Текст книги "Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию"
Автор книги: Николай Дубов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
В конце концов, не только Михаилу – любому на его месте. Другое дело, если бы он сам домогался близости, воспользовался глупостью и простодушием этой девчонки. Но вся жизнь брата прошла у Зины на глазах, она звала, что он порядочный человек, не способный на подлость. И он любит Варю…
Для брата Зинаида так и не нашла однозначного осуждения, но Марийку осуждала полностью и безоговорочно. Конечно, та поступила благородно, спасая и укрывая раненого, может быть, даже рисковала при этом собственной жизнью, но это не основание навязываться в любовницы. И когда от Марийки прибыло письмо, она брезгливо, как что-то заведомо грязное, протянула его Михаилу. Тот покосился на неё и промолчал.
Через некоторое время Зина попросила Михаила зайти посмотреть её настольную лампу – она что-то капризничает.
– Лампа исправна, – сказала Зина, когда Михаил пришел. – Вот второе письмо. Вы намерены превратить меня в посредника, в почтовый ящик для переписки? Я в этом участвовать не желаю.
Шевелев прочитал письмо.
– Нет, – сказал он, – не намерены. Я послал деньги, но ничего не писал и писать не собираюсь. Деньги я посылать буду, так как обязан помогать, но роман на стороне мне не нужен. А письмо адресовано тебе. Отвечать на него или нет – решай сама.
В письме, написанном крупным детским почерком, Марийка благодарила за присланные деньги, а потом просила её, Зинаиду Ивановну, уговорить Михаила Ивановича, чтобы он больше денег не присылал. Им дали хороший дом – комната и кухня, на деньги, оставшиеся от продажи хуторской хаты, она купила всё, что нужно по хозяйству. Работает она в совхозе, всем обеспечена, так что Михаилу Ивановичу совсем не нужно отрывать от семьи, чтобы посылать им. Ей с донечкой много не надо, они и так хорошо живут. Письмо кончалось обычным у малокультурных людей присловьем: «Жду ответа, как соловей лета».
Сначала Зина твердо решила, что этот распутный «соловей» никогда не дождется её ответа, но мало-помалу решимость её стала слабеть. В конце концов, если не считать злосчастного факта, когда Марийка залезла в постель к мужчине более чем в два раза старше её, она всё время, всегда вела себя благородно и даже самоотверженно. Видно, и впрямь не было у неё никаких дурных помыслов и расчетов. Даже напротив – она понимала, что рано или поздно весь хутор узнает и, конечно, осудит её. И если она не побоялась пойти наперекор принятым нормам, не устрашилась общественного мнения, может быть, и в самом деле ею руководила не прихоть или распущенность, а глубокое и сильное чувство? Так должна ли, имеет ли она, Зина, право осуждать и презирать восемнадцатилетнюю девчушку за эту самозабвенную любовь, когда сама Зина проворонила свою первую и единственную любовь?
Справедливость Зина почитала как одну из первых и главных добродетелей и, придя к выводу, что она несправедлива по отношению к Марийке, ответила на письмо. Так между ними возникла не слишком частая, но регулярная переписка, о которой брату она ничего не сказала.
Помогать другим Зина считала не менее важной добродетелью. Посылать деньги при скудной учительской зарплате она не могла и решила взять на себя хотя бы заочную заботу о духовном развитии племянницы, так как мать её в этом отношении, несомненно, оставляла желать лучшего. В ту пору букинистические магазины были завалены книгами, они были дешевы, и Зина довольно легко находила то, что, по её мнению, следовало читать детям. Это были прежде всего русские народные сказки и сказки Андерсена, Перро и братьев Гримм, далее пошли «Робинзон Крузо» и «Путешествия Гулливера». Современная детская литература, по мнению Зины, слишком замыкалась в круге детских интересов и потому уже не помогала, а только задерживала духовное развитие детей. Подростки должны читать уже безвозрастную, просто хорошую литературу. На каждой книжке Зина непременно делала надпись – приводила изречение какого-либо выдающегося человека о пользе книг, чтения и вообще просвещения. Марийка благодарила за книжки и писала, что теперь вместе с донечкой, может быть, и она наберется ума-разума. Сначала она сама читала Любоньке вслух, а когда та научилась, они стали читать вместе, то есть по очереди.
Марийка ничего не просила ни для дочери, ни для себя и только однажды попросила прислать фотографию Михаила Ивановича. Шевелев фотографироваться не любил, делал это в случаях крайней необходимости и отпечатков не хранил. Все семейные реликвии, в том числе и фотографии, сохраняла Зина. В этом скудном архиве послевоенных фотографий не было, и она послала одну из довоенных, сделанных для какого-то удостоверения.
В пятьдесят четвертом на Зину свалилось счастье. Во время летних каникул, если удавалось достать путевку, она отдыхала где-нибудь под Киевом – в Ворзеле, Кичееве или Пуще; если путевки не было, оставалась дома, и весь отдых состоял в том, что по вечерам она ездила на концерты симфонического оркестра под открытым небом. Теперь ей, как одному из старейших и заслуженных педагогов, выделили тридцатипроцентную путевку в дом отдыха не куда-нибудь в Ворзель, а в Рабочий Уголок в Крыму. Что это такое, никто из знакомых не знал, объяснить сумел один Устюгов.
– Когда-то он назывался Профессорским Уголком. Там были дачи Голубева, Головкинского, Кеппена, которые много сделали для изучения Крыма. Очевидно, местные власти решили, что заслуги их недостаточно велики или что профессора вообще того не заслуживают, и переименовали Профессорский Уголок в Рабочий. Место весьма привлекательное. Хороший пляж, зелень, поблизости всякие красоты. Езжайте смело, не прогадаете.
Зина вернулась загорелой и ещё более поджарой, чем обычно. Это был её самый изнурительный и самый радостный отдых, если можно назвать отдыхом образ жизни, который она вела в Крыму. Она встречала рассвет у моря и купалась, когда на пляже ещё не было ни души, к закату снова шла к морю и купалась, чтобы потом провалиться в мертвецкий сон на несколько часов. Всё остальное время было отдано экскурсиям и походам, организованным и самодеятельным, в одиночку. Теперь, захлебываясь от восторга и стихотворных цитат, она рассказывала о поездке в Гурзуф и о доме Раевского, где три недели прожил Пушкин, об Аю-Даге и Судакских воротах, о сталактитовой пещере на нижнем плато Чатыр-Дага и водопаде Джур-Джур…
Только об одной поездке, которая оказалась самой волнующей и важной, Зина не заикнулась. Она долго колебалась, гнала даже мысль о ней, но перед самым отъездом решила, что никогда не простит себе, если упустит эту единственную возможность.
Все многоместные моторные катера с парусиновыми тентами носили почему-то птичьи имена. До сих пор Зина ездила на «Беркуте», теперь это оказался «Снегирь». Он миновал Карасан и Кучук-Ламбат. Туда Зина прежде добиралась посуху и даже побывала на вершине мыса Плака. С моря он был похож на огромную каменную сову. Обогнув округлый бурый лакколит, «Снегирь» повернул к берегу. От разбитого зимними штормами причала остались только торчащие из воды рельсы, и катер просто уткнулся носом в пляжную гальку. Зина оказалась единственной пассажиркой, едущей до Фрунзенского. Матрос помог ей сойти по узкой, хлябающей сходне, потом втащил сходню на борт, «Снегирь» задним ходом сполз с гальки и пошел в сторону Аю-Дага. Большой, должно быть, с полкилометра или даже больше пляж был совершенно безлюден, только неподалеку от бывшего причала стоял навес, от него к морю шли две стенки эфемерной ограды – между металлическими кольями были натянуты белые полотнища. В ограде стояли лежаки. От кого или от чего ограждала эта надувающаяся, хлопающая под ветром ограда, Зина не поняла. Спрашивать у лежащих там людей не имело смысла: они, несомненно, были курортниками и местных жителей не знали. В крохотном заливчике под прикрытием лакколита покачивалось несколько лодок, а их юный босоногий хозяин в фуражке с огромным «крабом», лежа на животе, глубокомысленно пересыпал горсть гальки из руки в руку.
– Марийка Стрельцова? То вон там, на верхотуре, – показал он на высокую скалу справа. – Идите вот так прямо, пока не дойдете до тропки вправо. По ней и идите. Не заплутаете, бо другой нема.
Каменистая тропа круто поднималась вверх, потом превратилась в лестницу, высеченную в камне, снова стала тропой. На полугоре тоже были дома, но там сказали, что к Стрельцовой надо идти ещё выше. На неширокой площадке, почти у самой вершины, в тени старых деревьев стояло несколько домов. Внизу на пляжном солнцепеке было жарко, а здесь держалась густая тень и повевал легкий ветерок. На плоском камне у самого обрыва над книжкой склонилась девочка-подросток.
– Девочка, где здесь живет Мария Стрельцова?
Девочка удивленно вскинула на Зину взгляд, прикусила нижнюю губу и встала:
– Пойдемте, я покажу.
В прохладной кухне молодая миловидная женщина вытирала расписное глиняное блюдо. Зину удивило поразительное сходство дочери с матерью.
– Вы Мария Стрельцова? – спросила Зина. – Здравствуйте. Я – Зинаида Ивановна Шевелева.
Глиняное блюдо скользнуло вниз и разлетелось на куски.
– А боже ж ты мой! – сказала Марийка и прикусила нижнюю губу. В глазах её появились слезы.
– Ox! – воскликнула Зина, глядя на осколки блюда. – Я не думала, я не хотела…
– Та бес с ней, с той глиной! То ж к счастью! – сквозь слезы сказала Марийка. – Дайте ж я вас поцелую… Донечка, ты поняла, кто до нас приехал? То ж тетя Зина, что книжки тебе посылает…
Зина расспрашивала, а Марийка охотно рассказывала, как они устроились здесь и как живут, о своей работе и успехах дочери. Потом она отослала дочь к подруге, и тогда уж они могли говорить в открытую обо всём. О том, что натворила война и как перевернула человеческие судьбы… Марийка всласть поплакала, и даже твердая на слезу Зина «пустила сок», как определял это её брат. Теперь, глядя в наливающиеся слезами глаза Марийки, когда она говорила о любом Михасе и умоляла её, Зину, уговорить его, чтобы он не надрывался и ничего не присылал, потому что она сама видит, как хорошо они живут, – и показывала опрятную скудость своего жилья, – она сама сумеет поставить Любу на ноги, слава богу, растет девочка старательная, трудолюбивая, – теперь Зина до конца поверила в чистоту и силу Марийкиной любви к Михаилу, у неё растаяли остатки предубежденности, которые ещё нет-нет да и всплывали в ней время от времени.
Подошло время последнего рейсового катера, и Марийка с дочерью пошли её провожать. Катер отвалил. Обнявшиеся две Марийки с прощально поднятыми руками стали стремительно отдаляться. Мать и дочь были так разительно схожи, что Зина теперь так и называла их про себя – две Марийки…
Эти две Марийки пронзили сердце Зины благородным негодованием. На брата. И когда представился удобный случай, она, сверкая стеклами очков, сказала:
– Совесть у тебя есть или нет?
Шевелев поднял на неё взгляд.
– Или ты, как страус, спрятал голову в песок и думаешь, что всё в порядке?
– Это глупая выдумка: страусы не прячут голову в песок, когда опасность сильнее их, они убегают.
– Что ж, к тебе это ещё больше подходит. Ты убежал, спрятался и спокойнёнько сидишь в своем убежище…
– А ну, давай без зоологии. В чём дело?
– Ты ни разу не видел своей дочери! И тебе не стыдно?
Как это часто случается со слишком правильными ортодоксами, суждения Зины складывались с некоторым перебором, а при таком переборе трудно бывает заметить, что суждения сегодняшние иногда вступают в противоречие со вчерашними. Излив в своё время святое возмущение его хуторским преступлением, теперь Зина бурлила от негодования по поводу его нового, уже отцовского, преступления и не замечала, что призыв ликвидировать второе означает продолжение первого.
– Увидеть дочь – значит снова встретиться с Марийкой. Ты всегда стоишь на страже добродетели, а теперь становишься сводней?
– Меньше всего я думаю о тебе! И не тебе рассуждать о добродетели. Ты думаешь, очень добродетельно родить ребенка и скрыться от него? Оттого, что ты прячешься, твоё… – Зина замялась, – твой проступок не становится лучше. И его последующим покаянием не перечеркнешь и не отменишь… В конце концов, вы с Марийкой взрослые люди, распутывайте свои отношения как хотите. А какое право ты имеешь делать ущербным детство своей дочери?
Высокие нравственные принципы требуют высоких слов, и Зина их не жалела:
– Ты не понимаешь, что это травма для ребенка – не иметь отца? Одно дело – отец погиб на фронте… Но ты, слава богу, жив. И она знает, что ты жив! Что можно ей сказать, чем объяснить, оправдать твое поведение? Ты деньги посылаешь? Ах, какая заслуга! Да ты просто был бы презренным негодяем, если бы не помогал! Но деньги отца не заменят. Почему девочка должна страдать от сознания, что она не такая, как другие, а хуже их… У неё есть три брата, они легальные, первосортные, а она, выходит, нелегальная, второсортная?
– Откуда ей это известно?
– Я была у Марийки. И Люба мне очень понравилась – прекрасная девочка…
– Да кто тебя просил, чертова кукла?
– Я ещё должна спрашивать у тебя разрешения? Ты потерял совесть, но у меня она есть!
Шевелев подавил вспышку ярости. Он понимал, что и вспыхнула-то она только потому, что Зина угодила в больное место. Его давно грызло сознание вины перед Марийкой. Как бы ни была она неприхотлива и вынослива, трудолюбива и самоотверженна, ей пришлось, конечно, очень трудно. Люди даже в полноте житейского опыта и сил не так легко решаются ломать устоявшийся уклад жизни. А тут с маленьким ребенком на руках, и сама ещё, в сущности, девчонка, разом оборвала всё и ринулась в незнаемое – в далекие, неведомые места, в непривычный климат, совершенно другой уклад жизни среди чужих людей… И всё нужно было начинать сначала, что называется, с нуля. Что она привезла с собой? Какое-то тряпьё – свои и дочкины одежки – да деньги. Сколько там было этих денег, и чего они стоили после катастрофической засухи сорок шестого, если ещё раньше обесценились до предела?.. А дочка? Конечно, права была Марийка – на новом месте не так будут лезть в душу, но ведь и там могли найтись злоязычные стервозы, для которых нет занятия сладостнее, чем солью притворного сочувствия посыпать раны ближнего…
Он не только понимал, что должен, обязан съездить к Марийке, повидать дочь, а если удастся, в чем-то помочь, но и сам очень хотел этого и только не знал, как сделать так, чтобы поездка выглядела совершенно естественной, не могла навести на какие-то подозрения. Помогло несчастье. Гипертонические кризы время от времени повторялись, но не были слишком частыми. В пятьдесят четвертом и особенно в пятьдесят пятом они возвращались чаще и сделались тяжелее. То ли отзывалось незатихающее эхо войны, то ли сказывалась непрерывная, без отдыха, дополнительная нагрузка, которую взвалил на себя Шевелев, начиная с сорок шестого. Даже уходя в отпуск, он продолжал изготовлять осточертевшие листы курсовых и дипломных проектов. С течением времени к ним прибавились листы для жаждущих «остепениться» безруких кандидатов в кандидаты наук. От всех настояний поехать в дом отдыха или санаторий он отмахивался.
Однако в начале пятьдесят шестого случился настолько тяжелый криз, что «скорая помощь» отвезла Шевелева в клинику Перед выпиской заведующий отделением, пожилой профессор, спросил его, когда он последний раз отдыхал.
– Если по правде, то до войны, – ответил Шевелев и пояснил, что вынужден подрабатывать, так как семья большая, зарплаты не хватает.
– Вы думаете, вашей семье станет лучше, когда вас похоронят? Какая у вас специальность?
– Инженер-строитель. Но работаю не на стройке, а в проектном институте.
– Это несущественно. Важно, что вы знаете об усталости материалов. В том числе и металлов. Металл и тот устает! Человек, конечно, выносливее любого металла, но всему есть предел. Поэтому, если не хотите обездолить семью, – отдыхать обязательно. Но ни в коем случае не меняйте климат – отдыхать только под Киевом.
– Что тут за отдых?
– Вы инженер, стало быть, знаете. Рессору изгибают, потом закаливают. Что с ней произойдет, если её резко выпрямить?
– Она лопнет.
– Вот именно! Мы с вами уже изогнутые рессоры, и лучше не пробовать выпрямляться. И ещё одно – при поездках самолет исключается. Поднимаясь и опускаясь, он круто набирает или теряет высоту. У нормальных людей при этом ощущается боль в ушах и прочее. Вы уже вне нормы. Поэтому, даже приземляясь, вы можете запросто попасть на небо или уж не знаю куда… Во всяком случае, спешить туда вряд ли стоит.
Рассказывая дома о советах профессора, Шевелев несколько смягчил их, а о запрете летать и менять климат умолчал совсем. Без профессорских рекомендаций Варя и Зина давно настаивали на необходимости отдыха, теперь они насели на него с такой категоричностью, что пришлось сдаться. Неизвестно было лишь, как и куда поехать.
– Неужели институт не может выделить тебе путевку? – спросила Варя. – Наверно, у районо меньше возможностей, а вот дали же Зине путевку.
– А я откажусь, если и дадут, – сказал Шевелев, – потому что я или сбегу оттуда и пропадут деньги, или убью санаторного радиста. Эти троглодиты с утра запускают свои дьявольские машины и до поздней ночи гвоздят отдыхающих эстрадной пошлятиной.
– Откуда ты знаешь? Ты же нигде не был.
– Знаю. Мне сослуживцы рассказывали. Я бы государственным декретом запретил установку радиоузлов в санаториях и домах отдыха… В целях охраны физического, а также духовного здоровья трудящихся…
Эстрадного лалаканья Шевелев действительно не любил, но дело было не в нём: он опасался, что запреты профессора записаны в его карточку, для получения путевки нужна санаторная карта, и поликлиника может её не выдать.
– А что, если, – сказала Зина, – что если тебе поехать в Алушту или в Рабочий Уголок?
– Без путевки?
– Туда можно и без путевки. Когда мы приехали в Алушту, на автобусной остановке была целая куча хозяек – предлагали койки, даже комнаты. Многие так и едут, дикарями. И в Рабочем Уголке некоторые так жили. Одни просто жили частным образом, а питались в столовке. А кое-кто даже снимал комнату и столовался у хозяйки.
– Может, в самом деле? – спросила Варя.
– А ты как будешь тут справляться?
– А что я? Сережа в Москве, ты будешь в Крыму. Мы втроем отлично проживем. Мне даже легче будет: одним нахлебником меньше, – засмеялась Варя.
…Люди знают, что они смертны, но лишь немногие одержимы неотступным страхом смерти и непрестанным ожиданием её превращают свою жизнь в пытку. Большинство сознательно или бессознательно избегает мысли о смерти, смутно надеясь, что она случится когда-то потом, в отдаленном будущем, и потому отмахивается от мрачных предостережений. Шевелев принадлежал к большинству.
Нарушая профессорский запрет менять климат, он пренебрег и вторым – решил не ехать, а лететь, чтобы сэкономить время и не маяться в душном вагоне. Маяться пришлось и в самолете. Ил-12 летел на небольшой высоте, день был жаркий, и машина то и дело проваливалась в воздушные ямы. Над Сивашом, где чередовались суша, белесые или странно розоватые озера, самолет стал похож на воздушную телегу, ковыляющую по невидимым гигантским булыжникам, – с такой силой после очередной ямы ударялся подбрюшьем в тугие потоки восходящего воздуха. После воздушной тряски поездка в автобусе показалась освежающей прогулкой. Давно перевалило за полдень, Шевелев проголодался и пообедал в столовой. То ли волнение, то ли искусство поваров лишили еду всякого вкуса. Он заспешил на пристань и попал к самому отходу рейсового катера.
Описания Зины оказались настолько точными, что спрашивать о дороге не пришлось. Он поднялся к верхнему ярусу домов. Осененная старой шелковицей дверь была открыта настежь. Шевелев постучал по косяку.
– Кто там? Входите, дверь открыта.
Шевелев миновал прихожую. В комнатке из-за стола встала вернувшаяся в юность тоненькая Марийка в коротком платье. Увидев его, она прикусила губу.
– Люба? – сказал Шевелев. – Ты меня не знаешь. Давай будем знакомиться…
– Нет, я вас знаю, – сказала Люба и покраснела. – Вы – мой тато…
– Ты не можешь меня помнить! Тебе было всего два года…
– А вот, – показала Люба.
Посреди стены, обрамленный вышитыми полотенцами, висел портрет Шевелева. Даже неумелое увеличение и грубая ретушь не смогли окончательно уничтожить сходство фотографии с оригиналом…
– Откуда это у вас?
– Нам тетя Зина прислала. Давно, – сказала Люба. – Так я побегу…
– Куда?
– За мамой. Вы садитесь, отдыхайте, я быстро…
Люба выбежала из комнаты, Шевелев вышел следом. Вот так же, вразлет, сломя голову, бегала и Марийка… Шевелев вернулся в дом. Голые побеленные стены, единственное украшение – его портрет. Свежевымытый пол. Две койки с панцирными сетками, шкаф, в углу комод, фабричный, но топорной работы стол, несколько стульев. Всё чисто, опрятно. И бедно. Скудно живет твоя дочь, Шевелев… Её братья не роскошествуют, но всё-таки растут в обжитом, уютном доме. А здесь всё как-то примитивно, случайно и наспех. Может, потому, что негде было взять? Может, от ощущения, что жилье это временное и через какое-то время начнется другая жизнь?.. Где? Какая?
Украшений не было, зато были шаткая даже на вид этажерка из ивовых прутьев, забитая книгами. Шевелев наугад взял одну – на форзаце четким Зининым почерком было выписано: «Чтение – вот лучшее учение. Следовать за мыслями великого человека – есть наука самая занимательная. А.С. Пушкин». Он посмотрел ещё и ещё – все книги были с назидательными надписями. Выходит, все книги прислала она. «Вот чертова кукла, – растроганно подумал он, – и когда только успела?..» И тут же почувствовал, что краснеет. Прошло ведь десять лет. Чертова кукла догадалась, а он нет… Молодец всё-таки она. Иначе где бы девочке в такой дыре доставать книги?
– Михасю! Любый мой Михасю! – Марийка вбежала в комнату и припала к нему. – Вот и дождалась тебя!..
– А ждала?
– Ты ещё спрашиваешь, Михасю!
– Что поделаешь, я ведь впервые за десять лет отдых себе устроил. Отпуска, конечно, брал, но сидел дома и работал. А теперь вот плюнул на всё – и к вам…
– Я вижу, какой ты заморенный… Даже хуже, чем тогда, на хуторе.
– Наверно, просто постарел. Сколько лет прошло…
– А вот живой календарь! Смотри, как наша донечка выросла. Мать уже догнала…
Начался суматошный, прыгающий разговор сразу обо всём, пока Марийка не спохватилась:
– А боже ж мой! Ты же голодный, а мы тут начали балакать…
– От голода я не умираю, а вот выкупаться после дороги хорошо бы.
– Так идите с Любочкой искупайтесь, а я тут пока приготовлю.
Шевелев никак не ожидал, что ему будет так трудно и неловко со своей дочерью-подростком. Прикусив губу, она всё время молчала, но он то и дело ловил на себе её изучающий, внимательный взгляд. Теперь, как вежливая хозяйка, она объясняла, что округлую скалу слева называют Медвежонком, а большая, заросшая лесом гора с правой стороны – Аю-Даг, Медведь. А пляж пустой, потому которые из дома отдыха, они вон в белой загородке, а больше никого нет, потому что сообщение с Алуштой только катером, а они не во всякую погоду ходят. И потом, здесь нет ни столовой, ни магазинов или базара, так что приезжим негде питаться. Изложив это, Люба замолчала. Чтобы прервать затянувшееся молчание, Шевелев стал спрашивать, что всегда спрашивают у детей взрослые, если не знают, о чём с ними говорить, – как она учится, хорошая ли школа и учителя, какие книги она читала… Люба отвечала охотно, но немногословно. На берегу Люба стащила через голову платье, оказалась в купальнике – купальник был ей уже нужен – и побежала к воде. Шевелев тоже разделся и с наслаждением погрузился в воду. Плавала Люба хорошо, но отдыхать лежа на воде не умела. Шевелев показал, как это делается. Дочь оказалась способной ученицей и сначала при его легкой поддержке, а потом и самостоятельно ложилась на спину и колыхалась на легкой волне, не шевеля ни руками, ни ногами.
– Теперь я всем нос утру! – сказала Люба, очень довольная собой. – Так у нас никто не умеет.
Они вышли на берег и легли на крупную гальку, чтобы обсохнуть.
– Ну что ж, дочка, – сказал Шевелев, – давай всё-таки познакомимся поближе… Очень ты на меня обижена?
– Н-нет, – с оттяжкой ответила Люба, – теперь уже нет.
– А раньше обижалась?
– Очень. Потому что не понимала. Как это так – есть отец и нет отца? А потом мама всё рассказала. И я перестала обижаться, потому что поняла: никто не виноват. Разве вы нарочно так сделали?..
– Говори мне «ты».
Люба прикусила губу и, помолчав, сказала:
– Можно, я немножко потом, когда привыкну?.. Нет, теперь я не обижаюсь. Мне только жалко…
– Чего?
– Мы с мамой всё вдвоём и вдвоём… Мне-то ничего, я ведь вас не знала. А мама как посмотрит на ваш портрет, как задумается, так у неё слезы и текут. И мне её тогда ужасно жалко… И себя тоже. Вот у вас сыновья, целых трое. Они же мне братья? А я их совсем не знаю. Это, наверное, хорошо, когда есть братья… Какие они?
Этот вопрос поставил Шевелева в тупик. Он только сейчас отдал себе отчет в том, что не знает, какие они, его сыновья. Ну, с Сергеем более или менее ясно. А Борька, Димка? Он уходил на работу, когда они ещё спали, возвращался, когда они уже спали. Все заботы о них легли на Варю. Даже по выходным, когда он сидел над чертежами дома. Варя не допускала, чтобы они лезли к нему со своими мальчишескими пустяками, мешали работать…
Он рассказал Любе о Сергее, каким самостоятельным, дельным парнем он оказался.
– А Борис и Димка? Обыкновенные ребята. Борис на будущий год кончает школу, а Димка ещё совсем пацан – он ведь на три года моложе тебя… Пошли-ка домой, а то влетит нам от мамы, она небось уже заждалась…
– Да, – сказал Шевелев, увидев заставленный стол, – это не похоже на алуштинскую столовку. Там вышел и не знаю, ел я что-нибудь или только зря челюстями двигал. Если ты будешь так кормить, я отращу себе живот…
– Ешь на здоровье, поправляйся. Вкусно?
– У… – промычал он набитым ртом. – Мало сказать вкусно – вкуснотища! Есть мне приходилось всякое и по-всякому… А знаешь, что за всю жизнь я ел самое вкусное? Холодную вареную картошку, когда ты меня привела к себе в хату, там, на хуторе…
– Тю! – засмеялась Марийка. – Да что в той холодной картошке было вкусного?
– Чтобы понять, надо было побывать в моей шкуре. У меня тогда впервые появилась надежда, что я, может, и выберусь из передряги, в какую попал, может, и уцелею… Так что у твоей картошки был вкус жизни, дорогая моя Марийка, а слаще его ничего не бывает…
Слезы блеснули в глазах у Марийки.
– Ой, я ж сметану забыла, – сказала она и убежала на кухню.
Прикусив губу, Люба во все глаза смотрела на него.
– Смелая у тебя мать, дочка, – сказал Шевелев. – Девчонка была, а ничего не боялась… кроме лягушек. А ведь она жизнью рисковала, спасая меня. Об этом она тебе рассказывала?
– Нет.
– Так вот знай. Такой матерью гордиться надо.
– А я и так, – сказала Люба. – Я её так люблю, что и сказать нельзя…
После ужина Шевелев вышел на площадку перед домом, сел на камень над обрывом. В полотняном пляжном загоне не было ни души. Солнце скрылось за Аю-Даг, зелень на его восточном склоне сгустилась до черноты, но небо и море ещё были залиты светом. Морской бриз уже затих, береговой ещё не поднялся, и море от Аю-Дага до Медвежонка застыло неподвижным жемчужным зеркалом. Только далеко, к горизонту, оно всё ещё поблескивало солнечными зайчиками.
Теплые ладони внезапно закрыли ему глаза.
– Молчи, дочка, – над самым ухом сказала Марийка. – Пускай сам догадается.
– А тут и гадать нечего, – сказал Шевелев. – Люба.
Он отвел ладони дочери от лица, но руки не отпустил и усадил её рядом. Марийка села с другой стороны.
– А как ты узнал? – Люба, улыбаясь, заглянула ему в лицо.
– Проще простого: мама сделала бы это смелее. А ты все ещё стесняешься… До чего же у вас здесь хорошо! Как в раю.
– Правда? – обрадовалась Марийка, будто всю эту красоту она сама приготовила для любимого Михася.
– Настоящий рай. И всего за три рубля… Рай на трешку. Дешевка!
– Почему за трешку?
– А я знаю, – сказала Люба, – билет на катер от Алушты до Фрунзенского стоит три рубля.
– Правильно, дочка.
Шевелев действительно чувствовал всё окружающее и себя самого совершенно иным, чем ещё несколько часов назад. И тут же с ужасом и отвращением к себе понял причину этого: здесь, с Марийкой и Любой, ему было легче и лучше, чем дома…
Вскоре после войны Варя однажды сказала:
– А знаешь, Миша, ты переменился.
– В чем? – настороженно спросил он. – Разве переменилось моё отношение к тебе?
– Я не об этом, а вообще. Ты стал как-то суровее, замкнутее.
– Видно, война свою печать оставила, – помолчав, сказал он. – Несмываемую. Такие вещи бесследно не проходят.
Но он-то хорошо знал, что дело не в этом. Война войной, не он один через это прошел… Другие легко и радостно возвращались к прежнему мироощущению, прежним отношениям. А он не смог, не сумел. Всё время он был на нервном взводе и потому замкнут и скован, всё время должен был следить за собой, как бы чем-нибудь не обнаружить смятения, в котором живет.
Теперь всё это исчезло. Здесь всё до конца было ясно и открыто, и потому не было смятения и скованности, не было надобности лгать и притворяться, таиться и молчать, слетела маска суровой отстраненности, и Шевелев стал ровен и спокоен. Так что, он действительно за трешку попал в рай? И кто ж на самом деле дешевка – этот рай или он сам?..
Ему было горько и стыдно, но, презирая себя за трусость и малодушие, он гнал эти горькие мысли и чувства.
И так тих и прекрасен был угасающий вечер в благословенной Партенитской долине, так доверчиво и преданно прижимались к нему эти два таких слабых и одиноких создания, что он подавил в себе запоздалый и бесполезный всплеск раскаяния. Потом, в течение месяца, он возникал ещё и ещё, но с каждым разом Шевелев гасил его всё успешнее и быстрее.
В знойном мареве расплылись очертания Симферопольского аэропорта, и вместе с ними истаял благодушный покой партенитской жизни. В Жулянах из самолета спустился по трапу уже прежний Шевелев. Пожалуй, теперь он внутренне был ещё более насторожен и скован, так как предстояло врать. Условия, всякие подробности своей липовой жизни в Алуште он обдумал в самолете. Шевелев опасался, что эта внутренняя напряженность выдаст его, но естественная радость и оживление встречи сделали её незаметной. Все восхищались его внешним видом и даже находили, что он помолодел. А раз так, то бытовые подробности не имели значения, о них не слишком расспрашивали, и Шевелеву пришлось врать меньше, чем он предполагал. К разочарованию Зины, он в экскурсиях не участвовал, никаких достопримечательностей не осматривал, а только ел, спал и купался в море. Поэтому и отдохнул хорошо.