вцепился побелевшими пальцами в столешницу и остался сидеть.
– Запиваем горе водочкой? – сказал он. – Или, может, заливаем совесть? Ну и как, помогает?
Димка резко поставил бокал на стол, отчего тот разлетелся на куски.
– А что тебе моя совесть? Почему мне её нужно заливать?
– Ах ты, бедный ребеночек, ты не знаешь? Ты уже забыл, до чего довел мать, с чего всё началось?
– А я не знаю, с чего началось! У мамы стенокардия давно. Я в ней виноват? А все остальные нет? И ты, конечно, ни в чем не виноват – рыцарь без страха и упрека?..
Борис, Сергей, тетя Зина заговорили разом, пытаясь удержать, урезонить Димку. В другое время и в другом состоянии он бы послушался и сдержался, даже просто не посмел. Но сейчас он был пьян – затуманенный горем и водкой, не слышал ничего, кроме своей обиды. Димка вскочил, выбежал из-за стола.
– Ты меня считаешь дурачком. Да, был. Ничего не понимал, ни о чем не задумывался. Но я помню! Ты всегда так заботился о жене и семье, да? А почему отдыхать ты уезжал один? Я маленький был, но я помню – ты уезжал в Крым. Один! Почему ты не брал с собой маму? Ты присылал оттуда открытки. И каждый раз мама плакала. Я потом читал эти открытки. Ты писал, что погода хорошая, ты хорошо отдыхаешь. Всё хорошо, да? Почему же мама плакала?..
Шевелев грохнул кулаком по столу…
Ну, грохнул. Ну, набил сыну морду. В общем-то, поделом, хотя и бессмысленно: вырос шалтай-болтай, таким и останется. Мордобоем не исправишь. И не за это бил – за то, что оказался хамом, полез куда не следовало… Ну, а себя-то почему с Ноем сравнил? Для красоты и убедительности? Тоже мне – патриарх… Где взращенный тобой виноградник и какой урожай ты собрал?.. А что, если всё это ты сделал для отвода глаз? Чтобы не догадались, не поняли? Заткнул сыну глотку из страха, что он знает и скажет больше? И что другие тоже узнают?
Шевелев понимал, что теперь и до конца дней он непрерывно будет судить себя за то, что сделал вот тогда и тогда, а ещё больше за то, что не сделал тогда-то… Приговор известен заранее – нет ему ни оправдания, ни пощады и быть не может, как не будет конца муке сожаления, стыда и раскаяния. Варя умерла, и уже ничего нельзя сказать, объяснить, вернуть и исправить, сделать заново, бесполезны сожаление и раскаяние… А вдруг всё это его самоедство попросту фарисейство? Но тут же перед ним возникли измученные глаза Вари, когда она сказала, что ей нечем больше жить… И он снова и снова искал грань, за которой несчастье и неминуемая гибель обернулись спасением и счастьем, а потом счастье оказалось несчастьем, пытался понять, как и когда ложь во спасение стала убивающей…
Последняя атака была уже бесполезной и бессмысленной. Шевелев ещё не успел выпрямиться, как сзади громыхнул взрыв, деревянные ряжи и настил моста с водой и пламенем взлетели вверх. Моста не стало, нечего было больше прикрывать, но они уже выскочили из окопчика и, крича, бежали с винтовками наперевес. Шевелев тоже бежал и кричал, не слыша собственного крика. Разрыва он тоже не услышал, а только увидел впереди бледную вспышку, почувствовал удар в голову, в ногу и упал.
Он очнулся оттого, что над самой головой у него надсадно жужжала разведывательная немецкая «рама». Шевелев открыл глаза. В полуметре мохнатый шмель пытался забраться в сиреневый луговой колокольчик, но тонкий стебелек гнулся, шмель срывался и, сердито гудя, начинал всё сначала. Шевелев приподнял голову, всё перед глазами поплыло, закружилось, и он опять опустил щеку на колючую траву. Гудение оборвалось – шмель то ли достиг цели, то ли отчаялся и улетел. Шевелев снова приподнял голову, оглянулся. Спасшая ему жизнь каска валялась в двух шагах. Нигде не было ни души – ни наших, ни немцев, только на некотором расстоянии, разбросавшись, лежали неподвижные тела. Раненые, как он, или убитые? Шевелев попытался крикнуть, пересохшая глотка издала лишь надсадный хрип. Никого и ничего, только зной и тишина. Нет, тишины не было, где-то далеко монотонно и глухо рокотало. Шевелев вслушался и почувствовал, что весь вдруг покрылся липкой испариной – от страха. Рокотало далеко на востоке, за Сеймом… Значит, фронт уже где-то там, там наши, а здесь немцы, и он один среди них – не солдат и не пленный. И первый немец, увидев его, нажмет спусковой крючок своего автомата…
Шевелев не мог знать, что, натолкнувшись на упорное сопротивление войск Юго-Западного фронта у Киева, немцы по флангам этого фронта прорвались на восток, далеко вперед выдвинули стальные клещи первой и второй танковых групп и где-то в ста пятидесяти – двухстах километрах от фронта захлопнули клещи. Часть Шевелева – одна из тех, что попали под этот уничтожающий удар, – была смята и перестала существовать.
Шевелев попытался подняться и замычал от нестерпимой боли: в левом бедре повернулась раскаленная кочерга. Он протянул руку и нащупал заскорузлый струп. Кровь, залившая траву, давно засохла. Крови натекло много, но, как видно, кость и нервы остались целы – он попробовал пошевелить ступней, пальцами. В ране снова резануло болью, но пальцы и ступня двигались.
Справа пойменная луговина тянулась вдоль берега реки, и, кроме редких кустов тальника, на ней не было ничего. Вдалеке слева тянулась синяя полоса леса. Ни луг, ни лес не могли ему помочь, помочь могли только люди. Поодаль прямо перед ним луговина переходила в еле заметную возвышенность. На ней курчавилась зелень садов, кое-где выглядывали скаты соломенных крыш. Там могли быть немцы. Но там прежде всего наши. И всё равно оставалось только рисковать…
Солнце висело над самым горизонтом. Приближаясь к нему, оно вспухало и краснело, будто вбирало кровь, которая так обильно лилась теперь на земле, и, наконец, скрылось за пойменным тальником. Шевелев подождал, пока не наступили сумерки, так, что уже не мог различить тела убитых, и сел. Голова опять пошла кругом. Превозмогая себя, он стащил гимнастерку, разорвал нижнюю рубаху и туго перевязал рану: при движении она неминуемо должна была открыться и кровоточить. Подогнув здоровую ногу, Шевелев оперся на неё и с напряженной осторожностью выпрямился, но, как только попытался опереться на раненую, в ране снова повернулась раскаленная кочерга, он упал. И вокруг ни палки, ни прутика…
Сколько там было – полтора, два или все три километра? Выносливый, в расцвете мужских сил, Шевелев прополз бы это расстояние за каких-нибудь два часа. Обессиленный потерей крови, голодом, всей неизбывной усталостью нещадного воинского труда, он полз всю ночь. Сколько раз он изнеможенно останавливался, посылал всё в тартарары и намного дальше, решал плюнуть – пусть будет как будет, но, отдышавшись, снова забрасывал руки вперед и, помогая здоровой ногой, подтягивался, потом снова и снова…
Больше всего он боялся сбиться с правильного направления. Когда небо начало сереть, он увидел, что приполз как раз туда, куда наметил, – к крайней леваде, на которой стояли три кое-как сложенные копешки сена. Левада была окопана канавой. Шевелев перевалился через небольшой валок и скатился вниз. И сразу всё исчезло – над ним осталась только полоса наливающегося первым светом неба. Шевелев решил отдохнуть, прежде чем двигаться дальше, – и заснул.
– Ну что? Что ты смыкаешь? Думаешь, вот так я тебя и пущу? А потом за тобой целый день бегать?
Разбудивший Шевелева звонкий девчоночий голос обрадовал и напугал: в его положении всегда лучше, чтобы он первый видел и решал, полезна или опасна будет встреча. В поле его зрения появилась голова девчушки с длинной косой, тут же исчезла, и голос снова зачастил:
– Вот и всё! Вот и будешь тут гулять и никуда не убежишь…
Голова появилась снова, приблизилась, и Шевелез увидел девчушку до пояса. Она смотрела на луг, в сторону реки, прижала ладонь к щеке и горестно, по-бабьи покивала. Потом взгляд её опустился ниже, девочка увидела Шевелева. Она закусила нижнюю губу, побледнела, глаза её стремительно наливались страхом.
– Тихо! Не кричи! – сказал Шевелев.
– Я не кричу, дядечка, я не буду кричать… – испуганно сказала девочка. – То я так злякалась, дядечка, так злякалась – я думала, что вы уже совсем мертвый…
– Кто с тобой?
– А никого со мной нема, – ответила девочка и даже оглянулась, чтобы окончательно убедиться в этом.
– А с кем ты говорила?
– Так то ж коза!
Глаза её заискрились смехом, она едва не прыснула, но тут же спохватилась и прикусила нижнюю губу, чтобы не засмеяться.
– Немцы в селе есть?
– Нема. Совсем нема. Они вчера так прожогом промчались скрозь весь хутор туда, до Сейма, а больше совсем их не было.
– С кем ты живешь?
– Сама.
– Как сама?
– Сама, одна. Тато о прошлом годе померли. А мамо весной. Вот я и живу сама-одна.
– Принеси воды. Только чтобы никто не видел. Поняла?
– А конечно, поняла, дядечка. Я сейчас сбегаю…
– Не надо бегать! Иди нормально. А то сразу увидят – что-то случилось, раз ты бежишь.
– Так я всегда бегаю! То скорее люди что-то подумают, если я тихонько пойду.
– Ну, хорошо. Только обо мне никому ни слова.
– Ой, дядечка, разве ж я не понимаю? Да кому я буду говорить, если в хате никого нема?
– Мало ли… Соседка вдруг зайдет.
– От чтоб мне очи повылазили! – сказала девчушка и перекрестилась в подтверждение клятвы.
– Очи очами, ты язык придержи, а то он у тебя тоже бегает…
Девчушка снова прикусила нижнюю губу, чтобы не прыснуть, и исчезла.
Она оказалась сообразительной: не несла всем напоказ ведро или кувшин с водой. На одной руке у неё была плетеная корзинка, в другой она держала серп, будто собиралась жать траву для своей козы.
– Вот какая я догадливая, правда, дядечка? Як кто и увидит, всё одно ничего не подумает…
– Молодец! – сказал Шевелев. – Посмотри как следует: никого не видно? А потом сядь спиной ко мне, будто ты свою козу пасешь, а сама поглядывай. Если кто появится, иди к нему, чтобы отсюда увести.
Девчушка послушно всё выполнила, осторожно опустила корзину в канаву, и Шевелев припал к чайнику с холодной водой.
– Ну, спасибо! – сказал он. – Как же тебя зовут, спасительница?
– Марийка. Марийка Стрельцова меня зовут, – как послушная школьница в классе, ответила девчушка. – А вас?
– Михаил… Михаил Иванович.
– То вы оттуда? – кивнула Марийка в сторону реки. – И ото все лежат побитые? Прямо страх божий смотреть… А как же вы, дядечка?
– А я ночью сюда приполз. Ходить не могу, нога у меня раненая. Слушай, Марийка, ты здесь все места знаешь. Где бы мне спрятаться, пока нога подживет?
– Так а где ж прятаться? В хате. Не в погребе же – там холодно и жабы прыгають…
– Жабы не самое страшное. Там небось лестница. Лестницу мне не одолеть.
– А где ж ещё? В сарае? Что вы, зверюка какая, чтобы в сарае жить?
– Да пойми ты: нельзя мне прятаться в хате! Если немцы узнают, что ты прячешь солдата, тебе тоже не поздоровится.
– А что они мне сделают?
– Они все могут сделать. Никого не щадят – ни старых, ни малых. Одно дело, когда я сам прячусь и ты про то не знаешь, и совсем другое, если ты меня в свой дом заберешь…
Марийка помолчала, раздумывая.
– От шо я вам скажу, дядечка. Немцев в хуторе нема. Может, и не будет, бо шо им тут делать? Все мужики и хлопцы в армии, остались одни бабы, старики да малеча. Что, немцы будут тут сидеть и тех баб сторожить? И там когда-то шо-то будет, а вы отлежитесь, рана ваша заживет, тогда и пойдете, куда хочете… Так что идемте до хаты, там и сховаетесь…
– А если придет кто?
– Да кто там до меня придет? Соседка? А чего ей в комнате делать? Да я и не пущу. Я ей так голову заморочу, что она забудет, зачем пришла. Думаете, я не умею? Я кого хочешь переговорю… Мне ещё в школе на собраниях слова не давали, бо я як начну балакать, так и остановиться не могу…
– Похоже, – сказал Шевелев. – Ладно, до ночи я здесь полежу, а потом…
– А чего это вы будете тут целый день лежать? Вот ещё придумали – лежать в канаве! Нога раненая, а вы будете лежать в грязюке! Разве так полагается? Не, как хочете, дядечка, а вставайте и пойдем до хаты.
– Соседи увидят.
– Какие соседи? У меня одна соседка, так она спозаранку забрала малечу и пошла до свекрови помогать картошку копать. Сейчас же люди картошку копают, а вы думаете, у них только и дела, что в Марийкин огород заглядывать…
– Ну хорошо, принеси мне палку какую-нибудь…
Марийка подхватила корзину, улетучилась и почти тотчас появилась снова.
– Ну ты и бегаешь, – сказал Шевелев.
– А что? – польщено порозовела Марийка. – Я така моторна, така моторна, никто не догонит… Вот вам, дядечка Михаиле, ломаки, смотрите, какая лучше…
Шевелев взял палку поувесистее, поднялся, но, выбираясь из канавы, задел раненой ногой бровку, пошатнулся и закряхтел от боли. Марийка побледнела, закусила нижнюю губу, словно и она испытала нестерпимую, жгучую боль.
– Ой, дядечка, вы же так не дойдете. Вы обопритесь на меня… А что? Я хоть ростом и маленькая, а сильная, я выдержу.
Боль затихла, и Шевелев теперь впервые увидел Марийку во весь рост. Она была вовсе не девчушкой, как показалось ему, а хотя и молоденькой, но, несомненно, уже девушкой. Только ростом действительно не удалась: макушкой не достигала его подбородка.
– Вы не думайте, дядечка, я умею… Когда мы в школе играли в войну, я всегда была санитаркой. Я умею, вот увидите… Кладите свою руку вот так, – и она положила его левую руку себе на плечо, – а я вас возьму вот так, – Марийка обхватила его правой рукой. – Вот так потихонечку и пойдем. Только вы опирайтесь сильнее, а то ж вам больно будет… Ну вот, мы уже и пошли, вот мы уже идем себе и идем…
Так они преодолели леваду, простиравшийся за нею огород, пересекли двор. Маленькая хатка под соломенной крышей слепила глаза свежепобеленными стенами.
– А теперь, дядечка, осторожно, тут приступочка, – как маленькому, объяснила Марийка у входной двери, – вот так, а тут порожек… Ну вот мы и пришкандыбали! – торжествуя, сказала она, когда Шевелев снял руку с её плеча и опустился в кухне на лавку. – А вы таки тяжеленький, дядечка, я аж упрела… – Согнув в локте руку, Марийка смахнула с лица проступившую испарину. – Ой, дядечка Михайло, мы всё балакаем и балакаем, а вы ж, мабуть, голодный?..
– Как собака, – сказал Шевелев. – Последний раз ел позавчера.
– А маты божа! Так шо ж вы молчите? Я зараз…
Марийка заметалась по кухне, перед Шевелевым тут же появились хлеб, холодная вареная картошка, соль и зеленый лук. Он набросился на еду. Марийка села напротив, пригорюнившись, наблюдала, как жадно он ест, потом вдруг вскочила, выбежала из хаты. Вернулась она с кружкой холодного молока.
– Вот, дядечка Михайло, теперь вы уже будете у меня совсем сытый. Правда?
Рот у Шевелева был набит, в ответ он только энергично покивал.
– Всё! – сказал он, отвалившись. – Наелся на неделю вперед. Спасибо тебе!
– А на здоровьечко. Шо ж бы вам ещё такое сделать?
– Если бы пару гвоздей да молоток, я бы себе палки приспособил, чтобы тебе больше меня не таскать.
– А есть! Десь у тата были и молоток, и гвозди…
Гвозди оказались погнутые и ржавые, молоток еле держался на рукоятке, но Шевелев всё-таки соорудил две палки с верхними поперечинами, чтобы удобно было опираться.
– Вот это – другой разговор, – сказал он и, опираясь на палки, сделал несколько шагов. – Э, так я тебе весь пол исковыряю…
От палок в глинобитном полу остались углубления.
– Пхи! – ответила Марийка. – Шо ей, доливке, сделается? Глина и глина. Я всё одно каждую субботу её подмазываю. Так что колупайте, сколько хочете… Хотя вам теперь не ходить, а лежать надо. А то ж натомились и нога раненая… Вот только вам хочь бы трошки помыться. А то – вы не обижайтесь, дядечка! – такой вы грязнючий да страхолюдный, аж смотреть страшно… Ось поглядите сами.
Марийка метнулась в комнату, принесла маленькое зеркало. Заросшее многодневной щетиной лицо Шевелева от пыли и потеков пота стало черным, выделялись только белки глаз да зубы.
– Ну-ну, – сказал он. – Бандитская харя, и всё… Просто удивительно, что ты не заорала, когда меня увидела.
Марийка прыснула, но тут же прикусила нижнюю губу и уже серьезно сказала:
– Так я же сразу догадалась, шо вы наш красноармеец и ховаетесь от немцев.
– Пойдем во двор, – предложил Шевелев, – я там где-нибудь сяду, а ты мне сольешь.
– Не! – решительно сказала Марийка. – Шо то за мытье? Надо как следует, а то у вас и одежа вся от пота смердючая. Зараз я нагрею воды, и будете вы мыться по-настоящему. Вот тут. А то что ж вы, посреди двора голый стоять будете?
– Как же тут мыться? Болото будет.
– А в балии. Мы всегда в балии моемся. И никакого болота не будет, вот увидите.
Марийка принесла из сеней круглое деревянное корыто, похожее на срез огромной бочки, разожгла в печи огонь, натаскала в чугуны воды, потом надолго исчезла в комнате, что-то, приговаривая, перебирала и вернулась со слежавшимся холщовым бельем.
– Ось! – торжествуя, сказала она. – То когда тато померли, то я все после них перестирала и сложила в сундук – хай лежит, хлеба не просит. А оно вот и сгодилось… Ну, вода уже горячая, раздевайтесь, дядечка Михаиле, и будем мыться.
– Как это – будем? Ты воду поставь и уходи. Я сам.
– Да шо вы сами можете? А кто вам спину потрет? А кто обольет потом? У вас же нога раненая, шо ж вы, как черногуз[11]11
Аист.
[Закрыть], будете на одной ноге стоять? И одной рукой мыться? Что ж то будет за мытье? Только грязь размазывать?.. Да вы что, меня стыдаетесь, чи шо? А от если б вы в лазарете были, кто бы вас мыл? Всё одно сестра, только что медицинская. Так я в школе всегда санитаркой была, с отакенной сумкой и с красным крестом… Или вы думаете, что я не умею? А я умею. Когда тато хворали, я всегда мыться им помогала. И что ж тут такого?
– То был отец, – сказал Шевелев.
– Так вы же, дядечка, тоже старый… И шо ж делать, если вы такой бедный и пораненный? Ну шо вы сидите и думаете? Так и вода остынет…
«Черт с ним, в конце концов, – подумал Шевелев. – Я для неё не мужчина, она для меня не женщина… Неизвестно, когда ещё подвернется такой случай. И подвернется ли?..»
– Хорошо, – сказал он. – Будь по-твоему.
– Вот и добренько! – обрадовалась Марийка. – Вот я вам ставлю скамеечку: раздевайтесь и садитесь. Ну, все, что нужно, спереди вы сами помоете, а где вам не достать, там я буду.
И она принялась шуровать его рогожной мочалкой.
Марийкин отец был, как видно, ростом поменьше Шевелева – штаны и рукава рубахи оказались коротковатыми, но после пропыленной, пропотевшей формы показались ему верхом удобства и роскоши.
– Чистой тряпки у тебя не найдется? – спросил Шевелев. – Надо бы рану перевязать.
Марийка снова метнулась в комнату, там раздался треск разрываемой ткани, и она вернулась с широкими длинными полосами разорванной женской рубахи.
Шевелев задрал штанину, с трудом развязал намокший узел повязки, начал её разматывать, морщась и непроизвольно подергивая ногой от боли. Прикусив нижнюю губу, Марийка внимательно следила за его движениями, и каждый раз, когда нога Шевелева дергалась, в лице её мелькала тень, словно боль испытывала она сама.
Намокшая при купании повязка отходила довольно легко, и наконец открылась вспухшая, багровая, с рваными краями рана. Из неё сочилась сукровица.
– А маты божа! – в ужасе сказала побледневшая Марийка.
– Йода у тебя нет?
– Нема.
– А зеленки?
– Тоже нема.
– Ладно, как будет, так будет. – Шевелев туго обмотал рану лентами, которые Марийка скрутила в тугие валики, как бинты.
– А теперь идите, дядечка, и ложитесь, я вам постель уже приготовила.
В горнице, отделенной от кухни ситцевой занавеской, было так чисто, что сразу становилось очевидно: ею пользовались только по праздникам или не пользовались вовсе. В углу перед иконами Спаса и Богородицы горела лампадка. Здесь были сундук, лавы и стол домашней работы и старая-престарая кровать с никелированными шишками.
– Вот тут и ложитесь, – сказала Марийка, – кровать ещё мамино приданое, только матраца городского у нас нема, ну всё одно, я думаю, тут будет лучше, чем в той канаве, – и она прикусила губу, чтобы не прыснуть.
– Так ведь это твоё место, – сказал Шевелев. – Ты постели мне на полу, вот и всё.
– Чего это вы, пораненный, будете на полу валяться? А я тут совсем и не сплю, я вон – на печке…
Шевелев лег – взбитый сенник приятно зашуршал.
– Ну, спасибо тебе за всё, Марийка! Я прямо как второй раз на свет родился…
– От и хорошо! Лежите себе и отдыхайте…
Проснувшись, Шевелев встретился с Марийкой взглядом.
– Ой, слава богу! – сказала она. – Вы всё спите и спите… Я уже по хозяйству управилась и до бабки Палажки сбегала, а вы всё спите и спите. И так тихонько, что я уже думала: а ну как мой дядечка совсем помер? А он, слава богу, живой и здоровый.
– Живой. А что, Марийка, тато твой брился или бороду носил?
– Не, они только усы носили – вот такенные, а бороду брили.
– Так, может, после него и бритва осталась?
– А десь была… – Марийка подняла крышку сундука, порылась в нём. – Ось!
Бритва оказалась источенной и тупой. Шевелев попытался направить её на своем ремне, потом, отчаявшись, долго и мучительно соскребал с лица многодневную щетину. Марийка, убегавшая на леваду за козой, вернулась с подойником, поставила его на лавку и увидела бритого Шевелева.
– Э, дядечка, – сказала она, – а вы, оказывается, ничего себе. И совсем не такой уже и старый…
– Старый, Марийка, старый. В деды, может, и нет, а в отцы тебе гожусь…
– Ну да! Тато у меня были совсем старенькие, а вы ещё – ого! Ну, конечно, не парубок, но и не дед. Вы так – середка на половинку. А вот я вас как вылечу, то вы и совсем будете как казак… Ото ж я и бегала до бабки Палажки, взяла всё, что нужно, сейчас запарю, ночь оно постоит, а потом начну лечить, и вы у меня враз станете здоровенький…
– Что еще за бабка?
– А есть у нас такая древняя-древняя старушка. Она сама не помнит, сколько ей годов. У нас же тут ни доктора, ни фершала, вот она всех и лечит.
– Свяченой водой от всех болезней?
– А вы не смейтесь, дядечка Михайло! Там про все болезни я не знаю, а как у кого какая болячка, так она всем помогает. И не свяченой водой, а травами. Она по тем травам чистый академик, всё знает. Вот когда тато себе сокирою по ноге ударили, там така рана была – страх глядеть, а она дала какие-то корешки, травки, всё и заросло.
– Так ты ей и про меня сказала?
– Что я дурная, про вас рассказывать? Я сказала, что у тетки Насти, соседки моей, хлопчик на ржавый гвоздь напоролся, нога теперь у него распухла и гной идет… А сама Настя прийти не может, бо картошку копает. Набрехала три короба. Что она, проверять пойдет? Она така старенька, вся согнутая, со двора давно уже носа не высовывает…
Прикусив нижнюю губу, Марийка осторожно сняла самодельный бинт.
– Вот видите, уже и гной появился, – сокрушенно сказала она и, окунув тампон в буро-коричневый настой, начала промывать рану. – Ой, дядечка, – испугалась она, – тут же у вас какая-то железяка торчит…
– Осколок, наверно, – присмотревшись, сказал Шевелев.
– Так его ж вытянуть надо! Разве можно с железякой в ноге?
– Ну, не знаю… Минные осколки – подлая штука. Края рваные, потянешь – сосуд заденешь или нерв. Нет, без врача нельзя. Может, сам выйдет?
Марийка наложила тампон, пропитанный примочкой, забинтовала рану.
– Вот так и будем теперь. Бабка Палажка сказала, надо утром и вечером, бог даст и заживет.
Осколок не вышел, но гноя появлялось всё меньше, потом он исчез совсем, рана начала затягиваться.
– Гениальная у вас тут бабка, – сказал Шевелев. – Ее бы в другом месте на руках носили.
– А что я говорила! – обрадовалась Марийка. – Скоро вы свои палки позакидаете и ещё танцевать пойдете…
– Танцор из меня, как из табурета скрипка. А вот без дела сидеть не годится. Давай мне все инструменты, какие у тебя есть.
Когда Шевелев просыпался, Марийки уже не было на печи. Ещё на рассвете она убегала на огород, потом прибегала, кормила его, делала перевязку и снова убегала. От зари до зари она копала картошку. Копанием это можно было назвать только условно – она поддевала куст лопатой, чтобы разрыхлить землю, а потом, согнувшись пополам, руками выбирала клубни: крупные – для еды – в одну корзину, мелочь в другую – на семена. Целый световой день Шевелев видел в окошко её согнутую фигурку. Она только и распрямлялась, когда несла корзины во двор, рассыпала картошку в тени, чтобы обсохла, а потом собирала её и уносила в погреб.
Шевелева грызла совесть. Несмотря на рану, он мог бы ей помогать. С больной ногой много не накопаешь, но выбирать картошку, хотя бы сидя, вполне можно. А может, смог бы и носить корзины. Но он понимал, что соседка или ее дети тотчас бы увидели, что по Марийкиному подворью ходит чужой мужчина. Об этом немедленно узнал бы весь хутор, а дойдет до немцев – разговор короткий: пуля в лоб или концлагерь. Пуля могла настигнуть его и раньше. В конце концов тогда, на берегу Сейма, он один вытащил счастливый билет, а мог остаться лежать, как остались другие… Дело не только в нём. В случае чего, Марийку за укрывательство тоже не пощадят. У него холодело внутри, когда он думал, что могут сделать с этой доброй, веселой девчушкой, которая только вступила в свою весну, и ей ещё жить и жить… Вот почему Шевелев никогда не выходил во двор, пока не наступала темнота, а каждый раз, когда Марийка убегала по своим делам или, как сейчас, копалась на огороде, она запирала входную дверь на висячий замок. Кто же заподозрят, что в запертой на замок хате прячется человек?..
– Черт знает что, – сказал он Марийке. – Ты работаешь, а я баклуши бью… Стыдно смотреть, как ты целый день стоишь согнувшись пополам. Как только спина у тебя не переломится?
– То ж обыкновенная наша бабская работа, – засмеялась Марийка. – Я с малолетства привыкла, всегда помогала, когда мамо картошку копали… А с картошкой надо управиться – кто его знает, когда заморозки ударят. И хиба вы байды бьете? Вон дверь починили, а то она уже прикрываться перестала, зимой из неё, как из прорвы, дуло… И рогачи как новенькие, не надо бояться, что чугун перекинется. А топор? Я как пойду дрова рубить, так и не знаю, по полену он ударит или по ноге… Так что вы, дядечка, не сомневайтесь. Вы как мой тато – они тоже всё умели делать, что надо, по хозяйству…
Шевелев старался привести в порядок всё, что удавалось, в убогом Марийкином хозяйстве. Рана затянулась совсем, во второй палке нужда отпала, но одной он всё-таки пользовался – опираться на раненую ногу было больно. После уборки картошки Марийка стала свободнее, нет-нет да и убегала то к соседке, то к своим подружкам. Каждый раз она приносила новости. Это не были достоверные сведения, вычитанные в газете или услышанные по радио – ни того, ни другого не было и в помине, – источником было изустное радио, прозванное тогда ОБК – «одна баба казала».
Глаза называют зеркалом души. У Марийки таким зеркалом было всё лицо. Все её чувства, переживания, настроения, глубокие и мимолетные, тотчас с необычайной ясностью отпечатывались на лице. Каждый раз, когда Марийка возвращалась, Шевелев ещё до того, как она открывала рот, знал, хорошие или дурные вести она принесла.
Вести были одна безрадостнее другой. Немцы заняли Харьков… Немцы продолжают наступление… Японцы начали воевать с Америкой… Немцы заняли Донбасс… С каждым днём фронт отодвигался на восток. И с каждым днем всё мучительнее становился для Шевелева вопрос: что делать? Рана зажила, он ещё прихрамывал, но уже ходил без палки. Вот так и сидеть здесь на хлебах у маленькой девчонки, прятаться за её юбку? Идти в Киев? Двести километров. О железной дороге не может быть речи: сцапает первый патруль. Да и что делать в Киеве? Прятаться за спины жены и детей, на них навлекать опасность? И чем жить – работать на немцев? Лучше сдохнуть… Идти к фронту и через фронт? До него уже больше двухсот километров, и с каждым днём он всё дальше…