Текст книги "Крымская повесть"
Автор книги: Николай Самвелян
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Она смотрела на гостя и улыбалась. Это была спокойная добрая улыбка – чрезмерная роскошь для натур недоверчивых, мелких и мстительных.
– Проходите в зал. Отец спит, его и пальбой не разбудить. Садитесь в кресло. Для начала я вас повеселю.
Она взяла с рояля очередной номер «Русской музыкальной газеты».
– Вот, послушайте… В Павловске под Питером открыт новый вокзал. Это событие ознаменовалось концертом. Дальше цитирую: «Артист Григорий Морской пел опасную социал-демократическую арию Вакулы из оперы Чайковского „Черевички“. Особый энтузиазм публики вызвали слова Вакулы: „Мочи нет боле, душа пропадай!“ Публика вскакивала на скамейки. Многие кричали: „Да, правильно! Нет больше сил! Пропадай душа!“ Власти вынуждены были вмешаться». Бедный артист Морской! Дали ли ему хотя допеть, чтобы стало ясно – речь идет о кареглазой Оксане, а к социал-демократам ария Вакулы не имеет никакого отношения. Да что же вы так серьезны? Ведь, право, над этим стоит посмеяться!
– Конечно, – сказал Владимир. – Это и смешно, и грустно одновременно. Но сейчас, слушая вас, я думал о другом. Заговорили о пении… Так вот, давно, месяц назад, помните: окна были открыты. Я оказался поблизости. Вы пели… Я случайно услышал… Я плохо знаю музыку и ничего не понимаю в голосах, но все же… В общем, я еще никогда не слышал такого пения… Мне очень хотелось бы написать ваш портрет. Не сейчас, позднее, когда почувствую, что смогу это сделать по-настоящему хорошо…
Людмила молчала, а он, от неловкости заговорил спешно, горячо, лихорадочно:
– Знаю, что кажусь вам легкомысленным человеком. Такое время. Все идет прахом. Сам воздух напоен тревогой и ожиданием какого-то взрыва. А тут ходит себе по берегу моря такой странный человечек с этюдником в руках.
– Ничего подобного я никогда не говорила и не думала! – прервала его Людмила.
– Разрешите мне досказать… В другой раз я не решусь. А сейчас скажу все, что думаю. Да, наверное, со стороны я – странный человек. Но поверьте, это лишь внешнее. И мне в последнее время доводилось проводить бессонные ночи в раздумьях: не забросить ли подальше кисти и краски. Может быть, вправду пришло время действий? Обо всем этом мне давно хотелось побеседовать и с вами, и с вашим знакомым – Александром, когда он гостил здесь. Так уж случилось, что в Ялте я – один. Почти без друзей. Впрочем, я здесь и года еще не живу. А родом из Бахчисарая.
– У вас есть родители?
– Только отец. И он уж очень стар. Мама умерла, когда мне и пяти не было. Еще старший брат. Но он был в Порт-Артуре. Не знаю, жив ли. Может быть, в плену, в Японии… Но я все как-то не о том… Я очень ждал откровенного разговора с вами и представлял себе его совсем иным. А когда появилась возможность, смешался… В одно верьте: когда-нибудь я обязательно напишу ваш портрет, и это будет моя главная работа. Ведь у каждого художника есть такая – самая интересная, самая искренняя.
– Спасибо! – сказала Людмила и подняла голову.
– За что же? – растерялся Владимир. – Ведь я так ничего и не сумел объяснить.
– Но я многое услышала и поняла. Ваша главная картина впереди. И думаю, это будет не мой портрет, а нечто другое. Я верю в то, что талант начинается с сострадания к людям, с умения понять их чувства, их радости, их горе… У вас есть все для того, чтобы стать нужным художником. Не знаю, большим или обычным, прославленным или не очень громким, но, повторяю, – нужным. Многие не примут такого отношения к искусству. Это их дело. Я же твердо стою на своем. Чехов был велик в своем пронзительном понимании человека. Но были и другие, может быть, менее талантливые, но тоже честные. И они тоже нужны. Хотя бы для того, чтобы подготовить приход в мир еще одного Чехова… То же самое и с художниками. И в вас я чувствую главное – честность. Сегодня вечером я была у вас не случайно. И так же не случайно оставила записку с просьбой прийти в любое время, хоть ночью. Откровенность за откровенность. Я поняла, что вы тогда услышали часть нашей беседы со Спартаком. Вот видите: опять подслушали! – Она вновь улыбнулась и это была уже иная улыбка: ласковая и доверительная одновременно. – Рисунок на заборе был хорош. Кстати, его на следующий же день закрасили известью. Я специально ходила смотреть.
– Почему же вы мне не рассказали, что ходили смотреть рисунок? Я вам сделаю другой… Десяток!
– Десяток вроде бы и ни к чему. А один, повторение того, теперь уже уничтоженного, мне бы хотелось иметь у себя. На небольшом листе. Как воспоминание о прогулке и о той ласковой ночи. Да и сегодняшняя ночь прекрасна. Воздух удивителен. Кажется, что его можно разливать по бутылям и рассылать в дальние края. Он как шампанское. Такой бывает только осенью. Нет, пожалуй, еще и ранней весной. Но нам сейчас предстоит беседа совсем о другом. Вы знаете, что сейчас происходит в Севастополе?
– То же, что и по всей стране – людям надоело быть рабами. А раб, осознавший, что он в рабстве, уже не раб. Он кандидат в бунтари.
– Верно, – согласилась Людмила. – Но о Севастополе – особо. Там база флота. Немало и сухопутных войск. Кстати, Спартак – сами понимаете, это не его настоящее имя, а подпольная кличка – сам не так давно служил в Севастополе. И сейчас отправился туда, чтобы помочь делу. Вспомните о «Потемкине». Сейчас в Севастополе огромным влиянием пользуется отставной лейтенант Петр Петрович Шмидт.
– Я слышал о нем. И читал о клятве, которую он произнес на могиле рабочих, расстрелянных участников демонстрации. Помню строки в газете о нем: худой, выше среднего роста, с горящими глазами… У могилы расстрелянных рабочих он поднял правую руку, указывая на гробы, и произнес клятву.
– Вот видите, – сказала Людмила. – Вы до мозга костей художник. Вы запомнили, как выглядит Шмидт, его жесты. Это именно те детали, на которые я не обратила внимания.
– Но помню и текст клятвы. Не дословно, конечно. Но смысл ее в том, чтобы каждый патриот, гражданин отдал всю душу и самую жизнь на благо рабочих и неимущего люда. Все повторяли за ним: «Клянемся!» Его арестовали. Находясь под стражей, он обратился с воззванием ко всем гражданам страны. Я читал воззвание: не верить царским манифестам, выступать всем вместе за права каждого гражданина.
– Но вы не знаете последних новостей: адмирал Чухнин был вынужден освободить мятежного лейтенанта, уволив его одновременно из флота. Сейчас в Севастополе создан Совет рабочих, матросских и солдатских депутатов. Петр Петрович Шмидт избран его пожизненным депутатом. Другими словами, Шмидт стал фигурой крупной, с которой уже не могут не считаться даже власти. И произошло это стремительно. Но во всем тут много стихийного, неожиданного, непредсказуемого. Точно так же, как было на «Потемкине». Потому сейчас в Севастополе Спартак. На рассвете выеду туда и я.
Владимир поднялся. Хотел что-то сказать, но вдруг понял, что не в состоянии произнести ни одной связной фразы.
– Я вам доверяю, – продолжала Людмила, будто не заметила растерянности Владимира, а может быть, просто пощадила его. – Сегодня ночью по Южному берегу и через Байдарские ворота из Ялты к Севастополю отправятся два батальона. Если власти успеют подтянуть достаточное количество войск, дело может принять худой оборот…
– Два батальона – это не так уж много.
– Как сказать! На войска, расквартированные в Севастополе, власти уже не рискуют полагаться. Два батальона из Ялты, казачьи части из Симферополя. А ситуация сложна. Если восстанию уже суждено случиться, то отсчет пойдет даже не на часы, а на минуты. Вы сумеете завтра первым же мальпостом выехать в Симферополь?
– Я хочу поехать с вами! Может быть, буду чем-то полезен. И я боюсь за вас!
Людмила покачала головой. Затем отошла к окну и долго, как показалось Владимиру, а на самом деле, может быть, минуты две-три, глядела на залив, на каленый свет маяка у мола.
– Спасибо, что сказали эти слова. Это слова друга. И все же вы поедете не в Севастополь, а в Симферополь. Надо завтра же, в крайнем случае – послезавтра утром, передать Александру письмо. Вот оно. Шифр. Набор цифр. Если оно почему-то попадет в чужие руки, что мало вероятно, никто ничего не поймет. А вы скажете, что случайно нашли его… Счастливого вам пути!
Десятью минутами позднее, идя по совершенно пустой набережной, он все еще видел ее улыбку. Послегрозовая ночь была вправду удивительной – свежей и какой-то робкой. Казалось, ее можно спугнуть громким словом, тяжелым шагом.
Он вышел на пляж. Минуту постоял у воды. Море совсем успокоилось, и волна негромко ворчала у ног, ворочая гальку.
Владимир разделся и бросился в воду. Плыл долго, пока не устал, затем перевернулся на спину, заложил руки за голову и принялся глядеть в небо и на бухту. Волна слегка покачивала, но не захлестывала. Он чувствовал, как по шее, плечам, вдоль ног струится, уносится к берегу ласковая теплая вода.
Вверх по горе ползли редкие огоньки улиц. Они тоже покачивались в ритм с волнами. И Владимиру вспомнилось детство: праздник троицы, засыпанный свежепахнущим чебрецом пол комнаты и лицо матери, склонившееся над его кроватью… Распущенные волосы, белое в цветочек платье, и ее голос: «Пора, малыш! Завтрак стынет, а тебе еще надо умыться!» Почему все это пришло ему на память именно сейчас? Маме, когда она умерла, было всего тридцать… Только на десять лет старше Людмилы… Он вдруг подумал о том, как редко женские руки касались его головы, как некому было сидеть у его кровати, когда он болел, ибо отец очень поздно приходил со станции (смена у носильщиков была двенадцатичасовой), что в детстве его любимым цветом был голубой, а теперь он почему-то предпочитает охристые и пурпурные тона… Странные и неожиданные эти мысли, казалось, возникали в сознании без какой-либо связи с событиями минувшего вечера. Отец – седоусый, с землистого цвета лицом и усталыми глазами – учил его тому, что знал и чему мог научить: съедать кусок хлеба перед тем, как идти в гости, чтобы никто, упаси бог, не увидел, что ты голоден и жадно набрасываешься на еду; надеяться в жизни только на самого себя и не верить вежливым улыбкам тех, кто за плату заставляет других носить свои чемоданы. И все же была в отце не то чтобы приниженность, а какой-то постоянно живущий в усталых глазах страх. Может быть, это оттого, что жизнь у отца сразу же, с юности, не задалась: всего образования – только первые классы церковноприходской школы, имущества – мазанка в три окна на окраине Бахчисарая, а личной жизни – восемь лет от свадьбы до смерти жены, а позднее – доля вдовца, на руках у которого осталось двое детей. Когда отец узнал, что Владимир решил ехать в Ялту, перебиваться случайными заработками, чтобы со временем все же выучиться на художника, он только вздохнул и спросил: «Да кто же тебя допустит до такого дела? Ни в жизнь они не дадут!» Под словом «они» подразумевались все те же господа, которые сами никогда не носят своих чемоданов…
Странно, но во внешности и повадках отца и владельца магазина и фотографии Симонова было нечто общее – тяжелые, опущенные плечи, жилистые венозные руки, погасший взгляд. К тому же оба были вдовцами. Случайное, но все же знаменательное совпадение.
Правда, в отличие от отца Владимира, господина Симонова никак не назвать неудачником: дело его процветает, в центре города отстроен отличный дом, один из лучших особняков во всей Ялте. Вот только попивает он частенько и, случается, иной раз печально глядит за окно, как вольный зверь, внезапно оказавшийся в клетке зверинца…
Облако сползло с вершины Ай-Петри. Ночь совсем высветлилась, а может быть, это глаза привыкли к темноте.
Вспомнил, что на завтра назначен урок с Надеждой. И удивился, что сама мысль о «королеве набережной» была ему сейчас почему-то неприятна. Есть люди, которые, как драгоценный камень в лучах света, переливаются, искрятся, дарят окружающим улыбку, шутку, остроумное слово, песню, добрый совет. Но Надежда, судя по всему, никого ничем не одарит. Напротив, будет надеяться, что возникнет кто-то – голубой принц, спустившийся прямо с неба, странствующий волшебник-альтруист, первый тенор Мариинского театра, – неважно кто, но тот, кто преподнесет ей на тарелочке, ничего не требуя взамен, и радость, и счастье, и даже наполнит ее жизнь высшим смыслом. А способна ли она произнести хоть одну фразу так искренне, как спела Людмила: «Я прогневила чем-нибудь тебя?» И дело здесь совсем не в голосе. Случается, и безголосые поют прекрасно…
И вдруг ему почудилось, откуда-то сверху, из надзвездных далей, зазвучал, наполняя собою все вокруг, горячий голос Людмилы: «Я прогневила чем-нибудь тебя? Ты в сердце полюбил другую…»
Мягкая волна укачивала. Он отогнал от себя тихо подкрадывающуюся дрему и поплыл к берегу, оставляя за собой фосфоресцирующий след. Внизу были многие метры воды, бездна. На секунду стало неуютно. Что, если схватит судорога? Но нет, он не испугался. И даже подумал о том, что страх перед ночным морем, перед ураганом, грозой возникает лишь у того, кто забывает, что сам он – частица огромного мира, что из бесконечности он пришел и в бесконечность уйдет. И это естественно и так же нормально и неотвратимо, как смена времен года. Сколько сотен, тысяч людей когда-то, в разные времена и эпохи так же, как он сейчас, могли купаться здесь ночью, смотреть на гору, думать о своих любимых – тогда милых, прекрасных и необычайно реальных, а теперь уже ушедших в небытие. Но уходят ли любимые в небытие? Не возрождаются ли они вновь и вновь в других обликах и под другими именами? Ведь сама жизнь бесконечна. Она та же природа, та же стихия, как море, в волнах которого он сейчас плыл.
В темноте сбился с направления и долго разыскивал свою одежду. Это было необъяснимо, но факт оставался фактом: одежда, которую Владимир только что оставил на берегу, исчезла, точно испарилась. Сомневаться уже не приходилось. А главное – что станется с письмом? Правда, Людмила объяснила, что, попади оно в чужие руки, все равно никто ничего не поймет – шифр. Но все равно случившееся было настоящей бедой. Так ли, иначе ли, но ситуация была до того нелепой, что звезды, глядя на все это из своего холодного далека, могли лишь смеяться. Оказывается, как мало нужно, чтобы лишить человека возможности двигаться, действовать, совершать дела великие или малые. Лишите его одежды – и всех трудов!
За спиной послышался шум гальки под чьими-то ногами. Затем писклявый, но требовательный голос спросил:
– Ты куда плавал?
Владимир обернулся и увидел невзрачного человечка в сюртуке и фуражке. Вроде бы штатский.
– Куда плавал, спрашиваю?
– В Константинополь. Доплыл, посмотрел на храм святой Софии и вернулся. Куда я мог плавать? Купался у берега.
– Ну, ладно, проходи. Твоя одежда там, справа за кабинкой.
«Проходи» – выдало ночного стража. Конечно же, это был кто-то из людей командира Брестского полка, а одновременно и начальника охраны царского Ливадийского дворца, полковника Николая Антоновича Думбадзе. Самым неприятным было то, что филер стоял рядом с Владимиром и не собирался уходить.
– Нечего по ночам бродить. В такой час всем честным людям спать полагается.
Владимир ни на минуту не забывал о письме. Не обыскал ли писклявый одежду? Но спрашивать об этом было бы нелепостью. И он повел себя совершенно иначе.
– Уйти-то я уйду, но вы по какому праву прятали мою одежду? Это называется воровством.
– Ты тут потише насчет прав и насчет воровства. Одежду я тебе отдал. Катись себе подобру-поздорову!
Владимир уже успел натянуть брюки, рубашку и сейчас, наклонившись, зашнуровывал ботинки. Рядом с ногой лежала крупная, жирно поблескивавшая галька. Он взял ее в руку – тяжелая.
– Давай, давай! – настаивал писклявый.
– Сейчас, – ответил Владимир. – Вот только камешком стукну тебя по головке…
Это было рискованно. У писклявого могло быть оружие или же, на худой конец, свисток. Ощупал карман – конверт был на месте.
– Ну, ну! Ты не того…
– Что «ну, ну»? – переспросил Владимир. – Что – «не того»? Ни черта не делаете! Хлеб даром едите! Своего от чужого отличить не в состоянии. Решил со мной пошутить – черт с тобой! Это я бы тебе простил. Шутки надо ценить. Но нюха у тебя нет, приличного человека от бунтаря отличить не можешь. Фамилия?
И – невиданное дело – писклявый испугался этого набора пустых фраз. Рабская душа всегда остается рабской и пугливой, даже если бояться вроде бы нечего. Писклявый повернулся и побежал к набережной. Еще долго слышны были чавкающие звуки гальки под его башмаками.
До первого мальпоста оставалось еще добрых четыре часа. Спать не хотелось. Возвратившись домой, он вновь засветил лампу и работал до утра – сердясь на себя самого и на Зауэра, который требовал от него непонятного моря, которое было бы так же спокойно, как тарелка супа… Что за фантазии случаются у богатых людей?
Портрет второй – Людмилы (ненаписанный)
Долгие годы работал над ним художник. Но никогда и нигде не выставлял. Кто знает – почему? Наверное, не считал портрет законченным. Возможно и другое: уж слишком личным, интимным было отношение самого автора к работе. Он не хотел, чтобы на нее глядели чужие глаза, пусть даже не злые.
Что сталось в конце концов с полотном? Сохранилось ли? Уничтожено? Подарено кому-нибудь? Обо всем этом мог бы рассказать разве сам художник. Но не успел. А еще вероятнее – но захотел. Случалось – писатели жгли рукописи, композиторы рвали клавиры, а живописцы уничтожали собственные работы. Можно лишь гадать, чего лишалось в каждом случае человечество. Но наивно спорить, верно или неверно поступали авторы. Их решения суверенны и чужому суду неподвластны.
Портрет, о котором идет речь, исчез, надо думать, по воле самого художника. Будто на минуту направили на полотно луч света, а затем свет кто-то погасил. Уж не сама ли девушка, вырванная на мгновение из вечной темноты? По первому впечатлению, в ее облике было нечто банальное, много раз виденное: высокая шея, гордо вскинутая голова, уложенные в тугой узел косы, губы, дрогнувшие в тающей улыбке, ямочки на щеках. Именно такими некогда представляли себе писаных красавиц. И вдруг неожиданное – рука, протянутая к выключателю. А еще – глаза, зеленоватые, цвета морской волны. И в них – прощание. Будто девушка через секунду выключит свет и полотно померкнет, а вместе с ним – проем выкрашенной в белый цвет двери, лестница с резными перилами, потолочная лампа под розовым абажуром и сама рука, протянутая к выключателю.
Впервые он попробовал написать этот портрет еще той памятной осенью 1905 года в Ялте. Но тогда дальше нескольких карандашных набросков дело не пошло. Сам себя утешал тем, что еще мало знает Людмилу. Может быть, позднее – через год, два… Но никому не дано знать в деталях даже свой завтрашний день. И волшебное зеркало, как оракул, предсказывающее судьбу, еще не изобретено и никогда изобретено не будет. Владимиру и Людмиле не суждены были долгие годы знакомства.
Девушка с протянутой к выключателю рукой – к мысли написать Людмилу именно так художник пришел лишь много лет спустя. А до этого было множество других портретов. Он писал ее по памяти на фоне моря, а затем – у рояля. Но и то, и другое показалось ему самому банальным и претенциозным: он понимал, что писать портрет надо просто, не переусложняя композицию. Это не соответствовало бы характеру Людмилы. Очень ясному и направленному. Он видел ее натурой необычайно цельной и естественной – во всех поступках, словах, в каждом движении, в каждом жесте.
Много позднее он прочтет строки, принадлежащие Шекспиру: «Не изменяйся, будь самим собой, ты можешь быть собой, пока живешь». И его поразит мысль, в них заложенная. С тех пор тринадцатый сонет Шекспира станет его самым любимым. Так жила Людмила – во всем оставаясь верной себе самой. И он напишет другу письмо: «Я все время мысленно возвращаюсь к осени 1905 года. Я не историк и не писатель, но я художник и смею утверждать, что каждая эпоха порождает свой эталон женственности, свое понимание прекрасного, хотя этот идеал уходит корнями в далекое прошлое. Мне кажется прекрасной Ярославна в своей искренней жертвенности… Та осень, о которой я пишу, была неожиданна во всем: в стремительности бега событий, в том, как мы все стали внезапно говорливы. Но это была не нервная говорливость, не ворох мало что значащих фраз. Нет, к словам как бы вернулся их первозданный смысл: „свобода“, „конституция“, „народовластие“. Мы как бы услышали вновь корни слов: народовластие – власть народа. Но времена были тревожные. И кровь лилась повсюду. Каждый выбирал для себя место в схватке – товарищей, друзей, соратников и подруг. Как поблекли, слиняли кокетливые, жеманные барышни, кружева и кружевные речи. Мы стали говорить просто, коротко, точно. И подруг мы искали таких, которые в чем-то близки Ярославне, женам декабристов… Вот уже много лет пробую я написать портрет девушки, которой давным-давно уже нет на свете. И знакомы-то мы были месяца три, не больше. Случилась трагедия – девушка погибла… Знаете, в жизни тех, кто привык подниматься рано, на заре, бывают странные и неожиданные видения – как подарки… Любой художник, если он художник настоящий, влюблен в рассвет. Иные краски, иные оттенки и тона. Ничего резкого, будоражащего, все гармоничнее, чем днем. Впрочем, подобное ощущение иной раз возникает и на закате. Но закат – прощание, итог прожитого дня, а рассвет – он как предчувствие, как первые строки сказки… Однажды я увидел в лучах восходящего солнца летящего над озером дикого лебедя. И понял, что для лебедя этот миг – лучшая минута в жизни. А для того, кто увидел парение в поднебесье гордой птицы, – это подарок судьбы.
Познавший всю мудрость мира Фауст так и не нашел секрета вечной молодости. Но уже неподвластно ли искусству то, что пока недоступно науке? Воля художника может остановить мгновение. И более того – вырвать у прошлого, возвратить давно ушедший миг, сделать его зримым, осязаемым, неожиданно сегодняшним. Но я – сумею ли?»
В том же письме другу он писал еще и такие слова: «Это был красивый человек, который никогда ни в чем не изменял себе. Однажды я услышал спетую ею фразу из арии Любаши: „Лишь я одна тебя люблю!“ Так мощно, трагично и эмоционально достоверно могла спеть эти слова лишь та женщина, которая вообще не способна на измену.
Боюсь, что там, где вступает в силу музыка, – живопись бессильна. Возможно, такое звучит как парадокс, способный вызвать гнев моих собратьев-живописцев. Но я пишу частное письмо – не более…»