Текст книги "Крымская повесть"
Автор книги: Николай Самвелян
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Гостиница «Кист» и философ Шуликов
О Венедикте Андреевиче в Севастополе ходило немало легенд. И пожалуй, нелегко пришлось бы тому, кто взялся бы отделить вымысел от правды, подлинные факты от миражей, порожденных обывательскими фантазиями.
Говорили, например, что богатство досталось Шуликову от дяди, помещика, одного из самых влиятельных в Новороссийском крае. Помещик этот еще за несколько лет до отмены крепостного права отпустил на волю всех принадлежавших ему крепостных, да еще и наделил каждую семью землей без выкупа. Разгневанные родственники потребовали установления судебной опеки над этим странным земле– и душевладельцем. Суды заседали, а дядя Шуликова тем временем обосновался в Одессе, свез туда книги из своей богатейшей личной библиотеки, а оставшиеся капиталы поместил в Женевский банк. Трудно сказать, что за идеи владели дядюшкой Венедикта Андреевича. Некоторые утверждали, что с запозданием в четверть столетия он вдруг проникся духом декабризма. Рылеева и Пестеля почитал за апостолов России и великомучеников во имя грядущей свободы народной и социализма. Правда, что такое социализм, этот «вольтерьянец с Дерибасовской» – так его прозвали в Одессе – и сам толком не понимал. Знал лишь, что не должно быть царей, власти одного человека над другими, а все дети, и бывшие помещичьи и крестьянские, станут ходить в одну школу и сидеть в классе рядышком.
«Вольтерьянец с Дерибасовской» всякими правдами и неправдами уберег от алчных родственников свою библиотеку, ее пришлось держать в сундуках в домах у различных людей, сочувствовавших наивному ревнителю свободы и просвещения. Более того, он умудрился сохранить и вклад в Женевском банке. Все это он завещал своему малолетнему племяннику – «личности единственно приличной среди всей семьи моей, поелику он, по склонности своей природной али по малолетству, не заражен жаждой стяжательства и охотой властвовать над себе подобными». Так, будто бы, и написано было в завещании. Его пытались опротестовать. Но закон есть закон – завещание было составлено по всем правилам. И одиннадцатилетний Венедикт Шуликов в 1871 году стал владельцем приличного по тем временам состояния: не слишком большого, но и не слишком малого. В дальнейшем он закончил Новороссийский университет, обзавелся устричными банками (их называли в Севастополе «заводом»), а на досуге принялся изучать флору Черного моря и вообще, по мнению окружающих, чудачил как только мог.
В этот ясный и уже холодный осенний день Венедикт Андреевич Шуликов сидел в голубом стеганом халате в своем кабинете и рассматривал плававших в аквариуме рыбок. Аквариум был сооружен на славу: дно выложено галькой, термометры, приспособления для подогрева воды и насыщения ее кислородом, лампы подсвечивания, которые в ту пору еще никак не назывались, а позднее стали именоваться софитами, если они большого размера, или же софитками, если они миниатюрны, на манер тех, что горят над нашими головами в купе поездов.
Шуликов боролся с надвигавшейся меланхолией. А в таких случаях, бывало, он отсылал подальше всю домашнюю прислугу, кроме сторожа, и предавался размышлениям по всяким и серьезным, и пустячным поводам и событиям. Была у него привычка: говорить вслух, обращаясь к какому-то невидимому, изобретенному собственной фантазией собеседнику, которого он почему-то именовал «милостивым государем».
– Начнем с того, милостивый государь, что я сам собой крайне недоволен. По всем статьям. Кто я? Что я? Владелец небольшого завода. Но кому на стол идут выведенные в моих садках устрицы? Так называемым «деловым людям», тем, кто нажился на эксплуатации чужого труда, угнетении собственных же сограждан. Да и сам я разве не принадлежу к тому же классу, к той же когорте власть и деньги имущих тунеядцев, губящих Россию и эксплуатирующих народ? Но если я все это сам понимаю, то почему же не действую? Те небольшие суммы, которые я передаю Александру и его друзьям, не попытка ли это уйти от собственных сомнений и усыпить временами вздрагивающую, как от внезапного громкого звука, совесть? Не правильнее ли было бы однажды отравить устриц, затем, как всегда, продать их. Съев отравленных устриц, отправились бы на тот свет несколько десятков их потребителей. А кто потребляет? Лишь те, у кого водятся лишние деньги. Ведь устрица не копейку и не пятак стоит. Съесть ее могут лишь те, кто обирает других. Но нет, это был бы завуалированный вид индивидуального террора. А он, как известно, никогда и ни к чему доброму не приводил. Пойти вместе с Александром и его друзьями? Слаб. Характера не хватит… Вот и спрашивается, милостивый государь, кому нужен я и кому нужны подобные люди, парализованные собственным умением мыслить? Да и способ мышления этот, надо думать, в чем-то хил и порочен… Да и вообще, что можно сказать доброго, милостивый государь, о человеке, разменявшем пятый десяток и коротающим вечера наедине с аквариумными рыбками? Жениться, что ли? Но и это действие! А действий я страшусь. С детства. Чем-то запугали. Когда и чем? Знаю ли это я сам?
И тут Венедикт Андреевич вдруг почувствовал, что он в комнате не один. За спиной кто-то стоял. Но Шуликов не испугался. Его справедливо можно было обвинить в дилетантстве, в чрезмерной пестроте жизненных устремлений и интересов, часто взаимоисключающих, в эксцентричности и склонности к театральной аффектации, но только не в трусости.
– Эй, там, за спиной, потрудитесь обойти кресло и стать передо мною, вот здесь, на ковре.
– Извольте-с!
Шуликов узнал голос Малинюка – недавно нанятого им без рекомендации, прямо с улицы садовника и дворника по совместительству.
– Кроме нас с вами в доме никого быть не может. Разве что воры забрались бы.
Малинюк, робко ступая по бело-голубому ковру, предстал пред ясны очи хозяина.
– Подслушивал?
– Да для чего бы? Я просто так…
– Подслушивал, подслушивал. Не отпирайся. Сначала решил, будто у меня гость, а затем, когда увидел, что я беседую с самим собой, захотел выяснить, не сумасшедший ли я? Конечно, так оно и было.
– Извиняйте… Хочу заверить, да не смею…
– Вот именно: не смеешь – и не смей, – посоветовал Шуликов. – А посмеешь, так мигом выгоню. Повернись-ка в профиль… Не понимаешь, что такое в профиль? Ну, значит, боком ко мне… Так… стой, не шевелись. Дай к тебе приглядеться.
Малинюк топтался на месте, растерянный, ничего не понимающий. Его бил озноб. И ощущение было такое, будто в крещенские морозы он поскользнулся и, как был в сапогах, шинели и теплой шапке, угодил в прорубь. А теперь – выбирайся как знаешь. А Шуликов, повинуясь внезапному озарению, продолжал свою необычную речь. Он, собственно, и сам не знал, какое слово произнесет через секунду. На научном языке такая речь называется импровизацией.
– Считаешь меня простачком? Думаешь, меня легко, как воробья, не окончившего даже церковноприходской школы, провести на мякине. Ошибочно, ошибочно, мой друг! Не утверждаю, что я орел или там сокол какой-нибудь, но уж никак не воробей. Недооцениваешь меня, брат. А вот я вижу тебя, как говорится, даже с изнанки. Ведь послали наблюдать за мной? Так ведь?
– Да я клянусь…
– Не клянись, пока клятвы не потребовали. Лицо у тебя, знаешь ли, этакое… Службистско-повинующееся… Между прочим, я немного физиономист. По физиономиям, то бишь по лицам, могу определять профессии, характеры, привычки людей. Так вот, милейший, тон мой требователен, а слова резки. Это потому, что, незаметно наблюдая за тобой в течение недели, причем – подчеркиваю! – я сам себе не давал труда даже осознать, что интересуюсь твоей особой, все происходило само собой, по врожденному любопытству, понял: ты здесь неспроста. Кто-то послал тебя. Зачем? Для чего? Можно было бы при некотором старании все выяснить. Но мне лень. Обычная обломовская лень, которую, если хочешь, и ленью-то назвать нельзя. Тут надо бы толковать о философской мудрости, равнодушии к суетному, путающемуся в словах и действиях миру. Да ведь сам Жан-Жак Руссо ребенок в сравнении с Обломовым. Руссо – натужен, Обломов – естествен. Впрочем, это мое личное мнение. И я не намерен навязывать его другим, поскольку оно, может быть, и вовсе неверное…
– Барин! – тоскливо попросил Малинюк. – Барин! Нельзя ли понятнее? Я ничего худого не сделал. За что вы со мной так говорите?
Шуликов очнулся: конечно же, смешно было адресовать все эти речи неизвестно откуда взявшемуся у него на вилле швейцару-садовнику, который, надо думать, слыхом не слыхивал об Обломове.
– Бог с тобой! – смилостивился Шуликов. – Живи, как живется. Только впредь не подслушивай. И все же с тобой что-то неладно. Не тот ты человек, за которого себя выдаешь. Розы подрезать не умеешь. И к зиме их толком укутать неспособен. Они у тебя, как приютские младенцы в лохмотьях.
– Я научусь!
– Так и быть. Иди учись. Все равно чему. Только бы не пакостил и людям не вредил. А сейчас разреши вручить сотенную.
– Мне? За что?
– А ни за что. Захотелось мне – и решил одарить.
Впрочем, Шуликов был не так прост, как могло показаться. Обычно действовал он со смыслом. Что-то в новом садовнике его насторожило… Так ли, иначе ли, но к ночи, во время очередной встречи с ротмистром, бывший городовой Малинин сообщил, что фабрикант устриц ведет себя именно так, как и должно вести себя богобоязненному и благонамеренному господину.
Накануне
Утро выдалось туманное, неяркое, без солнца. Бриться Александру пришлось при свете бра у огромного, втиснутого в золоченую раму зеркала. Бра было тоже золоченым и весило, наверное, килограммов пять, не меньше.
– Все мы, конечно, люди, все мы человеки, – бормотал Александр, натягивая пальцами кожу на щеке, – но до чего разные человеки. Нужно обладать солидным запасом неуважения к себе, чтобы учинить такую бутафорию. Для чего венское зеркало, которое само по себе прекрасно, уродовать такой рамой? Тот, кто изобрел позолоту, был лживым человеком с дурными и опасными наклонностями. Вероятно, он во всем хотел казаться лучше, чем был на само деле… А жирным блеском поддельного золота надеялся купить уважение собратиев своих… Ну вот, порезался. Поделом, чтоб не разглагольствовал во время бритья.
Пришлось обратиться к мадемуазель Шлее за квасцами и йодом. Мадемуазель примчала и с квасцами, и с йодом, и даже с пластырем:
– Надо же! Так неудачно! Вы испортили себе внешность!
– Ничего, сегодня я ни к кому не намерен свататься.
– Но ведь это все равно неприятно. Даже больно! Случись такое со мной…
– С вами не случится. Вам ведь нет нужды бриться.
– Ах, я не о том! Я в принципе. Да разве можно не сострадать, когда видишь кровь?
– Да лучше бы она вовсе не лилась. Никогда! Спасибо за помощь.
Мадемуазель Шлее склонила голову набок, отчего стала похожей на выросшего до невиданных размеров суслика, застывшего у входа в нору. Того и гляди – засвистит, запоет свою извечную песню, которую суслики поют над степью сейчас, пели во времена Александра Македонского и даже задолго до него когда люди еще не были людьми. Затем, вздохнув, мадемуазель вышла из комнаты, унося в сознании, как некую драгоценность, чувство исполненного долга и собственной значимости.
Александр присел на плюшевый диван, закрыл глаза и, казалось, тут же задремал. Его лицо, украшенное двумя заплатами розового пластыря, было спокойно, безмятежно и элегично. Затем он так же внезапно подхватился и сказал:
– Пора! А спать очень хочется. Кажется, мог бы спать неделю, месяц, год… Есть у меня такая заветная мечта: однажды отоспаться всласть, с запасом на будущее. Вам придется остаться в гостинице. Во всяком случае, не отлучайтесь более чем на час. Возможно, я позвоню вам. Вы не забыли о Шуликове? Владелец устричных банок, филантроп, меценат и при всем при том – профессиональный дилетант.
– Дача на берегу моря.
– Вот именно – дача у моря. Ее здесь знают все. И дачу, и самого Шуликова. Мы с ним знакомы года три. Случалось – друг другу помогали. Но об этом отдельно и в другой раз. Не исключено, что вам придется съездить к Шуликову за оружием. У него кое-что припрятано. По нашей просьбе.
– А дальше?
– Доставите оружие по адресу, который я сообщу… Сегодня все решится. Через час я буду знать мнение депутатов Совета и «Матросской централки». Ее создали депутаты матросского, солдатского и рабочего Советов. Да, собственно, и сами эти Советы фактически объединились. И уже объединенный Совет создал для непосредственного руководства подготовкой к восставило «Матросскую комиссию» – так называемую «Централку», куда вошли наши товарищи, социал-демократы, рабочие порта, моряки и солдаты. «Централке» подчинены милиция и патрули, которых вы, конечно, видели в городе, никому, кроме депутатов Совета, не разрешено пользоваться телефонами, а дежурные роты морских экипажей по первому сигналу должны являться в «Централку». Но дело в том, что адмирал Чухнин и подошедший с казаками из Симферополя Меллер-Закомельский тоже не дремлют. Важно выиграть темп, те минуты, секунды, часы, которые решают все. А как будут развиваться действия, предугадать сейчас трудно. Если флот и крепость окажутся в наших руках, недолго и до всеобщего восстания. По моему звонку или же по прибытии связного вы отправитесь к Шуликову и доставите оружие по адресу, который я вам укажу позднее.
– Восстание?
– Оно уже в разгаре, только развивается не по классической и понятной властям схеме. «Матросская централка», наши патрули на улицах – это новое. Да и создание самого Совета – полная неожиданность для властей. Просто бунт, неповиновение – такое им понятно. В ответ – штыки да сабли. А вот что будет, если штыки и сабли будут повернуты против самих карателей? Флот и войска готовы перейти на нашу сторону. Но и без рабочей милиции не обойтись. Она может решить дело в самый неожиданный момент и в самом неожиданном месте. Да тут еще эти меньшевики! Восстание может быть успешным, только если рабочие, солдаты и флот выступят совместно – внезапно, неожиданно, мощно. А когда начинаются разговоры только о легальных формах борьбы – тоска берет. Против штыков и картечи с лозунгами не ходят. Мало опыта 9-го января? Но как это втолковать меньшевикам? В общем, дел у нас сегодня сверх головы. А вы пока расклейте листовки, которые мы с вами привезли. И ждите моего звонка. Робости не испытываете?
– Нет, – ответил Владимир. – Ни малейшей. Но я очень хотел бы что-либо узнать о Людмиле Александровне.
– Узнаем, – пообещал Александр. – Не может быть, чтобы мы с нею сегодня не встретились.
Александр ушел, а Владимир предупредил портье, что ждет важного звонка. Увидев, что постоялец положил на красные плюшевые диваны две листовки, портье пожал плечами и отвернулся к окну. В прежние времена, еще неделю назад, он, возможно, кликнул бы городового. Портье, как все, кто привык прислуживать, уважал силу, крепкую руку и порядок. Но кого сегодня считать силой? Робко прячущихся в подъездах полицейских или же свободно разгуливающих с красными повязками на руках членов городской народной милиции? Портье терялся, глядел в окно, покусывал седой ус и размышлял о том, как внезапно изменился мир, будто все опрокинулось вверх дном.
Вот юноша, только что раскладывавший листовки (могло ли такое быть еще месяц назад?), вышел из подъезда к Графской пристани. Остановился у памятника адмиралу Нахимову, стал его осматривать с видом независимым и, как показалось портье, непочтительным. И тут нервы у портье не выдержали. Он рванулся к выходу и закричал:
– Эй, вы! Что вы там читаете?
Вопрос был нелеп, а выходка портье неуместна. Он и сам понимал это. Но когда лошадей несет, вожжи уже не помогают. Портье чувствовал, что его понесло, что он зол на всех, на себя самого и на этого спокойного молодого человека, который глядел на него и улыбался. Пусть бы ответил. Хоть что-нибудь.
– Я вас спрашиваю: что вы там читаете?
– Надпись на цоколе памятника. Это запретно?
– Нет! – закричал портье. – Не запретно! И сейчас вообще запретов нет. Все законы вмиг отменились… А слова, высеченные на памятнике, должен знать каждый культурный человек. Наизусть. Со школьных лет. «Двенадцать раз луна менялась, луна всходила в небесах, а все осада продолжалась, и поле смерти расширялось в облитых кровию стенах». Это великие слова. Они принадлежат графине Ростопчиной.
Карие глаза смотрели на портье серьезно и как-то грустно. Затем юноша поманил портье пальцем и указал на бронзовый лист, на котором был высечен текст приказа Павла Степановича Нахимова от 2 сентября 1853 года, в преддверие Синопского боя: «Уведомляю, что в случае встречи с неприятелем, превышающим нас в силах, я атакую его, будучи совершенно уверен, что каждый из нас сделает свое дело».
– Мне больше по душе такой слог! И вообще, почему вы на меня кричите?
Портье растерялся, дернул рукой, будто собрался заговорить, по затем сник и семенящей походкой ушел назад, ко входу в гостиницу. А Владимир направился к Графской пристани, выстроенной сто двадцать лет назад и названной так в честь уже всеми забытого графа Войновича, командовавшего Черноморским флотом еще при жизни Лермонтова и Гоголя.
Владимир видел эту пристань только на открытках. И сейчас впервые ступал по ее граниту. Портик в греческом стиле, на каменные ступени набегают сизые, в барашках, волны. Отсюда отлично был виден Большой рейд и стоящие на нем корабли.
А когда-то эти же волны баюкали маленькие суденышки греческих мореходов, плывших в славный Херсонес, который некогда стоял почти что на месте нынешнего Севастополя. Херсонес был известен своими сияющими мраморными храмами, обширным портом и горожанами с крепкими характерами. Недаром же многие из них побеждали в состязаниях и на всегреческих играх. Затем Херсонес именовали на русский лад уже Корсунем. А чуть поодаль лет пятьсот назад существовал порт Чембало, за который вели борьбу генуэзцы и жители маленького христианского государства, затерявшегося в горах, – Феодоро. Уже весь Крым был захвачен татарами и турками, а неприступная крепость на горе Феодоро отражала все осады и слала гонцов в православную Москву в надежде породниться с царствующим двором и отбросить от своих стен пришельцев. Турки так и не сумели победить Феодоро. Крепость взяли обманом. Жителей тут же вырезали. Крепостные стены разрушили. И теперь на вершине горы сохранились лишь остатки некогда неприступных башен.
В ту пору многим, наверное, казалось, что Черное море навсегда стало для турок чем-то вроде озера для приятных прогулок в хорошую погоду. Но Русь напоминала о себе набегами казацких чаек, державших в страхе даже, блистательный Константинополь.
А затем на северных берегах моря появились Суворов, Кутузов и князь Григорий Потемкин – грубоватый и хитрый, умевший льстить, как истый царедворец, но, если надо, действовать решительно, как подобает каждому, кто носит на плечах эполеты.
Светлейший князь был опытным политиком. Когда надо было – слал на неприятелей полки. В других случаях действовал иначе. Убедил последнего из Гиреев, что всех христиан надо выселить из Крыма. Тогда, дескать, держава Гиреева станет монолитной и крепкой, как оплавленный в горниле вулкана гранит. Хану совет русского князя показался дельным. Он так и поступил: выселил христиан, забыв, что на них держатся все промыслы, ремесла, земледелие. А когда спохватился, было у; поздно, ханство, веками кормившее себя грабежами и кровавыми набегами на соседей, рухнуло на глазах. А Потемкин принялся отстраивать на юге города и верфи, укреплять тылы для броска на Константинополь, куда намеревался перенести в конце концов столицу грандиозной империи, которая, по замыслу светлейшего князя, должна была превзойти по размеру даже государство Александра Македонского. Но, как часто случается теми, кто взваливает на себя задачи непосильные, светлейший князь расстроил свое здоровье и отбыл в мир иной, не успев совершить и десятой доли того, что задумал. Неутешная императрица воздвигла в Херсоне храм над могилой своего фаворита.
И вот теперь – ирония судьбы – броненосец, носящий имя одного из столпов монархии, восстал и бросил вызов самой империи, во имя которой трудился всю жизнь светлейший князь Таврический. И сейчас произнести слово «Потемкин» – все равно что призвать к мятежу.
Волны с тихим шипением набегали на шлифованные ступени парадной пристани. Человеческими руками выстроена она. И никого из тех, кто сооружал пристань, давно уже нет в живых. И по ступеням шагают люди иных времен, для которых дни строительства пристани стали давней историей.
В своей комнатке в Ялте Владимир много думал об этом море. Как объяснить, как показать, что оно некогда вглядывалось еще в лица аргонавтов Ясона, Одиссея и его спутников и теперь тоже с отрешенным спокойствием свободной стихии наблюдает за тем, что происходит на его берегах?
Со стороны Екатерининской улицы грянула музыка. Была она странной – неполный духовой оркестр и гармоника. А играли неточно и в замедленном темпе «Марсельезу». Владимир обогнул здание штаба флота и бегом направился к Екатерининской. Вскоре он увидел толпу – человек сто – сто пятьдесят. Самодельный красный флаг, видимо, наспех, кое-как собранный оркестр. Может быть, среди этих людей он отыщет Людмилу?
– А ты не с нами, парень? – крикнул человек лет тридцати, в синем чесучовом костюме, под который был поддет бумажный вязаный жилет. – Мы идем к казармам!
В распоряжении Владимира было еще сорок минут – он ведь обещал Александру не отлучаться из гостиницы более чем на час. И он пошел вместе со всеми – а были это портовые рабочие, к которым по пути присоединились матросы и гимназисты, – к казармам.
Обогнули Южную бухту, заполненную кораблями эскадры, прошли мимо Исторического бульвара, пересекли разобранную линию железной дороги и вскоре оказались у казарм Брестского полка. Среди манифестантов вооруженных не было. И потому неожиданным показался возглас одного из солдат, примкнувших к демонстрантам:
– Товарищи! Граждане! Прорываемся, пока оттудова не начали стрелять. Берем штурмом! Вперед!
Владимир бежал вместе со всеми. Страха не было, хотя понимал, что из-за забора, окружавшего казармы, вот-вот мог ударить залп. Но казармы вымерли. При входе не было и часовых. Оказалось, что весь полк выстроен на плацу. Метались офицеры, что-то кричали. Но многие солдаты с винтовками в руках бежали навстречу безоружным манифестантам, которые все же штурмом взяли казармы. Смеялись, обнимая друг друга. Кто-то сказал, что хорошо бы разоружить офицеров. Сделали это как-то очень быстро и ловко. Затем каждого перед лицом полка заставили дать слово, что никто не выступит против народа, и отпустили по домам. Арестовали и отвели на гауптвахту лишь командира полка Неплюева и командира дивизии Сидельникова.
– Да что вы, братцы? – спрашивал бледный генерал Сидельников. – Нельзя ведь так! – Он явно растерялся и заискивал перед солдатами.
– Извиняйте, ваше благородие! – перебил его белобровый круглолицый крепыш. – Извиняйте, выполняем всеобщую волю. А пока извольте вести себя спокойно. Может, оно и лучше посидеть вам пока здесь. Для вашего спокойствия и целости…
У гауптвахты остались дежурить трое добровольцев. Владимир с круглолицым солдатом помчались догонять манифестантов, к которым теперь присоединились брестцы. Все шли в город, к Новосильцевой площади, где, как говорили, должен состояться большой митинг.
Владимир вынул из кармана несколько листовок. Солдат взял одну, шевеля губами, прочитал.
– Это, братец, хорошо. Про свободу и про республику. Только одной свободы мало. Нам землю подавай. Отслужу, вернусь домой на Тамбовщину – землицы нет. Сам-то ты откуда?
– Из Ялты. Я ретушер.
– Что оно такое?
– Фотографии ретуширую, подправляю.
– Это чтоб люди на фотографиях покрасивше были?
– Примерно так.
– Дело, – сказал солдат. – Каждому хочется видеть себя покрасивше. Ежели в зеркале сам себе не нравишься, то пусть хоть на фотографии все будет, как в сказке. Будто ты не какой-то там человечишка ценой в пятак, а настоящий царевич. А ведь на самом деле все люди равны. И ко всем одинаковое уважение надо иметь. Ты-то слова нашего Шмидта слышал?
– Нет, читал об этой речи. А вы были на том митинге, где выступал Шмидт?
– А как же! – сказал солдат. – Вместе со всеми поклялся отдать жизнь, коли потребуется. Но чтоб в людей больше не стреляли и чтоб уважение к ним имели!
На Новосильцевой площади были выстроены три батальона Белостокского полка. При оружии и с офицерами во главе. Белостокцы по команде грянули «Боже, царя храни!». Манифестанты ответили криками «Долой!» и песней «Вихри враждебные».
Никто из офицеров не решился скомандовать «в ружье». Да кто его знает, выполнили ли бы белостокцы команду? Они с интересом прислушивались к тому, что говорили манифестанты. Требовали отставки командующего флотом адмирала Чухнииа, отречения императора Николая и создания демократической республики, освобождения арестованных рабочих, матросов и амнистии для потемкинцев.
Среди ораторов был и круглолицый солдат. Он стоял на неизвестно откуда взявшемся плетеном дачном стуле и, чуть согнувшись и придерживаясь рукой за спинку стула, говорил:
– Главное для нас что? Главное для нас – знать, кто народный враг. Он засел в Петербурге и защищает богачей, фабрикантов, помещиков, чтобы наживаться на нас – крестьянах и рабочих. А мы, солдаты, все из крестьян или рабочих. Нас хотят заставить выступать против своих же. Не выйдет! Мы им не дети малые, чтобы не понимать, кто свой, а кто чужой…
Время подошло к полудню. Владимир боялся, что Александр будет дозваниваться в гостиницу и не застанет его. Почти бегом – по Большой Морской и Нахимовскому проспекту – помчался к «Кисту». Спросил у портье, не звонили ли к нему. Портье ощупал его с ног до головы недобрым взглядом – он не забыл утреннее столкновение, – хмыкнул:
– К вам? Кто к вам может звонить? – Но затем все же снял с рычажка слуховую трубку, приложил ее к уху и добавил: – Молчит весь день. Те, кому могут звонить, по причине нервности обстоятельств из гостиницы выехали…
Владимир поднялся к себе. Из окна номера были видны Корабельная и часть Южной бухты. В Корабельной стояло несколько судов и большой транспорт, на корме которого даже на расстоянии доброй мили с лишком можно было прочитать название – «Буг».
События, свидетелем и участником которых он только что стал, подтверждали слова Александра – восстание могло разразиться с минуты на минуту. Но во всем этом было много стихийного, а подчас и случайного – офицеров то арестовывали, то освобождали, и сами митинги и ораторы на них часто были случайны. Александр считал, что теперь все будет зависеть от действий самой «Матросской централки». Ей придется принимать самые ответственные решения. Ведь в Совете, органом которого была «Централка», после летних и осенних арестов тон задавали меньшевики, не склонные к тому, чтобы вести дело ко всеобщему восстанию. Большевиков, как понял Владимир, сейчас в городе было мало, крайне мало. Но в «Централке» к ним прислушивались.
Ему все яснее становилось, за что же борется Александр: восстание должно начаться одновременно на флоте и в сухопутных войсках, а поддержать его должны севастопольские рабочие, в обход городской думы, в обход ее призывов соблюдать спокойствие и уповать на царский манифест. Трудно было в эти минуты сидеть в пустом гостиничном номере, не зная, где Александр и Людмила. Но ведь было сказано: ждать!
Плюшевые диванчики в гостиной – такие же, как в холле. Круглый стол, на котором ваза с желтыми осенними цветами. В спальне – две широченных кровати, а между ними странное сооружение в виде высокой деревянной тумбы, увенчанное моделью парусника. На самом деле парусник был лампой-ночником. Нажми кнопку – иллюминаторы по бортам озарятся мягким розовым светом.
Строили гостиницу основательно, на века, когда все вокруг казалось таким же основательным и вечным, как ступени Графской пристани и колонны храмов Херсонеса.
В дверь постучали. Это была мадемуазель Шлее, но уже не в лиловом, пугающем взгляд платье, а в нормальном коричневом.
– Я просто так… Долг гостеприимства… Всем ли довольны?
– Спасибо. Все хорошо.
– А-а-х! – сказала мадемуазель Шлее и подняла глаза к лепному потолку. – Все это, знаете, несколько неожиданно и несвоевременно. Зачем нужны эти демонстрации, стрельба? Неужели нельзя было подождать год-другой? Может быть, все само собой как-нибудь образовалось бы. Ах, никогда нельзя спешить! Так любил говаривать мой покойный батюшка. И он был прав! Кстати, у нас внизу превосходный ресторан при вполне умеренных ценах.
Владимир поблагодарил, а мадемуазель еще раз вздохнула и двинула свои двести пятьдесят фунтов в дальнейший обход владения.
Владимир воспользовался советом хозяйки и отобедал в полупустом зале ресторана при гостинице.
– Шампанское-с? – подлетел официант. – Не желаете-с? Как желаете-с! Значит, суп и котлетку? А на десерт? Кофе, виноград, конфеты из Харькова… Только котлетку? Пусть будет так!
После обеда, на скамеечке Мичманского бульвара, куда еще совсем недавно «посторонних» пускали лишь по специальному дозволению, Владимир сделал в блокноте несколько карандашных набросков. Круглолицый солдатик, избравший в качестве трибуны дачный стул… Командир дивизии, которого уводят на гауптвахту его вчерашние подчиненные… Офицер на Новосильцевой площади с подкрученными кверху усами (видимо, даже спит в наусниках), отчаянно орущий «Боже, царя храни!». И опять – профиль Людмилы…
Но вышло неудачно. Именно этот лист он вынул из альбома, изорвал в клочки.
Возвращаться в гостиницу не хотелось. Всего полчаса назад портье в очередной раз развел руками: нет, никто не звонил и нечего вам, дескать, молодой человек, беспокоиться – никто не позвонит: да и кому и кто нужен сейчас в такую годину? А еще в жесте портье сквозило плохо скрываемое раздражение – нет, он не испытывал симпатии к тем, кто не дает чаевых…
Закрыв альбом и спрятав карандаш, Владимир медленно побрел по выгнутой дугой Екатерининской улице. И вдруг увидел рядом с церковью, украшенной высоким куполом, полутораэтажное здание, сооруженное в строгом византийском стиле, с четырьмя колоннами по фасаду. Два массивных фонаря перед парадным входом. Шесть ступеней. На фронтоне – крест и цифра «349». Это было число дней обороны Севастополя в Крымскую кампанию. Владимир понял, что стоит у входа в музей. Он давно мечтал побывать здесь. И вошел не сразу. Сначала осмотрел установленные по обеим сторонам главного фасада чугунные фигуры, изображающие носовые и кормовые части старинных кораблей времен Крымской войны.