355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самвелян » Крымская повесть » Текст книги (страница 12)
Крымская повесть
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:24

Текст книги "Крымская повесть"


Автор книги: Николай Самвелян


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Зауэр капитулирует

Зауэр неистовствовал. Зауэр заикался. Зауэр пыхтел, как забуксовавший паровоз. Разве такую картину он желал бы иметь в своем пансионате? Художник не выполнил условий заказчика. Речь шла о спокойном, тихом, ласкающем глаз море. А сотворено нечто непотребное. От такого моря веет не покоем, а напротив – беспокойством и какой-то нервностью. Вид картины тревожит, будоражит, наводит на мысли ненужные. Например, о вечности природы и кратковременности бытия каждого отдельно взятого человека, а нужно, мол, совсем противоположное.

– Что именно? – спрашивал Владимир. – Как это – противоположное? Написать такую картину, которая наводила бы на мысль, будто Вселенная – явление временное, а бесконечны и бессмертны лишь пациенты «Оссианы»? Чего конкретно вы хотите?

– Но я же сказал, – тряс щеками Зауэр. – Мне нужно спокойное море, а вы изготовили море, которое собирается через час или через два делать шторм.

– Да откуда вы взяли такое? Какая волна, какой оттенок, какое сочетание тонов наводит вас на такие мысли?

– Вот эта волна, и еще эта, – говорил Зауэр, тыча пальцем в полотно. – Они еще не сердитые, но которые собираются сердиться. Как это по-руссишь? Есть такое слово… но я забыл… Ага – притаившиеся, которые сейчас заволнуются, кинутся на берег и устроят здесь безобразие.

Владимир возражал, что Зауэру лишь мерещится подобное, а его восприятие картины слишком субъективно.

– А у моих пациентов восприятие есть объективное, что ли? – горячился Зауэр. – Каждый пациент есть субъект. Следовательно, и его восприятие картины тоже есть субъективное. Им нужно спокойное море.

– Что за логика? – пытался возражать Владимир. – Так я могу заявить, что каждый пациент есть объект, а потому его восприятие объективное.

– Какой объект? Объект чего?

– Ну, например, объект лечения… Или же объект эксплуатации со стороны хозяина пансионата. Ведь вы же с них взымаете плату, вдвое превышающую стоимость лечения!

– Ого! – воскликнул Зауэр. – Это попытка вести среди меня пропаганду! Я требую, чтобы вы мне приготовили спокойное, совсем спокойное море. Иначе буду жаловаться вашему хозяину.

Но господин Симонов после гибели дочери стал безучастен ко всему на свете, включая жалобы на собственных служащих. Зауэр долго втолковывал Симонову, что мир стоял и будет стоять на основах частной инициативы и частном предпринимательстве, а потому нельзя поощрять такие действия и такие слова, какие разрешает себе Владимир. Он не выполнил заказ, за который ему обещано хорошее вознаграждение. Это уж не забастовка. Это бунт!

Господин Симонов махнул рукой:

– А почем вы знаете, что говорите дело? Может, никакого предпринимательства и частной инициативы вовсе и не надо? До сих пор жили так, а с завтрашнего дня будем иначе… Мало ли что!

– Как такое можно понять? У вас магазин, фотография… Вы не имеете права единолично, не согласовав это с нами, плевать на святые принципы!

– А мне все равно наплевать! – заявил господин Симонов. – На святые принципы, на мой магазин и на мою фотографию. Сгорели бы они однажды!

Зауэр ушел, а Симонов пригласил Владимира в кабинетик.

– Умучил тебя немец?

– Ничего, отобьюсь!

– А то – возьми у меня. Швырни ему в лицо задаток. Пусть катится подальше вместе со своими деньгами, пансионатом и теориями!

– Спасибо, Александр Семенович, за участие, но, думаю, как-нибудь разберусь с Зауэром.

– Смотри… Ведь мне теперь все ни к чему – ни магазины, ни деньги, ни фотография. Хочешь, на тебя завещание составлю? Ну-ну, не хмурься! Знаю, что гордый. Сам был когда-то таким же. Только на собственные руки да на смекалку надеялся. И вроде не напрасно, а теперь видишь, как все обернулось.

Симонов открыл тумбочку стола. Послышалось характерное глухое позвякивание плохого стекла, так отличающегося от малинового звона хрусталя – горлышко бутылки ударилось о край граненого стакана.

Владимир возвратился в свою каморку и сел за станок ретушировать негативы. Пластинки были стандартные. Да и сюжеты одинаковые: два брата, сосредоточенно глядящие в объектив. Отец сидит в креслах, сын стоит за его спиной. У обоих на лицах – торжественность и умиление самими собой – тем, какие они нарядные, праздничные, совсем настоящие господа. Или же две подружки – полосатые блузки, украшенные воланами и прошивками, с бантами или перьями… Почему-то любили фотографироваться группами. Уж не потому ли, что в одиночку страшно появляться перед объективом? Будто бы сам себя отдаешь на суд времени.

Владимир работал чисто механически: где надо, соскребал ланцетом черноту, в других местах кисточкой наносил белила. И все виделись ему красноватый отблеск взрыва на месте, где только что плясал на волнах катер, лучи прожекторов, упершиеся в зияющие пробоинами борта горящего крейсера. И девушка с рукой, протянутой к выключателю. Никогда уже он не увидит ее глаз, не услышит голоса: «Лишь я одна тебя люблю! О, вспомни, вспомни, милый мой!» И не договорить того, что недоговорено, не спросить того, чего не успел спросить. Понять это было не так-то просто.

Несколько дней назад он попробовал спросить Александра о Марии. Тот вскинулся на подушках – бледный, тревожный.

– Кто рассказал? Спартак? Шуликов?

– Я не думал, что это секрет.

– Нет, не секрет. Но тема запретная.

Вот теперь, наверное, и для него, Владимира, девушка в проеме двери – тема запретная.

Внезапно на фоне окна прописался профиль Надежды. Палец, обтянутый коричневой лайкой, стучал в стекло. Владимир жестом показал, что сейчас выйдет на улицу, сложил отретушированные негативы в конверты, убрал станок, оставил на столе записку, что будет работать дома, хотя господин Симонов никогда не требовал от него такого рода отчетов, и снял с вешалки плащ.

Зима была теплой. Правда, в самом начале декабря на перевалах и даже в Алуште выпал было снег, но тут же стаял. И теперь к середине дня воздух прогревался настолько, что по набережной можно было ходить без шапки и в сюртуке.

– Здравствуйте, вы совсем по-летнему. Накиньте хотя бы плащ.

– Тепло, – ответил Владимир.

– Я только что от Зауэра. Он сочиняет вам письмо. «Не имея возможности вызвать на дуэль, вынужден вызвать в суд…» Или же что-то в таком роде.

– Если решится на дуэль, то узнайте у него, что он предпочитает: пистолеты, шпаги, дубинки или же обычные кулаки?

– На моих глазах вы становитесь другим человеком. – И быстрый, скользящий взгляд из-под полей шляпы. – Это, может быть, самое интересное из того, что я наблюдаю в своем затянувшемся ялтинском сидении. В вас просыпается нечто дремавшее, наверное, где-то в глубине души. Неожиданная твердость. Я бы даже сказала – агрессивность. Я вспоминаю Людмилу Александровну и ее слова…

– Поговорим о другом, – прервал ее Владимир.

– Извините, – сказала Надежда. – Но поверьте, я вам друг. Хотя, видимо, бесполезный. Странно все… Люди встречаются, находят друг друга, чтобы тут же потерять… Я о нас с вами… Как давно мы не были на этюдах! И боюсь, никогда уже на них не выберемся. Что происходило с вами во время отсутствия в Ялте – загадка. Сами вы молчите, не хотите рассказывать… А дни уходят. Они невозвратны. Ушел день – и не окликнуть его, не вернуть назад. Я живу только единым мигом. Стараюсь не пытаться заглянуть в будущее. Вы – иначе. Я это вижу, чувствую. Вы напряжены, постоянно в каких-то думах. А почему бы нам с вами сейчас не позабыть обо всем и не отправиться, к примеру, в ресторан «Франция»? И если нам с вами вечер понравится и запомнится, так это же будет подарком судьбы, тем, что у нас уже никто и никогда не отберет, о чем можно будет вспомнить с милой улыбкой в глубокой старости, даже на пороге ухода в мир иной… Вижу, вам не до всего этого. Над чем работали в последнее время, кроме заказа для Зауэра?

– Ни над чем. Только над заказом.

Не мог же он признаться, что не только днем, но до глубокой ночи, уже при свете лампы, пишет небольшое полотно, не написать которое он уже не может: осеннее море в сумерках и горящий крейсер. Если картина выйдет удачной, он найдет способ ее где-нибудь выставить.

– Кстати, где наш общий друг Александр?

– Проще всего узнать об этом у него самого. Напишите ему письмо. Он вам оставил адрес?

– Оставил. – Надежда открыла ридикюль. – А вот и отправленная ему в Симферополь открытка. Видите, не поленилась написать. Прочитайте и приписку почтовой конторы: «Не доставлено за ненахождением адресата в городе». Сегодня вернулась. Я знаю много больше, чем кажется. Знаю или догадываюсь обо всем на свете. Но о многом помалкиваю.

– Ваше дело и ваше право. Не так давно я познакомился с человеком, который знает все на свете и интересуется тоже абсолютно всем – от слонов Ганнибала до индийской философии. У него прекрасная дача на берегу моря, библиотека…

– Позвольте, позвольте, господа! – послышался сзади бархатный баритон. – Не обо мне ли речь? Я, безусловно, и мечтатель, и глупец, и выскочка. В чем и расписываюсь.

Это был Шуликов. Чисто бритый, лощеный, великолепно одетый – цилиндр в левой руке, плащ-крылатка на белой подкладке, лаковые туфли с гамашами. Позади Шуликова стоял Витька.

– Как я узнал, где вы? Очень просто: ваш юный сосед привел меня сюда. Он же назвал мне и имя дамы, с которой вы имеете честь прогуливаться… Теперь разрешите представиться, коль скоро вы, Владимир Константинович, забыли назвать меня… Ну, ничего, нарушение этикета спишем на растерянность от моего внезапного появления.

Шуликов на этот раз был вновь в великолепной форме. С его уст слетали слова красивые, округлые и яркие, как разноцветные воздушные шарики. И возникала иллюзия, мираж – будто слова Шуликова так же, как шарики, стремительно улетают к облакам. Он полностью взял инициативу в свои руки. Надежда была осыпана ворохом комплиментов и водворена в пансионат. Затем отправились домой.

– А все же здорово, что мы с вами еще раз повидались. Лично для меня, Венедикта Шуликова, это очень важно. – И, обращаясь к Витьке, Шуликов продолжил: – К сожалению, для тебя я не привез ничего интересного. Впрочем, возьми брелок-компас. Он все равно попусту болтается на цепочке моих часов.

Александра застали хохочущим. Это было полной неожиданностью. Он держал в руке маленькую коричневую книжку с золотым тиснением:

– Вот послушайте, обязательно послушайте! – сказал он, даже не удивившись поначалу визиту Шуликова. – Уму непостижимо, что может наговорить один современник о другом… «По характеру музыки романсы Чайковского однообразны… Он не внес в романсное дело ничего нового… Желание сочинять во что бы то ни стало приводит его творчество к работе насильственной, тяжеловесной, неестественной…» И это писал всего лишь пятнадцать лет назад Цезарь Кюи – никак не дилетант в музыке. Самое удивительное, то, что Кюи, наверное, искренне верил – Чайковский будет забыт. Даже не пугающая, а комичная близорукость. А может быть, еще непознанный закон – новое всегда непонятно, оно многих пугает и вызывает в душах даже не очень слабых людей желание протестовать – на всякий случай… Но какими судьбами, Венедикт Андреевич?

– Соскучился и приехал. Нет, нет, лежите, не поднимайтесь. Бледен и синева под глазами. Фруктов надо побольше, мяса. Желательно, телятины. Наши далекие предки уже знали, что для выздоравливающего телятина и фрукты – первейшее дело. Сообщаю последние новости о севастопольских знакомых. Меня посетил ротмистр Васильев… Помните человека, который встретил нас неподалеку от музея? Тогда переоделся под рабочего. Так вот, этот ротмистр посетил меня, долго расспрашивал об исчезнувшем садовнике Малинюке, который и проработал у меня по найму чуть больше недели. Ротмистра интересовало, ничего ли Малинюк не украл? Знаю ли я, куда садовник направил стопы свои? И на тот, и на другой вопрос я ответил отрицательно. А через два дня после беседы с ротмистром обнаружил, что исчезли из моей коллекции скифские золотые украшения.

Но вся штука в том, что украшения хранились у меня не взаправдашние, а поддельные. Золоченая бронза. Изготовили по рисункам одесские ювелиры. Вот какая история: и сам садовник оказался фальшивым, и украл он поддельные драгоценности. Куда он сбежал? В Африку? В заволжские степи? Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Ну, рассказывайте, как вы тут живете?

Когда же Шуликову показали картину, над которой Владимир работал ночами в ущерб заказу Зауэра, фабрикант устриц долго всматривался в полотно, молчал, жестом попросил зажечь еще одну лампу. Затем сказал:

– Да, это было именно так. Мне кажется, я так и слышу крик: «Братцы!» Отчего это?

– Это картина-очевидец, картина-документ, – сказал Александр. – Потому и особенно ценна.

– Да, конечно, – пробормотал Шуликов, думая, видимо, о чем-то своем. – Все это так. Мне неясно другое: вы с Владимиром настолько разные люди… Вы – логик. Ваша мысль отточена, как стальной клинок. Вы не говорите, а фехтуете. Владимир представляется более мягким. Его характер, так сказать, не столь графичен. Странно, что в конечном итоге вы оказались единомышленниками.

– Не вижу ничего странного, – согласился Александр. – Владимир шел к тому же, к чему шел я, своим путем, во многом через ощущения, эмоции.

– Помилуйте, но вашему делу нужны борцы, солдаты.

– А кто сказал, что художник не может быть солдатом, а солдат – художником?

– И вправду! Странное дело, я не могу толком объяснить многие собственные поступки последних дней. Вряд ли можно найти человека более далекого от политики, чем я. Но и вы оба мне по-человечески чем-то очень близки. И мне хотелось бы сделать для вас не только что-либо приятное, а, прежде всего, нужное. Сейчас я приехал повидать вас и побеседовать часок-другой. Да, кстати, не хотели бы вы продать мне картину?

– «Очакова»? Нет, у меня относительно нее другие планы, – ответил Владимир. – Назревает беда с другой картиной. Я ее делал по заказу.

Узнав об истории с Зауэром, Венедикт Шуликов засмеялся, надел цилиндр и перчатки, перебросил через правую руку свою трость с набалдашником из слоновой кости, вырезанной в виде львиной головы, и направился в «Оссиану». Вручив Зауэру свою визитку, Шуликов в изысканных выражениях извинился за вторжение, но объяснил его своей любовью к живописи. Не мог бы Зауэр показать ему картину, написанную недавно молодым ялтинским художником, фамилию которого он, Шуликов, уже успел позабыть. Зауэр обрадовался визитеру. Стал ругать всех ялтинцев, а упомянутого молодого художника – особо рьяно. Но картину показал. И тут ему пришлось пережить потрясение. Тонкий знаток искусства Венедикт Шуликов заявил, что картина выполнена превосходно и сделает честь любому собранию. Он битый час вздыхал, отходил назад и присматривался к картине, толковал о темпераменте художника, сумевшего передать «нерв» моря. Очень просил Зауэра продать полотно. Но Зауэр сказал: «Уф! Как жаль! Я сам ее начинаю любить!»

– В общем, теперь он ни за что не подаст на вас в суд, – уверил Шуликов Владимира поздним вечером, когда они пили чай в одном из лучших номеров гостиницы «Санкт-Петербург», где с постояльцев брали до пятнадцати рублей в сутки. – Душа Зауэра смущена и трепещет. Кроме того, я развивал перед ним мысли о том, что две стихии не терпят власти над собой: сама природа и ее дитя – человек, который, по сути, так же внутренне безбрежен, как сама природа. И этим окончательно сбил Зауэра с толку. Сама же по себе мысль о том, что ни человек, ни природа не терпят над собой насилия, случайно пришла мне в голову. Но уверен, кто-нибудь из поэтов когда-нибудь в будущем отольет эту мысль в звонкие строки… Все же странные мысли мне иной раз взбредают на ум. Какие-то абстрактные и праздные. Но бог с ними! Вернемся к делам бренным. Какие планы у Александра? Я мог бы предложить ему отдохнуть на моей вилле, но сами знаете, что сейчас делается в Севастополе.

– Нет, пока Александр здесь в безопасности.

– Нужны ли деньги?

– Теперь, когда Зауэр выплатит деньги за картину, мы богачи.

Наутро, когда Шуликов был уже на полпути к Севастополю, Владимиру принесли от Зауэра пакет. Сопроводительная записка гласила:

Милостивый государь, полагаю имевшее быть между нами недоразумение, которое есть не более как шутка, не будет поводом для нашего разругательства. Хотя мне было необходимо другое море, я не есть в обиде, не намерен вызывать на дуэль или в суд. Напротив, использую картину не для окон, а для украшения зала. Сегодня же намерен дать заказ на раму. При сем приложение: 700 рублей гонорара за большой объем работы.

Искренне Ваш Ф. Зауэр

Бой у магазина

Николай Антонович Думбадзе слыл человеком спокойным, твердо знающим, чего он хочет. Недаром же дослужился до чинов высоких и должностей ответственных: начальник охраны Ливадийского дворца, командующий дивизией специального назначения, градоначальник города Ялты.

Ни дать ни взять – три ипостаси в одном лице.

Генерал был крайне уверенным в себе человеком, а вернее, – самоуверенным. Иначе он не произнес бы совершенно удивительной фразы, которую передавали в Ялте из уст в уста.

– Что вы все жалуетесь: умер Чехов – да умер Чехов? Этот умер, другой отыщется! Не на Чеховых, а на полицмейстерах держится природа.

Правда, Думбадзе не пояснил, что он подразумевает под словом «природа». Существующий в Ялте порядок вещей? Страну в целом? Или же планету, с ее пятью населенными континентами и одним, покрытым вечными льдами?

А вот сегодня градоначальник на минуту даже потерял себя. Рука его, державшая очередное донесение о положении дел в Ялте, дрожала. «Нынешний день, – сообщали генералу, – начался в городе с маловажного события, которое в результате оказалось первым камешком, с которого начинается обвал в горах».

– Какой обвал? В каких горах? – пробормотал Думбадзе. – Зачем обвал?

И, шевеля губами и дергая бровью, продолжил чтение: «Ранним утром в витрине писчебумажного магазина господина Симонова возник предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался картиной неизвестного происхождения, на коей был изображен горящий крейсер. Огонь отражался в воде и осветил тучи, нависшие над морем. Надписи не было, но публика, собравшаяся у магазина, поняла, что на картине изображен „Очаков“. Среди разговоров были такие: „Отлично сделано!.. Кто художник?.. „Очаков“ похож на живое гибнущее существо… Тот, кто открыл по нему огонь, – преступник… Мне за огнем и клубами дыма видится лицо Шмидта… Думается, он решил пожертвовать собой, чтобы пробудить армию и флот…“ Были высказывания и более опасного характера. Один, судя по облику, рабочий призывал всех к действиям против властей, подобным тем, которые были совершены в Севастополе. На мои вопросы, где владелец магазина господин Симонов и кто нарисовал картину, ответа я не получил. Приказчик утверждал, что господин Симонов, которого он именовал „Черномором“, в магазин еще не приходил, что же касается картины, то она будто бы возникла в витрине сама собой. Такое объяснение я не счел достаточным, но изъять картину самочинно не представлялось возможным ввиду возбуждения толпы и возможности возникновения нежелательных последствий с применением физической силы. Потому мною вызваны были из околотка два полицейских, с которыми по истечении получаса я вновь приблизился к магазину. С тех пор толпа там выросла, достигнув семидесяти – восьмидесяти голов. Некоторые занимались распеванием песни, известной под названием „Красное знамя“, другие загораживали от нас витрину магазина и чинили всяческие помехи, которые выражались в том, что перед нами не расступались и норовили высказать в наш адрес неуважение способом смеяния нам в лицо. На окрик „расступись!“ все же расступились. Но тут в нас ударил фейерверк, что привело к естественному испугу и временному отступлению от витрины. Причина фейерверка заключалась в том, что на трубе, окружающей витрину, были укреплены шутихи, соединенные между собой бикфордовым шнуром. Можно сделать умозаключение, что шутихи и шнур установил неизвестный мальчишка лет одиннадцати-двенадцати, который бегал у витрины с коробком спичек в руке. Тем временем, картина бесследно исчезла, что окончательно выяснилось, когда рассеялся дым и суета, поскольку оставшаяся публика с пением вышеупомянутой песни направилась по Пушкинскому бульвару в направлении бульвара Ломоносовского…»

Генерал положил мелко написанные листики на стол и прихлопнул их пухлой волосатой рукой. Затем поднял тяжелый взгляд на бледного человечка, стоявшего в пяти шагах от генеральского стола и робко переминающегося с ноги на ногу, не смея ступить на ковер.

– Сколько времени ты это писал?

– От силы час, ваше превосходительство.

– Куда тем временем ушли демонстранты?

– Виноват, ваше превосходительство, не доглянул.

– А картина, значит, исчезла. Дым рассеялся – картины как не бывало.

– Как не бывало, ваше превосходительство.

– Значит, с позором и без трофеев?

– С трофеями, ваше превосходительство. Мальчишку-то мы задержали.

– Мальчишку? – переспросил генерал почти шепотом. – Мальчишку все же задержали! Оказывается, он в дыму не растаял. Картина растаяла, а мальчишка нет! Иди-ка ты, любезный, вон и на глаза мне впредь не попадайся.

Затем генерал долго стоял у окна, барабанил пальцами по стеклу и с неудовольствием глядел на серо-черное, каким оно бывает только поздней осенью или ранней весной, море. Генеральский лоб прорезали две морщины – Думбадзе размышлял. Впрочем, недолго. От дум тайных и туманных оторвал генерала шум в «предбаннике» – так именовали комнату перед кабинетом градоначальника. Оказалось, это явился владелец пансионата «Оссиана» Зауэр и просил, чтобы его пропустили к генералу. Зауэра никто не звал. И было не совсем ясно, зачем он пожаловал. Но Думбадзе открыл дверь и жестом пригласил Зауэра войти. Кресла не предложил. Да и сам не сел, а оперся о письменный стол – так обычно выслушивал доклады император. Кроме того, император носил сапоги гармошкой. Генерал стремился подражать монарху и в том, и в другом. Но если занять нужную позу у стола было делом нетрудным, то гармошка на генеральских сапогах упрямо распрямлялась. Это было делом естественным – ведь император был сухоног, а толщине икр на ногах Думбадзе могли позавидовать профессиональные борцы. Какая уж тут гармошка? Дай бог, чтобы голенище не треснуло по шву!

– Ну? – спросил генерал и со скукой уставился на молитвенно сложившего руки на груди Зауэра. – Зачем пожаловали?

– Я счел своим долгом. Только что был у магазина Симонова.

– И видели картину?

Зауэр кивнул, открыл было рот, но ничего не произнес и еще раз кивнул.

Генерал спросил, да точно ли на картине изображен мятежный «Очаков», а не какой-нибудь другой случайно загоревшийся корабль? Получив ответ, что не может быть никаких сомнений в том, что на картине изображен именно «Очаков», даже обгоревший остов которого по приказу адмирала Чухнина был разрезан на куски, Думбадзе отпустил Зауэра и распорядился выяснить, не сошел ли господин Симонов с ума. Но в любом случае, нормален Симонов или помешан, приказал немедленно доставить к нему владельца магазина.

Но то, что произошло в следующие полчаса, выходило за рамки фантазии даже видавших виды стражей порядка. Господин Симонов отказался прийти к Думбадзе. И заявил, что вообще не намерен беседовать с кем бы то ни было о живописи, поскольку страдает одновременно дальтонизмом и астигматизмом, то есть не различает оттенков цвета, а формы видит искаженными. И два таких дефекта зрения лишают его возможности судить не только о качествах выставленной в витрине его магазина картины, но и попросту понять, что же именно на ней нарисовано. Он лично полагает, что художник изобразил всего-навсего конец света. А поскольку все понимают, что конец света должен когда-либо наступить (нельзя же ставить под сомнение авторитет Библии!), то почему не дать художнику право пофантазировать на эту тему, а публике не проникнуться нравоучительным содержанием картины?

Будь слова господина Симонова менее дерзкими, его немедленно привели бы к Думбадзе силком. Но тут решили, что владелец писчебумажного магазина и фотографии или же пьян, или действительно невменяем. Потому посчитали за лучшее пока что оставить его на время в покое…

– Хорошо, – сказал генерал, выслушав донесение. – С Симоновым разберемся рано или поздно. За толпой, которая направилась к Ломоносовскому бульвару, установить наблюдение. А сейчас в кабинет ко мне задержанного мальчишку.

И вот перед ним стоял Витька – смешной, веснушчатый, с открытым бесхитростным лицом. Такой мальчишка вроде бы не мог ни врать, ни юлить не то что перед генералом, а даже перед директором своего реального училища.

– Ты обстрелял полицейских?

– Нет.

– Не лги! – генеральский палец, как маятник, закачался перед носом Витьки. – Что же, витрина сама по себе взорвалась?

– Так это я фейерверк делал.

– Фейерверк? Гм! А куда же подевалась сама картина?

– Не знаю.

– Ладно, мальчик, – сказал генерал. – Сейчас ты получишь маленький урок. Тебе придется некоторое время посидеть в подвале, пока не вспомнишь, куда делась картина и кто ее выставил в витрине. Увести! Кормить, как всех задержанных!

Когда адъютант-секретарь вернулся и доложил генералу, что его приказание исполнено, Думбадзе изрек:

– Лучшего заложника нам не придумать. Все социалисты, кроме всего прочего, еще и человеколюбивы. Они потому и социалисты, что грешат человеколюбием. Кто-нибудь из них обязательно придет повиниться, чтобы вызволить мальчишку.

И в этом Думбадзе не ошибся.

Портрет четвертый – генерала Думбадзе

Тут впору будет немного рассказать о самом Николае Антоновиче Думбадзе. Определяющей чертой характера генерала было удивительно развитое чувство подозрительности. В глубине души он подозревал всех, в том числе и самого императора (о чем, естественно, вслух не говорил) в недостаточно твердом поведении по отношению к бунтовщикам. Считал, что совершенно ни к чему издавать в стране такое количество газет и журналов, которое издавалось в ту пору. Видел угрозу в возникновении синематографа (как тогда называли кино).

Еще одна небезынтересная деталь. С Думбадзе чуть было не случился тяжелый припадок, когда он прочитал рассказ А. П. Чехова «Унтер Пришибеев»: решил, что рассказ написан лично о нем. Генерал отправился к праотцам накануне 1917 года, и его не судили, как судили Ставраки. Но в тот день, о котором идет речь, Думбадзе был еще жив и вполне здоров, если не считать давнего припадка (врачи определили его как параксизм эпилепсии), случившегося после прочтения «Унтера Пришибеева». И действовал он решительно и даже вдохновенно. Думбадзе распорядился отправить взвод солдат на бульвары и к каменоломням, где, как предполагалось, должен был состояться митинг. Впрочем, солдаты с примкнутыми штыками напрасно совершили бросок по городу. Митинг все же состоялся, но там, где его никто не ждал, – у подножия поросшего хилым кустарником безлюдного бугра Дарсана.

Узнав об этом, Думбадзе промолчал. Амбициозный до тупости и нетерпимый до безрассудства, в последние месяцы он учился сдержанности и умению лукавить. Так, ссылаясь на манифест от 17 октября, градоначальник Ялты милостиво разрешил митинги и собрания, но тут же отдал приказ разгонять их, а манифестантов и демонстрантов задерживать на другом основании – за оказание сопротивления властям. Более того, Думбадзе в последнее время пытался в чем-то изменить рисунок поведения. Ведь градоначальнику надлежит быть в большей степени дипломатом, чем положено по должности обычному командиру полка. Градоначальнику помогали в этом две вещи: изданная еще в средине минувшего века книга под названием «Как подобает вести себя лицам начальственным» и зеркало. Не только приказ, не только окрик, но и умение говорить с подчиненными, а также с подследственными ласково, на равных – великое умение, которым обладали все монархи и правители, оставившие хоть какой-либо след в истории. Монархом Думбадзе считать себя, естественно, не мог. Но правитель всего Южного берега Крыма – тоже пост немалый. И вот, по утрам, стоя у зеркала, новоиспеченный градоначальник изображал улыбку. Она походила на оскал. Пытался придать собственному взгляду оттенок терпимости и мудрого всепрощенчества. Ничего не получалось – взгляд был хитрым, лисьим и злым.

Когда-то Думбадзе заказал свои портреты сразу пятерым ялтинским художникам. Портреты эти не сохранились. Зато зимой того же, 1906 года Владимир нарисовал одним росчерком пера карикатуру на Думбадзе: шарообразная голова, орнаментированная мясистым сливовидным носом, мощный впередсмотрящий подбородок, округлый живот, короткие толстые ноги. Если бы не злобный взгляд, то ни дать ни взять откормленный до неприличной для вольного зверя полноты кенгуру. Но именно глаза выдавали характер градоначальника, отличавшийся свирепостью необычайной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю