Текст книги "Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию"
Автор книги: Николай Дубов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Так нельзя, Матвей Григорьевич! Где вы всё берете? Это же должно стоить кучу денег!
– Вы ошибаетесь, Варенька! Это скромные дары поклонников моего пера, а также авансы жаждущих славы деятелей. Мир мельчает, я тоже. Раньше взятки брали борзыми щенками, я пал до творога и капусты…
– Ты это всерьёз?
– Ох, Михайла, Михайла… Я еще в сорок первом заметил, что с чувством юмора у тебя не шибко… Не беспокойся. Отец Василий среди прочих внушил мне заповедь «не укради». Это произошло ещё в детстве, когда я учился в гимназии, которую не закончил, поелику гимназии были ликвидированы. Ты можешь спать спокойно: я не украл. Взяточничество есть лишь разновидность кражи. Стало быть, отпадает и оно. К тому же, если уж брать взятки, я бы запросил больше. Надеюсь, что я стою дороже, чем портфель или даже мешок картошки… Я просто поступаю сообразно пословице: «За морем телушка – полушка, да рубль перевоз». За морем, то есть в глубинке, где нет никакого транспорта – а его пока нет, – местным жителям некому продавать продукты своего труда, и они рады случаю отдать их по дешевке. Вот если бы они затратили рубль на перевоз, то на Владимирском или Бессарабке они за то же самое сняли бы с тебя штаны. Я за перевоз ничего не плачу, поскольку мою поездку оплачивает редакция и даже платит мне суточные, только, конечно, не за приобретение картошки, а за очередное сочинение на жгучую тему современности. Вот и всё.
– За подмогу спасибо, конечно, Матвей, – сказал Шевелев, выйдя его провожать. – Но ведь, много или мало, ты тратишь свои деньги…
– Слушай, спаситель! – резко обернулся к нему Устюгов. Всегда усмешливое лицо его стало жестким. – Если ты будешь разводить эту муть, я дам тебе в ухо. У него жена похожа на тень, а он корчит из себя гордого испанца… Меня блевать тянет от такого благородства. Прибереги свою гордость для действительной надобности и не сори жалкими словами. Я закоренелый холостяк, а счет в банке открывать не собираюсь. И может быть, ты когда-нибудь что-нибудь слыхал о таком явлении, как дружба? Так вот, оно состоит не только в том, что друг у друга отнимают время болтовней…
Постепенно устрашающая худоба исчезла, лицо Вари перестало напоминать личико девочки-старушки, еле заметными стали скорбные складки в углах губ. Но пережитое оставило не только внешние следы – у Вари обнаружилась сердечная недостаточность.
Между ними никогда не стояла ложь. Им просто нечего и незачем было что-то утаивать друг от друга. И вот теперь появилась непреодолимая стена лжи… Ещё там, на хуторе. Шевелев твёрдо решил рассказать Варе всё. Там и тогда не было выбора, и всё случилось, как случилось. Теперь выбор – лгать или сказать правду – зависел только от него. Варя всё поймет. Ну. а если нет… Что ж, поделом вору и мука. Во всяком случае, он будет честен…
Увидев Варю в Ташкенте, он понял, что сделать этого нельзя. Всё, что обрушилось на Варю, довело её до крайнего предела сил и выносливости. Рассказав о своих хуторских амурах, он попросту убил бы жену. Надо было думать о ней, а не о своих мучениях, спасать её, а не чистоту своей совести, которой уже всё равно чистой не быть. Вот так и оказалось, что и сейчас у него не было выбора, он не мог быть честен, не мог сказать правду, а должен всё утаить и лгать. Во всяком случае, пока… Оказалось, и потом тоже. Куда как благородно – заботливо выходить человека с больным сердцем, чтобы потом со своим деревенским романом влезть в это сердце и окончательно надорвать его…
Ну а если не притворяться и не врать хотя бы самому себе? Была и третья причина, заставлявшая его молчать. И может быть, она самая главная?.. А он уже начал врать. Что как не постыдное вранье – уничижительные словечки: «хуторские амуры», «деревенский роман»? Ведь на самом-то деле, где бы он ни был, он непрестанно со стыдом и мукой вспоминал и вспоминает Марийку, какой оставил её, – скорбно закусившую нижнюю губу и залитое слезами лицо…
Только уходя и уйдя совсем, он понял, как близка и дорога стала ему эта девчушка. Так что же – он разлюбил Варю и полюбил Марийку? Нет и нет! Он тогда сразу сказал Марийке, что любит свою жену и никогда не оставит её. Так было, так есть, так будет до последнего дыхания. Он и сейчас любит Варю не меньше, чем прежде. Когда схлынули беспамятная влюбленность и первые страсти, он открыл для себя душу Вари и полюбил её ещё больше. Тогда что же было с Марийкой? Случайное прелюбодейство, а потом привычный блуд? Или – долг платежом красен? Ты меня спасла, я тебя осчастливил?.. Шевелева начинало трясти от бешенства, когда он так думал о происшедшем. Нет и нет! Тысячу раз нет! Среди его знакомых были ходоки по дамской части – заводили любовные связи, а то и вторую семью. Обманутые жены или не знали об обмане, или знали и мирились – «чтобы сохранить семью». Шевелев брезгливо относился к таким историям. Это был просто блуд. А что же у него? А у него был какой-то кошмар, из которого невозможно выбраться, как из трясины…
От этого неотступного кошмара у Шевелева всё чаще начинало разламывать затылок, и однажды на работе, когда он нагнулся за упущенной резинкой, голова у него закружилась, и он упал. «Скорая помощь» установила гипертонический криз. После укола Шевелев пришел в себя, его отвезли домой. Несколько дней он лежал, послушно подставляя надлежащие места медсестре для уколов. Перепуганная Варя успокоилась, а он за время болезни пришел к твердому решению.
Шевелев не был трусом ни в мирной жизни, ни на фронте. Теперь он чувствовал себя трусом. Он оставил беременную Марийку, одинокую как перст. Рядом с ней нет никого, кто поддержал бы её, оградил от злословия, кто, наконец, помог бы просто физически, – она сама должна была вести хозяйство, растить ребенка. А он как ни в чём не бывало вернулся в Киев к семье, привычной работе и на досуге разводил самоедскую канитель: ах, как быть, ах, что делать?.. Прошло два с лишним года, а он даже не знает, жива ли Марийка, жив ли ребенок – его ребенок… Так чем он лучше двуногих козлов в брюках, которые, жирно похохатывая, хвастали своими похождениями, уверенные, что война всё спишет?
Весной сорок шестого Шевелев пошел к директору института и попросил дать ему командировку в Харьков.
– Зачем? – удивился тот. – У нас нет совместных проектов.
– По личному делу. Мне нужно только командировочное удостоверение без оплаты и отпуск.
– В такое горячее время?
– Леонид Васильевич, для прогула никогда не будет прохладного времени. Видите, я называю вещи своими именами. Не беспокойтесь, я отработаю прогул, никому мою работу выполнять не придется. А поехать мне необходимо. Безотлагательно. И так слишком долго откладывал. Я должен разыскать людей, которые во время войны спасли мне жизнь… Вы сами фронтовик и должны понимать…
– Да я понимаю, – вздохнул директор. – Ну, хорошо. Только ненадолго. Пять дней вам хватит?
…Попутная довезла только до Выровки, дальше пришлось идти по всё ещё не отремонтированному, раздолбанному грейдеру. Он не столько узнал, сколько угадал поворот на тропу, сокращающую путь. Вот появилась бурая соломенная крыша Марийкиной хаты, вот калитка, которая болталась на одной петле, а он привел её в порядок, и ничего, исправна до сих пор… Посреди двора стояла какая-то тетка и ругательски ругала мальчика лет шести-семи. Увидев постороннего, тетка замолчала и настороженно уставилась на него. Сердце у Шевелева оборвалось.
– Извините, – хрипло сказал он. – А где Марийка Стрельцова? Это ведь её хата?
– Была её, – сказала тетка. – А теперь наша. Она продала, а мы купили.
– А где Марийка?
– Не знаю. То до нас не касается.
– А вы давно здесь живете?
– Неделю. У нас всё сделано по закону и в сельсовете записано, – сказала тетка, вызывающе поджав губы.
Черт её знает, за кого она приняла его, чего опасалась, но Шевелев понял, что от неё ничего не добиться, и отошел от калитки. На соседнем участке он увидел согнувшуюся над грядкой Настю и зашагал туда.
– Здравствуйте, Настенька!
– А здравствуйте, – сказала Настя и выжидательно замолчала.
– Как там дверь у коровника, отвалилась или ещё держится?
– Ой, – всплеснула руками Настя, – то вы, Михайло Иванович? Никак вас не узнать… Слава богу! Вернулись, значит, живой и здоровый?..
– Здоровый не очень, а живой.
– И то слава богу… А мой вот так и не вернулся… Слезы появились у неё на глазах, и она стала вытирать их кончиком платка. Шевелев минутку переждал.
– Куда девалась Марийка?
– А боже ж мой! Выходит, вы ничего не знаете?.. Так что ж мы стоим? Идемте скорее, может, она ещё не уехала, я ж её только вчера видела…
Они торопливо зашагали к началу хутора, где проходила дорога в село, и Настя сбивчиво рассказала о житье-бытье Марийки.
– Трудно ей, бедолаге, одной приходилось. Она, правда, никогда не жаловалась, так ведь всё равно видно… Шутка сказать, одна с малым ребенком… Ну, всё, слава богу, обошлось. Вот только очень убивалась, что от вас нет никакого известия… А потом вдруг загорелось ей хату продавать и ехать. Завербовалась куда-то, чтобы там жить и работать… Сколько её отговаривали: как это так, бросить родную хату, ехать бог знает куда, да ещё с малым ребеночком! А она малая, малая, а как упрется – хоть ты её стреляй… Ну, продала хату, а новые хозяева – видно, и правда плохие люди – освобождай, и всё… Вот она и перебралась до Демчучки – то кума Марийкиной матери. Та приютила, пока транспорт какой будет. Вот уже недели две ждет, а транспорта всё нет и нет. Какой теперь транспорт, где его взять?
– Михасю!
Не успей Шевелев обернуться на этот вопль, Марийка сбила бы его с ног – с такой силой налетела она на него откуда-то сбоку. Запрокинув голову и прикусив губу, она жадно вглядывалась в его лицо, словно ещё не до конца поверила своим глазам, потом уткнулась в грудь ему головой и расплакалась. Шевелев, как маленькую, гладил её по голове.
– Ну, что ты такая мокроглазая? Расставались – плакала, встретились – снова плачешь…
– Так то ж от счастья. Михасю, родненький… Я ведь уже не ждала и не надеялась, а ты вдруг приехал, – шмыгая носом, объясняла Марийка.
Настя, растроганно кивая, смотрела на них, потом тихонько, чтобы они не заметили, отступила и пошла домой.
– Я сейчас, – всхлипывая, говорила Марийка. – Я сейчас перестану… Вот уже перестала. – Согнутым локтем она смахнула слезы и подняла улыбающееся лицо. – А какой ты стал красивый, Михасю! Ещё красивше, чем раньше…
– Тоже нашла красавца, – усмехнулся Шевелев.
– А конечно! Ты для меня самый красивый из всех. Ой, что ж мы стоим? Идём, я тебе донечку нашу покажу.
В кухне возле печи хлопотала старая женщина.
– Вот, тетя Устя, я говорила, шо мой Михась обязательно приедет, вот он и приехал…
Устя вытерла подолом руку и, сложив её дощечкой, подала Шевелеву.
В комнате с тряпичной куклой в руках стояла вторая Марийка, не достающая головой до столешницы. Увидя чужого, она спрятала куклу за спину.
– Донечка, ты посмотри, кто до нас приехал! То ж тато наш приехал! Ну, скажи ему – та-то…
Прикусив нижнюю губу, девочка молча рассматривала Шевелева, потом опустила куклу на пол, подняла к нему руки и сказала:
– Тато, на…
– Ах ты, пуговица, – дрогнувшим голосом сказал Шевелев и подхватил её на руки. – Ну, ты её тоже будешь по губам бить, чтобы не прикусывала?
– Да што уж там, – засмеялась Марийка, – як сама маты така. А оно ж як обезьянка – шо маты, то и себе…
Девочка тут же начала игру: наклонившись вперед, заглянула Шевелеву в глаза и спряталась, откинувшись назад, снова заглянула и снова спряталась. Потом её заинтересовало ухо Шевелева, и она принялась тщательно его исследовать.
– Как её зовут?
– Люба. Я так подумала: раз промежду нас случилась любовь, то и дочку надо назвать Любовью. Правда, хорошо?
– Очень хорошо! Ну как, Любочка, ухо проверила, всё там на месте? Тогда давай проверим еще одну штуку…
Он расстегнул портфель, достал кулек с конфетами и протянул ей. Люба взбрыкнула, требуя свободы, и отошла с конфетой к окну,
– Только, Михасю, ты сердись не сердись, а я рассудила так: мы уж как есть, а ей расти, жить среди людей. Почему она должна жить безбатченкой? И я, когда регистрировала, записала, что она – Любовь Михайловна Шевелева… Ничего, что я так сделала?
– Так и надо было! Очень правильно сделала!
– А маты божа!
Люба повернулась к ним. Не только губы и пальцы, но и щеки, нос и подбородок – всё было перепачкано коричневой шоколадной мазью. Марийка метнулась в кухню, вернулась с мокрым полотенцем и возвратила дочери нормальный цвет лица.
– Иди, допечка, погуляй во дворе, а мы с татой поговорим. Только не приставай до того петуха, а то он опять тебя долбанет… Тут такой злющий петух, шось страшне. Он её раз клюнул, так из пальца аж кровь текла… Ну как же ты, Михасю, всё это время?
– Обо мне что рассказывать! Воевал, отлеживался в госпиталях. Уцелел. Вот и всё.
– Ну, а детки твои, жинка – живые, здоровые?
Шевелев рассказал, какими застал Варю и детей в Ташкенте, как привез обратно в Киев, с каким трудом Варя возвращалась к своему прежнему состоянию, однако так и не вернулась…
Марийка не спускала с него глаз, по щекам её текли слезы.
– Бедная она, бедная… Сколько горя ей досталось, – сказала она и, помолчав, спросила: – Ты ей про меня ничего не говорил?
– Нет.
– Вот и хорошо! – вздохнула она. – Я боялась, что скажешь…
– А я вот иногда думаю: святая ты или дурочка?
– Трошки, мабуть, дурновата, так ведь не совсем же! Правда? – засмеялась Марийка. – Ну и не святая, – посерьезнела она. – Какая из меня святая, если я до чужого дядьки в постель прыгнула? Нет, Михасю, я обыкновенная. Я только не хочу свое счастье делать из чужого несчастья… Вот я и надумала сбежать… Приехал бы на день-два позже, а меня нету и не найти.
– Положим, найти-то я тебя всё равно бы нашел. Настя сказала, что ты куда-то завербовалась. Такие дела без сельсовета не делаются, значит, узнал бы, куда завербовалась, а там, на месте, уж как-нибудь нашел бы. Человек не иголка. Что это тебе в голову ударило?
– А ударило мне, Михасю, вот что. Подумала я, подумала и решила, что жить мне здесь больше нельзя. Мне-то что, плевать я хотела на бабские пересуды. А Люба подрастет? Найдутся люди добрые, которые не постыдятся дивчине сказать: ты ж безбатченко, байстрючка… И будет ей это обидно слышать от людей, и будет она с малых лет обижаться и на меня, свою мать, и на тебя, Михасю… А я этого не хочу. Придет время, вырастет, тогда я ей сама всю правду расскажу, как всё случилось. И она всё поймет, не будет у нее никакой обиды ни на тебя, ни на меня… А тут как раз я услышала по радиоточке из нашего района такое объявление, что в Крыму после войны населения осталось мало и желающие могут завербоваться, чтобы переехать туда насовсем. Дадут там хату, а работа есть всякая – и в колхозах, и в совхозах, и ещё всякая разная. Вот, думаю, как раз для меня. Кругом будут новые люди, никто про меня ничего не знает, да и не будут люди в чужие дела лезть. Война ведь скольким жизнь поломала… Вот и будем мы там с Любочкой жить. В море купаться! – засмеялась Марийка. – А то так всю жизнь проживешь, а, кроме огорода, ничего и не увидишь… Что, плохо я придумала?
– Придумала-то хорошо, я даже не ожидал… Да ведь трудно тебе будет одной.
– Ничего, справлюсь. Я работящая, а там Любонька подрастет… Проживем!.. Вот только никак уехать не можем. Целую неделю ждем: нема транспорта, и всё. Я уже и до председателя в село бегала, так он и слухать не хочет… Теперь, как появится машина или коняка, лягу поперек дороги, и пускай что хочет, не встану, пока нас не заберет…
Рано утром Шевелев пошел в село, долго ждал председателя колхоза, который ещё с рассвета мотался где-то по полям. Председатель тоже оказался недавним фронтовиком – донашивал форму, припадал на левую ногу, а пустой левый рукав был пристегнут к карману булавкой.
– Да ты что? – закричал он, выслушав Шевелева. – Какой транспорт? Шо мы, от хорошей жизни на коровах пахали? Вон есть один одер, на котором я езжу, так и тот на ногах стоит только потому, что его оглобли держат… А шо ж мне, со своим «рупь-пять» по полям бегать?
Шевелев объяснил, что раньше никак не мог приехать – лежал в госпитале контуженный так, что не знал, на каком он свете. Ни пошевелиться, ни «мама» сказать не мог… Вот приехал, а тут жинка надумала завербоваться, ну и он не против: по состоянию здоровья ему и врачи советовали переехать куда потеплее… Он врал без зазрения совести, зная, что председателю не до проверок, а помочь, кроме него, некому. Председатель слушал, скользнув беглым, но внимательным взглядом по нашивкам за ранения.
– Где тебя шарахнуло? – спросил он.
– Под Штеттином.
– Слыхал про ту мясорубку… Страшное дело! А меня под Люблином переполовинили… И закон фронтовой дружбы я знаю – сам погибай, а товарища выручай. Я ведь с самого двадцать второго хлебать начал – был в погранвойсках на действительной… Так что я могу сделать, когда такая разруха? А тут еще спека эта… Все ж горит прямо на глазах. Страшное дело! Не знаю, соберем ли что посеяли: или и на семена не хватит?.. Ну ладно, лошади я не дам, бо нема. А отвезу вас сам. Мне всё одно надо везти свою задницу до начальства, давно требуют…
– Зачем начальству твой зад? – улыбнулся Шевелев.
– А бить будут, – объяснил председатель. – Для чего ж ещё начальство будет вызывать?
– Что у вас, колхоз отстающий?
– Да нет, не хуже других…
– Так за что бить?
– А для пользы дела, – усмехнулся председатель. – Значит, давай так: сегодня день пропал, а завтра я до света подъеду. Но чтобы по-боевому, раз-два – и всё, без сборов…
Обещание свое председатель выполнил – приехал, когда на востоке только начинало сереть. Толчки и удары на каждой выбоине разбитой дороги непрестанно будили спящую Любочку, и большую часть пути Шевелев шел пешком, неся дочь на руках. Так когда-то зачатый им, теперь сонный комочек живой жизни навсегда прирос к его сердцу.
Двухэтажное дореволюционной постройки здание вокзала было разрушено, станционные службы разместились в бывшей поликлинике на привокзальной площади. Поезда уже ходили регулярно, но были редки, на единственный удобный Марийке поезд они опоздали, нужно было ждать до утра. Ночь они провели в станционном сквере на скамейке. Перед приходом поезда Шевелев достал пятьсот рублей, которые взял в кассе взаимопомощи, и протянул их Марийке.
– Да что ты, Михасю! Не надо, у меня же есть гроши, я ж хату продала!
– Бери без всяких разговоров, пригодится на новом месте. У тебя ведь нет ничего, одни тряпки, всё нужно будет заводить заново. Где твоя сумочка? Спрячь.
– Какая там сумочка! – засмеялась Марийка. – Мы по-сельскому. – Она задрала верхнюю юбку и куда-то у пояса затолкала деньги. – Вот, отсюда никто не украдет, и не потеряешь.
– Ну, а вот это важнее денег. Когда обоснуешься окончательно, напиши по этому адресу и сообщи свой.
– А кто та Зинаида Ивановна?
– Зинаида Ивановна Шевелева – моя сестра. Мне писать нельзя, напишешь ей.
– Она про меня знает?
– Нет. Пока нет.
– А может, не надо? Знаешь ведь, бабские языки… Мой тато говорили, шо бабы сначала говорят, а думают потом. Вот и она может проговориться…
– Она не из тех, что проговариваются.
– Вроде тебя?
– Угу, – кивнул Шевелев.
Он усадил их в переполненный вагон, вышел на платформу.
Марийка через закрытое окно что-то пыталась ему сказать, пробовала писать пальцем на стекле. Потом оставила все попытки и только смотрела на него. Слезы заливали её лицо, она нетерпеливо смахивала их и смотрела, смотрела… Поезд тронулся, Шевелев пошел рядом с движущимся окном и тоже, не отрываясь, смотрел на неё.
Он мог уехать в тот же день, но решил сутки переждать, чтобы как-то отойти от только что пережитого. Он проторчал эти сутки в том же сквере. Хотелось есть, но покупать еду было не на что: все деньги он отдал Марийке, осталась только мелочь – на трамвай. Спал он в том же сквере на скамейке, подложив под голову портфель…
– О, ты даже досрочно? – обрадовалась Варя.
– Дело сделал, а торчать там радости мало.
– Голодно там? Вон ты даже осунулся… Ничего, сейчас я тебя накормлю…
Шевелев не ел больше суток, теперь наверстывал, и Варя с удовольствием наблюдала. Подав ему чай, она, сказала:
– Знаешь, Миша, кажется, у нас будет третий.
– Что – третий?
– Ну, там не знаю, сын или дочь, словом, ребенок…
Шевелев едва не уронил чашку:
– Только этого не хватало!
– Почему это так тебя напугало? Ты не хочешь третьего ребенка?
– Дело не в ребенке, а в тебе. Разве можно в твоем состоянии носить ребенка, рожать, потом нянчиться с младенцем?! Это хорошо было до войны, когда ты была здорова и…
– Что ж ты остановился? И не такая старая? Кажется, я ещё не очень старая, Миша?
– О чём ты говоришь? Я за тебя тревожусь…
– Как-нибудь… Может, хотя бы у одного будет нормальное детство…
К сестре он никогда не ходил, и в этом не было нужды, так как почти каждый вечер Зина сама их навещала. Поэтому она удивилась и даже встревожилась, когда Шевелев пришел к ней.
– Что случилось?
– Пока ничего, но сейчас случится. Давай сядем, что ли… Я пришел, чтобы рассказать тебе то, чего не знает никто и знать не должен. Никаких обещаний не нужно – я знаю, на тебя можно положиться, но на всякий случай предупреждаю: если когда-нибудь хоть словом или намеком ты меня предашь – считай, что у тебя нет брата. Ты для меня перестанешь существовать.
Зина нетерпеливо встряхнула подстриженной седой гривой.
– Говори дело, а не пустяки.
Шевелев рассказал, как в сентябре сорок первого дополз до Марийкиного огорода, как выходила она его, потом прятала, как, по-видимому, полюбила и однажды после долгой молитвы, должно быть, заранее замолив предстоящий грех, забралась к нему в постель…
– И ты пошел на это? – металлическим голосом спросила Зина.
– Эх ты, моралист-теоретик… – вздохнул Шевелев. – А что я должен был сделать? Как толстовский отец Сергий, отрубить себе палец? Да, конечно, можно было одеться и уйти. Считай, что я оказался трусом и потому не ушел… А может, и не потому. Марийку не просто к мужику потянуло, она меня полюбила, отдала не только тело, но и душу… И мне следовало кирзовым сапогом своего благородства садануть в эту душу и её первую любовь?.. Ага! С этим ты не знаешь, как быть? Вот и я не знал и сапогом в душу не сумел…
– Почему ты утаил от Вари? Я уверена, она бы всё поняла и простила.
– Когда я мог сказать? В Ташкенте, когда её, дистрофика, качало от ветра? Или здесь, когда у неё обнаружилась стенокардия? Тебя не добила война, так добью я – так, что ли? Считай меня снова трусом, но я побоялся сказать Варе. Не из страха за себя, из страха за неё… Ты ещё не все знаешь. Когда вернулись наши и я снова ушел в армию, Марийка была беременна…
– О господи! – сказала Зина. Лицо её было в красных пятнах. – Это же прямо кошмар какой-то… – Зина сняла очки, отчего лицо её, как у всех очень близоруких людей, стало беспомощным и растерянным, – Я не понимаю, – она надела очки и уже с обычной своей твердостью сказала: – Я не понимаю одного. Если ты не рассказал об этом даже Варе, зачем рассказываешь мне?
– Не в расчете на то, что ты меня пожалеешь и утешишь, – усмехнулся Шевелев. – Я не верю в то, что беда станет легче оттого, что ты будешь приставать с ней к другим. Твоя беда все равно останется с тобой… Нет, мне нужно не сочувствие, а помощь. Не беспокойся, тебе ничего не придется делать… Командировка в Харьков была липовой: я ездил к Марийке. Да, да. Не на свидание с любовницей. Я оставил её беременной и, как видно, совести ещё не потерял – она меня и погнала. Оказалось, у Марийки двухлетняя дочь. Моя дочь. Чтобы соседи сплетнями не отравили жизнь девочке, она завербовалась на работу в Крым. К счастью, тут я навернулся, помог ей уехать… Она ничего не требует, ни на что не рассчитывает. Но я считаю себя обязанным ей помогать…
– Чем ты можешь помочь? Вы сами еле сводите концы с концами.
– Придется как-то подрабатывать… Я дал Марийке твой адрес, чтобы она могла сообщить свой, когда устроится. Вот, собственно, и всё, что мне от тебя нужно. Как видишь, не очень обременительно.
– По-твоему, стать соучастницей всей этой истории не обременительно? Мало того, что ты сам лжешь, должна лгать и я?
– Да кто ты, в конце концов, – взорвался Шевелев, – человек или ходячая пропись? От детского горшка до седых волос была святая? Черт тебя не возьмет, от твоей железобетонной добродетели кусок не отвалится…
– Хорошо, – сухо сказала Зина. – Больше ничего? Тогда уходи, мне нужно проверять тетради.
– Ничего. Кроме одного. Если ты явишься к нам с постной рожей оскорбленной невинности, Варя сразу поймет, что что-то неладно. Врать ты не умеешь…
– Да уж до тебя мне далеко, – съязвила Зина.
– Не во мне дело, а в Варе. Перед моим уходом она сказала, что ждет ребенка. Вот посиди и подумай, что с ней будет, если она докопается до правды или угадает её…
Зина в ужасе схватилась за голову.
…По возвращении в Киев Варя не пошла снова в школу. Уроки, тетради, бесконечные методические разработки и совещания съедали целый день и большую часть вечеров, а у неё на руках было всё хозяйство. Муж и Сережа старались ей помогать, но заменить её во всём не могли, а кроме того, за маленьким Борькой был необходим непрестанный присмотр. Варя поступила корректором в редакцию одной из газет. Работать нужно было не в самой редакции, а в типографии на Прозоровской. По идее это была очень удобная работа, так как работать надо было через день – три раза в неделю. За верстку принимались вечером, ночью полосы должны были подписываться в печать, потом их матрицировали и начинали печатать, чтобы тираж успел к утренним поездам. Таким образом, корректоры ночью освобождались и уезжали, отсыпались дома и целый день могли заниматься своими делами и следующий день тоже. Но так было только по идее. На практике график почти никогда не выполнялся, а как только становилось ясно, что графика не будет и премиальных за его выполнение не будет тоже, метранпажи начинали «тянуть резину», нагоняя вместо премии сверхурочные. Вместо того чтобы закончить работу ночью, её заканчивали утром. А если шел какой-нибудь доклад или отчеты о заседаниях, о графике нечего было и мечтать. Даже если материалы из РАТАУ поступали заблаговременно, их набирали и верстали вовремя, это не имело никакого значения, так как потом начинали поступать восковки с поправками и поправками к поправкам. Зачастую поправок набиралось больше, чем восковок первоначального текста. Всё это набирали, вычитывали, верстали, потом выбрасывали и всё начинали сначала. Так продолжалось всю ночь и всё утро, измученная Варя приходила домой, когда Шевелев давно уже был на службе, а Сережа в школе. Иногда после такой убийственной ночи ей удавалось поспать два-три часа, но дневной сон не снимал усталости после всенощного бдения, а нужно было убирать, готовить, ходить на рынок, охотиться за пайками.
Шевелев возмущался этой работой на износ, требовал, чтобы Варя оставила или хотя бы сменила работу, однако негодующие речи ничего не могли изменить. На Владимирском, Бессарабке и других рынках можно было купить всё, но обесценившиеся деньги текли меж пальцев, как вода, и разве можно было прожить на его восемьсот рублей, если буханка хлеба на руках стоила сто рублей, а жалкая кучка картошки – тридцать?
Шевелев искал возможности подрабатывать. Совместительство исключалось, нужна была работа без должности и официального оформления. Помог сослуживец, который, оказалось, уже занимался такой подработкой и просто не справлялся с её объемом. После войны все не закончившие вузы или не успевшие поступить в них хлынули в институты. Это были уже взрослые, зрелые люди, которые знали, чего хотят, и обдуманно выбирали вуз для поступления. Но подросло новое поколение, вчерашние школьники, которые толком не знали ни своих способностей, ни возможностей. Они поступали в вузы потому, что поступали другие, потому, что высшее образование открывало лучшие житейские перспективы, наконец, потому, что этого требовали папы и мамы. Отчетливого представления о будущей специальности у них не было, они сами не знали, чего хотят, к чему им следует стремиться, и тыкались наугад, зачастую выбирая тот институт, куда легче было поступить, поэтому довольно часто в технические вузы попадали люди, не имеющие к технике ни склонности, ни способностей. Нужда в специалистах была огромной, и таких недотыкомок не отчисляли, а тянули за уши. помогали им закончить курс. И даже среди одаренных и трудолюбивых попадались студенты, начисто лишенные способностей к рисованию и черчению. А в техническом вузе обойтись без черчения невозможно – не считая всего прочего, нужно было выполнять курсовые проекты и в завершение сделать дипломный проект. Спрос родил предложение – безрукие будущие специалисты находили людей, которые за деньги выполняли все эти работы, а они потом выдавали их за свои. Разумеется, платившие считали, что они платят слишком много, работавшие находили, что они получают слишком мало, так как над каждым листом нужно было горбатиться около недели, и сто рублей за лист плата, конечно, мизерная. Но выхода не было. Шевелев был рад и такой возможности заработать. Сначала он стеснялся этого в общем-то стыдного занятия – поставлять фальшивки для одурачивания преподавателей, но потом узнал, что преподаватели прекрасно обо всём осведомлены и мирятся с этим как с временным и неизбежным злом. Шевелев объяснил директору своё положение – двое ребят, ожидается третий – и получил разрешение оставаться после работы в институте, чтобы готовить эти ненавистные и такие необходимые листы. Он работал, пока не начинало разламывать спину и рябить в глазах, и только тогда уезжал домой. Никаких выходных у него не стало: теперь и по воскресеньям он работал целый день, но уже дома. Чертежником он был хорошим, работал быстро, и ему удавалось делать за месяц пять, а то и шесть листов. Деньги он отдавал Варе, но не все: двести пятьдесят рублей каждый месяц отправлял Марийке.
Зина не обманула ожиданий брата – обладание его тайной не сказалось на её поведении, но внутренне она находилась в непрестанном смятении, близком к отчаянию. Ни разу в жизни она не испытывала такой растерянности, как сейчас. Как ни сложны были прежде проблемы, с которыми ей приходилось сталкиваться, она всегда могла найти и находила для себя твердую нравственную позицию. Как ни пытались люди прикрыть и приукрасить словами свои поступки, поведение, Зина всегда отчетливо видела, где черное, а где белое, что хорошо, а что дурно или даже отвратительно. Теперь она этого сделать не могла. Она не сомневалась в том, что Михаил рассказал правду, всё произошло именно так, как он говорил. И хотя по инерции, по неистребимой привычке морализировать она высказала Михаилу своё негодование, потом, наедине с собой, утратила веру в свою правоту, растерялась, пытаясь решить, как же следовало поступить Михаилу…