Текст книги "Танеев"
Автор книги: Николай Бажанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Он чтил память отца, был привязан к братьям. Но душой семьи была мать.
Жизнь у Варвары Павловны сложилась не слишком весело. Однако она не привыкла роптать на судьбу, тому же учила и сыновей. Не будучи многоречивой от природы, свои раздумья, горечи и печали она переносила втихомолку.
Но глаза ее, большие, карие, ласковые и всегда как бы чем-то встревоженные, долгие годы светили ровным, немеркнущим светом.
Их взгляд с пожелтевшей фотографии всякий раз приводит на память задушевные строки письма Сергея Ивановича к Чайковскому, посвященные ее памяти, и вместе с тем мелодию, вплетенную композитором в фортепьянное сопровождение одного позднего романса-ноктюрна на текст из Шарля Бодлера:
Но трепет ясных звезд мне в душу льет волненье…
Я вижу вновь на миг забытые виденья
И милых призраков родимые черты.
…В доме в Обуховой переулке вдруг сделалось неуютно.
Владимир Иванович с семьей еще при жизни матери поселился в Демьяново подле Клина. Второй брат, Павел, адвокат по профессии, издавна жил в Петербурге.
На семейном совете решено было подыскать для Сергея Ивановича небольшую квартиру поуютней. Вскоре и нашлась такая совсем неподалеку – в Сивцевом Вражке в доме Нартовт.
Вместе с композитором поселилась его нянюшка Пелагея Васильевна Чижова, и с этого времени она приняла на себя бремя забот об осиротевшем музыканте, который по складу натуры своей был довольно беспомощным в быту. Нелегкий нянюшкин труд продолжался свыше двадцати лет до самой ее смерти.
Тут и текли дни его в труде и в общении с близкими, и в одиноких раздумьях среди книг и любимых творений музыки.
На высокой конторке, за которой обычно стоя работал композитор, стопкой лежали листы нотной бумаги, совсем свежие и уже успевшие пожелтеть. Это были близкий к завершению «клавирсцуг» и бесчисленные эскизы, фрагменты оркестровки отдельных сцен.
Раньше думалось ему: довольно сложить с плеч своих непосильное бремя – все подавленное, угнетенное, доселе молчавшее пробудится, воспрянет, заговорит полным голосом. С той поры минуло около двух лет, но ничего подобного не случилось.
Все помыслы композитора были заняты судьбой «Орестеи». Сочинение было значительно подвинуто, однако работа шла крайне медленно.
В письмах к Петру Ильичу с присущей ему добросовестностью он анализировал причины своего «долгописания». Либретто, положенное в основу будущей оперы, оказалось, по словам композитора, несостоятельным и потребовало капитальной переработки уже после того, как несколько картин вчерне были готовы. Новое либретто по замыслу автора удалось приблизить к Эсхилу, к самому существу драмы.
Вместе с тем способ сочинения, принятый Танеевым, как о том уже не раз говорилось, отличался крайней сложностью.
Свой творческий метод он называл «концентрическим», и суть его, по словам композитора, сводилась кто-му, чтобы «ни одного номера не сочинять окончательно до того, как будет готов набросок целого сочинения; сочинять… не слагая целое из отдельных, друг за другом следующих частей, а идя от целого к деталям: от оперы к актам, от актов к сценам, от сцен к отдельным номерам…
«…Вообще у меня страшно много времени уходит на подготовительные работы и несравненно менее на окончательное сочинение. Некоторые нумера в течение нескольких лет я не привожу в окончательный вид, продолжая над ними работать. Над темами, которые имеют особенное значение и повторяются в нескольких местах оперы, я часто предпринимаю работы отвлеченные… делаю из них контрапунктические этюды-каноны, имитации и т. п. С течением времени из этого хаоса… начинает возникать нечто более стройное и определенное, мало-помалу все лишнее отпадает, и остается то, относительно чего уже нет никакого сомнения, что оно пригодно…»
Танеев привык мыслить большими объемами, масштабами. Он ясно представлял себе и слышал целое. И это целое порой представлялось ему огромным, необъятным. Одним из опытов на этом пути, одной из попыток охватить целое была симфоническая увертюра «Орестея» на темы будущей оперы, исполненная в концерте под управлением Чайковского в октябре 1889 года.
Но была некая преграда, возможно, самая важная, о которой умолчал композитор.
При всей стоической выдержке, свойственной натуре Сергея Ивановича, понесенная им утрата оказалась слишком тяжкой и глубокой.
Случались в жизни художника минуты горьких и одиноких раздумий и сомнений в своих силах и возможностях, когда весь огромный сизифов труд, свершенный и еще предстоящий, являлся воображению творца в облике новой Помпеи, где под слоем лавы и пепла персонажи античной драмы окаменели навек в невысказанных порывах страха и мук, торжества и гнева.
И всякий раз проскальзывал, холодя сердце, один и тот же вопрос: а что, если в конце концов прав был не он, а Петр Ильич, когда писал ему: «…только то может увлечь, что сочинено, Вы же придумываете…»? Или Кругликов, видевший в созданиях Танеева только работу, одну лишь работу, а за ней «умную ненужность»…
Но в ответ все восставало в нем, все силы, разум, совесть, вера в свои путь, в свое призвание, в свою правду, которая рано или поздно восторжествует. Пробьет его час, и свет озарит мир, и тогда…
…Встанет из мрака младая с перстами пурпурными, Эос…
Он твердо знал, что преграда, стоящая на его пути теперь, не вовне, а в нем самом.
Он ждал искры Прометеева огня, которая пробежит по жилам спящего исполина, приведя в движение холодную кровь.
Родится ли этот огонь из глубины самого замысла или явится откуда-то извне, композитор еще не знал.
И он пришел к нему в облике небольшого сочинения для хора а-капелла, композиционно никак не связанного с оперной трилогией об Оресте.
Такого рода вокальные ансамбли как раньше, так и после того он обычно группировал вместе с другими по пять и даже по десять номеров.
И если на этот раз он нашел нужным небольшой хор выделить в своде своих сочинений в самостоятельный опус, то лишь потому, что в глазах композитора «Восход солнца» на текст Федора Тютчева сделался вехой на его долгом творческом пути.
5
По субботам в ту пору у Сергея Ивановича, как правило, не бывало уроков ни в консерватории, ни на дому. Обычно не бывало и гостей. День посвящался уединению, привычным трудам, подведению итогов за неделю, любимым книгам, обдумыванию новых сочинений.
В одну из таких суббот ранней весной с утра до вечера шумел дождь, и провел ее Сергей Иванович наперекор привычке в непонятном волнении, истоков которого самому себе не мог уяснить. Ни чтение, ни работа не шли на ум.
И смолоду, и на склоне лет Сергей Иванович полагал, что всякого рода самопроизвольные «лирические наплывы и излияния чувств», не предваренные работой мысли, в корне чужды его художнической натуре. Композитор полагал, что знает другое вдохновение – вдохновение строителя-художника, стремящегося средствами воли и разума воплотить свой идеал прекрасного.
Но в тот памятный день все сложилось не так, как всегда.
Поминутно прислушивался то к воображаемому звону колокольчика в прихожей, то к треску извозчичьей пролетки на улице, хотя знал заранее, что ждать ему некого, никто в этакую непогодь его не навестит.
Рассеянный в делах житейских, он работу ума смолоду подчинял суровой дисциплине. Но нынче, как еще никогда, мысли блуждали без всякого порядка, где попало.
С самого утра в ушах неотвязно звучало одно короткое музыкальное предложение речитативного склада в форме вопроса, па который нет ответа. Он занес его в записную книжку и попытался найти гармоническое сопровождение, но, не решив задачи, ранее обычного лег спать.
Потому, как видно, сон покинул его еще до рассвета. Поднявшись на ложе, он прислушался.
Дождь будто бы утих. Окна покрыла густая испарина. Тотчас же в ушах прозвучал хорошо знакомый мотив, как бы призыв к вниманию.
На этот раз он уже ясно расслышал неторопливый напев любимых от юности тютчевских строф:
Молчит сомнительно Восток.
Повсюду чуткое молчанье…
Что это? Сон иль ожиданье?
И близок день или далек?
Одевшись в темноте, он засветил на пюпитре зеленую лампу; покуда она разгоралась, провел ладонью по холодному стеклу и увидел звезды.
Танеев шагал из угла в угол, машинально обходя скрипучую половицу, глядя с непонятным волнением, как медленно голубеют окна, как наползает в комнату густая синева рассвета.
На склоне дней и в часы тяжких испытаний надежной опорой для музыканта осталась память о неповторимой в жизни минуте, когда долгожданная вестница дня неслышно вошла в дом через чисто вымытые стекла и свет медленно разлился по обоям, позолотил кресло-качалку, угол старого фортепьяно и лежащие на крышке нотные страницы будущей «Орестеи».
Когда в декабре 1892 года «Восход солнца» был впервые исполнен в концерте Русского хорового общества под управлением Аренского, слушатели поразились вторжением в переменчивый сумрак нежданного, ослепительно яркого домажорногО созвучия.
Сейчас же до мажор торжествовал повсюду.
И Сергею Ивановичу почудилось, что обычно суровые лица старых музыкантов с портретов, развешанных по стенам, на какой-то миг прояснились.
Он стоял подле рояля, растерянный и счастливый, весь сияя детской радостью, словно ожидая, что вот-вот по Москве вдруг зазвонят колокола:
Еще минута, и во всей
Неизмеримости эфирной
Раздастся благовест всемирный
Победных солнечных лучей.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. БЕГ ВРЕМЕНИ
1
Именьице Останкино на севере Владимирской губернии принадлежало двоюродной тетке Танеевых Екатерине Дмитриевне Сахаровой. Нежную привязанность к тетушке Сергей Иванович сохранил еще с младенчества, к ней он и приехал, взяв отпуск на неделю сразу после смерти матери.
В Останьине осталось все как было в раннем детстве. Младшая подруга хозяйки, Антонина Викторовна, вела хозяйство. В доме состарились горничные тетушки, Аннушка и Любаша.
«Когда у них находишься, – писал Танеев Чайковскому, – то кажется, что будто живешь лет двадцать пять назад».
В этом старушечьем царстве, в тепле и покое невысоких горниц останьинского дома, в кругу нежных забот и воспоминаний детства осиротевший музыкант мог отогреться, собраться с мыслями, без боязни заглянуть в будущее, которое, по всем приметам, ничего не сулит ему, кроме одиночества.
В Останьине композитор припомнил слова Петра Ильича: «Русская глушь и русская весна! Это верх всего, что я люблю».
Глушь кругом воистину была совершенной, весна же на первых порах обнаружила нрав не слишком кроткий и постоянный. Она то улыбалась, то голодной волчицей голосила в трубе, то швыряла в окна пригоршнями мокрого снега.
Все же на третий день мартовское солнце пробило тучи, зашумели сосновые рощи, с крыш, сверкая, посыпалась капель, а поля враз потемнели, наливаясь дымчатой синевой.
Композитор и в Останьине не изменил привычке работать по утрам.
Среди дня обычно он совершал двух-трехчасовую прогулку верхом. Резвый чубатый гнедаш не знал устали, нес ездока по полям и перелескам, случалось, проваливаясь по брюхо в сугроб и съезжая задом с подтаявшего пригорка.
Вечерами старушки мотали шерсть у камелька и по традиции вели бесконечные разговоры.
Антонина Викторовна и особенно семидесятилетняя Аннушка были донельзя любопытны и на удивление осведомлены о наиболее животрепещущих событиях, в ту пору волновавших большой свет. Тут московскому гостю не однажды довелось спасовать.
Антонина Викторовна могла поспорить и о кознях Бисмарка, и о гастролях Сарры Бернар, проходивших недавно в Петербурге. Но главным предметом, волновавшим в те дни умы в Останьине, была, разумеется, «миссия отца Паисия», незначительный по сути, но шумный международный скандал, на короткий срок взбудораживший весь мир.
Предприимчивый иеромонах зафрахтовал небольшой пароход и, погрузив на него сотню паломников, отплыл из Одессы в открытое море искать царства небесного на земле. Облюбовав первый попавшийся островок в Красном море, Паисий высадился на нем и начал с того, что поднял на видном месте российский национальный флаг. Остров, к несчастью, оказался французским. Правительство в Петербурге поспешило умыть руки. Тогда Франция выслала на место происшествия свой крейсер. Когда же новоселы капитулировать не согласились, крейсер открыл пальбу по иеромонаху. Дело не обошлось без человеческих жертв.
Трагикомедия еще не пришла к развязке. Что ни день почта приносила новые вести, и останьинские старушки горячо обсуждали ход военных операций. Сергей Иванович, затаив лукавую усмешку, принимал в дискуссии деятельное участие.
Однако наедине с самим собой композитор становился серьезен и весь уходил в чтение вагнеровских партитур. Иногда же как бы нехотя принимался перелистывать страницы рабочей рукописи «Хоэфоры» – второй части драматической трилогии по Эсхилу. Помимо оперы, в эти дни еще одно сочинение существовало в эскизах и ожидало своего срока…
Но вот короткие мартовские каникулы подошли к концу. Настало время вернуться в Москву для принятия важных решений.
2
Между тем в доме Воронцова на Большой Никитской назревали перемены, значение и смысл которых поначалу не каждому дано было разгадать.
Еще летом 1885 года, когда молодой директор только начинал знакомиться с делами консерватории, возник вопрос о замещении вакантной должности профессора по классу фортепьяно. Поиски, в которых, помимо Танеева, принимали участие Чайковский и член дирекции Сергей Третьяков, привели в Петербург.
Как уже говорилось, выбор пал на одаренного петербургского музыканта Василия Сафонова. «Заполучить» его оказалось совсем не просто. К тому же, дав принципиальное согласие, кандидат со своей стороны выдвинул не совсем обычные требования.
Однако дирекция эти условия приняла и в конечном счете оказалась права.
Превосходный пианист, энергичный, волевой дирижер, вдумчивый, требовательный педагог, Сафонов создал впоследствии одну из наиболее выдающихся школ русского пианизма.
Пока же Сафонову шел тридцать четвертый год.
Плотный, коренастый, подвижный, Сафонов носил русую, клином подстриженную бороду. Был разносторонне образован, общителен, не лишен остроумия. Не чуждался он и дружеских пирушек в тесном кругу товарищей по искусству.
Другие, особые черты, свойственные натуре Василия Ильича, обнаружились гораздо позднее.
Пока новый профессор, не выказав себя, внимательно изучал поле будущей деятельности, прислушивался к мнениям, вникал в расстановку сил. От его пронзительно зорких, глубоко посаженных глаз ничто не ускользало. Наблюдая в повседневных столкновениях разные характеры и темпераменты, он выделял и тех, кто мог ему быть полезен, и особенно тех, кто мог бы в будущем стать на пути его далеко идущих планов.
Когда решение Танеева об уходе с директорского поста стало окончательным, вопрос о его преемнике фактически уже не был вопросом. Никому, кроме Сафонова, среди членов совета подобная миссия была не по плечу. Его кандидатура во время баллотировки прошла при подавляющем большинстве голосов.
3
После смерти Рубинштейна в состав учащих в консерватории влились свежие силы. Из среды молодых вскоре выделились двое: Александр Зилоти и Антоний Аренский.
Любимый ученик Н. Г. Рубинштейна, блестящий пианист-виртуоз, Зилоти вскоре после смерти учителя выехал за границу. Поселившись в Веймаре, он начал прилежно посещать школу высшего мастерства Ференца Листа.
Стареющему маэстро по душе пришелся двадцатилетний москвич, его искренность, горячая увлеченность искусством. В его игре великий артист, казалось, увидел воплощение своих идеалов. Сам он вывел Зилоти на большую концертную эстраду, уходя из жизни, благословил па трудный путь и наградил полушутливым, но многозначительным прозвищем «Зилотиссимус».
Когда Лист умер, Зилоти еще некоторое время прожил за границей, концертируя со все возрастающим успехом.
В 1887 году Зилоти женился на дочери основателя картинной галереи Павла Михайловича Третьякова, а в 1888-м принял приглашение Московского отделения РМО и переехал на жительство в Москву, чтобы на двадцать пятом году жизни занять должность профессора в новом классе фортепьяно, открытом ввиду наплыва учащихся параллельно с классом Сафонова.
Шестью годами ранее на должность преподавателя музыкальной теории был приглашен из Петербурга Антоний Степанович Аренский, молодой музыкант, только что окончивший консерваторию с высшим отличием по классу Римского-Корсакова.
Аренский был на пять лет моложе Танеева, да и трудно вообразить себе двух людей, столь несхожих между собой по внешности, привычкам и характеру. Но ни то, ни другое не легло между ними преградой. Возникшая едва ли не с первых же дней взаимная симпатия переросла вскоре в искреннюю дружбу, дружба – в нежную привязанность.
С той поры судьба Аренского, художника и человека, сделалась для Сергея Ивановича предметом нескончаемых тревог и забот. Для тревог имелось достаточно оснований.
Аренский вырос в семье новгородского врача. Феноменальная одаренность юноши обнаружилась в первый же год учения. О нем заговорили как о будущем чуде. Римский-Корсаков возлагал на своего питомца большие надежды. Однако с годами его прогнозы на будущее Аренского стали несколько сдержанны.
Именно в ту раннюю пору впервые обнаружился роковой надлом в характере музыканта.
Через бездны школьной премудрости он попросту перешагнул. Все давалось ему шутя, и анализ форм, и сложнейшая вязь пяти– и шестиголосных контрапунктов. Случалось, он являлся на экзамен, не дав себе труда подготовиться, одним росчерком пера строил и решал сложнейшие задачи. Так будет и в жизни, казалось ему. Слыша отовсюду одни лишь хоры похвал, он слепо поверил в звезду своей удачи.
Но звезда оказалась коварной.
Его выпускная работа в Петербургской консерватории, кантата «Лесной царь» на текст Жуковского, была признана выдающейся. В Москве в теоретических классах он показал себя как талантливый педагог. Концертные выступления Аренского – пианиста, композитора, аккомпаниатора – вскоре завоевали любовь москвичей.
Но и в жизни и в труде он был весь непостоянство. Вспышки энергии, порывы к творчеству чередовались с периодами депрессии, хандры. Антоний Степанович делался желчным, раздражительным, нелюдимым. Вместе с тем, встретив однажды, не полюбить его было невозможно.
Обаятельно добрый человек, с живыми, искрящимися юмором глазами, остроумный собеседник и чудесный музыкант. Таким его знали и любили товарищи по искусству, боготворили учащиеся.
Таким, в расцвете молодости и таланта, узнал его и Танеев. Вскоре они сделались неразлучны. Едва ли в жизни Сергея Ивановича была еще столь глубокая, сильная и нежная дружеская привязанность, как к Антоше, Антошеньке…
Он был дорог Танееву и в минуты счастья, и в черные дни, какие выпадали, к сожалению, нередко.
Донельзя рассеянный и довольно беспомощный в собственном быту, Танеев в общении с ветреным другом как бы перерождался, отдавая весь присущий ему здравый смысл, весь жар неоскудевающего сердца. Мало-помалу он стал для Аренского и мудрым наставником, и заботливой «нянюшкой-ворчуньей», которой младшему музыканту в жизни так недоставало.
Невозможно описать горе и отчаяние Танеева, когда однажды Аренского увезли в больницу в припадке умопомешательства. К счастью, вскоре Антоний Степанович вернулся к жизни и труду.
Яркая талантливость Аренского буквально «била ключом» повсюду: в классах, на концертной эстраде и в сочинениях. Его оперы «Сон на Волге», «Рафаэль», «Наль и Дамаянти», музыка к «Бахчисарайскому фонтану», блестящая фантазия на темы былин Рябинина, камерные ансамбли, вокальная лирика, возрожденный им жанр мелодекламации в свое время покорили слушателей. Многие страницы талантливой музыки не поблекли и до наших дней.
Чайковский пристально, с искренним сочувствием следил за духовным ростом молодого музыканта. «Аренский удивительно умен в музыке; как-то все тонко и верно обдумывает! Это очень интересная музыкальная личность!» – писал он Танееву.
Танеев, как уже говорилось, в нем души не чаял.
Глубокая внутренняя связь между музыкантами не прерывалась даже тогда, когда позднее судьба их разъединила.
4
Существует мнение, что в творческом наследии Танеева струнным квартетам принадлежит место очень важное и значительное.
Первый квартет си минор закончен 25 октября 1890 года. По времени сочинения, в сущности, он не был первым, но ранние ансамбли, созданные в 70-х и начале 80-х годов, не вошли в свод сочинений композитора.
Квартет был посвящен Чайковскому и, по странному совпадению дат, завершен ровно за три года до смерти Петра Ильича.
Наиболее совершенные по форме и мастерству опусы композитора в этом жанре были еще впереди. Но, слушая квартет в наши дни, очень трудно пройти мимо него. Есть в этом ансамбле черты неповторимые. Ни в одном из последующих камерных сочинений, пожалуй, неощутимы в такой мере следы неизгладимых «сердца горестных замет».
Квартет складывается из пяти частей, и в трех звучат щемящие ноты одиночества, невозвратимых утрат, придающие сочинению характер «реквиема» – впечатление, которое не в состоянии рассеять легкий, воздушный, скерцозный финал. Еще не сгладился в памяти музыканта след тяжких для него лет – 1889-го и, пожалуй, 1886-го, о котором в свое время предстоит еще рассказать.
5
Петру Ильичу пошел сорок пятый год.
Мысль о каком-то совершенно своем уголке для раздумий и труда томила его все чаще, становилась неотвязной.
В Каменке у сестры, где он обычно проводил лето, он был, разумеется, у себя дома, но в письмах к друзьям не один раз сетовал на скудость каменской природы, на отсутствие тишины и уединения, которые были ему так необходимы. К тому же постановки опер, исполнения симфоний и камерных сочинений все чаще требовали присутствия композитора в столицах.
Он не мыслил отторгнуть себя от Москвы. Найти пристанище где-то неподалеку от города, однако не слишком близко, дабы оградить свое творческое уединение от наплыва праздных и любопытных гостей, оказалось нелегко.
Некоторое время он прожил в нанятых усадьбах в Майданове и в Фроловском, поблизости от Клина.
Но скромный, серый в два, этажа дом, стоявший посреди небольшого сада за городской заставой, был у Петра Ильича давно на примете, и, как только он освободился, Чайковский немедленно нанял его и вскоре почувствовал, что наконец он у себя! Это случилось в середине 1892 года.
В те далекие годы поездка из Москвы в Клин и обратно была несколько хлопотлива, поэтому друзья навещали композитора не часто и то лишь по его приглашению.
Зато всякий приезд Чайковского в Москву издавна по традиции отмечался его друзьями как праздник, товарищеским обедом у Тестова или в «Эрмитаже» или званым ужином у Зверева и уж, как правило, музицированием в самом интимном кругу у Танеева в Сивцевом Вражке.
Николай Сергеевич Зверев – профессор младшего отделения консерватории, прославленный мастер в трудном искусстве постановки рук, суровый и великодушный наставник и воспитатель юношества, неутомимый труженик и известный в Москве гурман и хлебосол.
Просторный тесовый дом на Плющихе был известен под шутливым прозвищем «музыкальной бурсы». Тут за большим и всегда обильным столом на равной ноге встречались музыканты разных поколений, московские и приезжие. Тут же, в тесном кругу прославленных композиторов и артистов, почти всякий раз присутствовали и питомцы Зверева – «зверята». Двое-трое из них, лучшие из лучших, постоянно жили в доме Зверева на правах как бы родных сыновей.
В будни мальчикам жилось едва ли слишком вольготно! Как говорили, старик был крут и скор на расправу. В то же время только ради них он жил и трудился выше меры сил человеческих.
Один из воспитанников «бурсы» в конце 80-х годов привлек внимание сперва Танеева, а затем и Чайковского. Его одаренность выходила из рамок обыкновенного.
Это был Сережа Рахманинов, младший двоюродный брат Зилоти, длинный, коротко остриженный, несколько угловатый подросток, молчаливый и застенчивый до угрюмства. Осенью 1889 года после жестокой ссоры он покинул Зверева и жил у родных.
Для Чайковского настал, как он выразился однажды, его краткий «осенний праздник».
Если Пятая симфония, написанная во Фроловском, была принята довольно сдержанно, то балет-феерия «Спящая красавица» имел шумный успех, а на премьеру оперы «Пиковая дама», как на всенародное торжество, в Петербург «съехались музыканты со всей Руси».
В конце 80-х годов возобновились поездки Петра Ильича за границу. Шумный успех сопутствовал композитору в 1891 году за океаном. В начале лета 1893 года Чайковский был возведен в «сан» доктора искусств Кембриджского университета.
Но ни в труде, ни в разъездах по белу свету композитор не забывал о младших товарищах, о тех, за кого он чувствовал себя в ответе.
В январе 1891 года, покинув все дела, Чайковский спешно выехал в Москву на премьеру оперы Аренского «Сон на Волге». Он радовался успеху спектакля. Центральная сцена сна Воеводы привела композитора в восторг. «Как Аренский умен в музыке!» – не раз повторял он.
Близко к сердцу принял Петр Ильич и судьбу одноактной оперы «Алеко» юного Сергея Рахманинова, которому предсказывал великое будущее. Во время репетиций часами просиживал вместе с автором оперы в полутемном зале Большого театра, негодуя на бездарных дирижера и постановщика, пытаясь вдохнуть веру в душу оробевшего музыканта.
Слушая или проигрывая новые сочинения Танеева – симфоническую увертюру «Орестея» и посвященный ему струнный квартет, Чайковский втайне радовался при мысли о том, что любимейший его ученик после долгих исканий нашел наконец свой собственный путь в искусстве.
«…Будущего твоего биографа, – писал он Танееву из Майданова в 1891 году, – будет необыкновенно приятно поражать всегдашнее отражение бодрого, здорового, оптимистического отношения к задачам жизни… Ты… ровно и твердо идешь к цели, не выпрашивая поощрений и понуканий, уверенный в успехе. Я завидую тебе. Твоя работа для тебя наслаждение… она нисколько не мешает тебе заниматься посторонними предметами, уделять часть времени не только на составление руководства по контрапункту, но и на собственные упражнения в этом скучном ремесле и, что всего поразительнее, наслаждаться этим!!! Ты, одним словом, не только художник, но и мудрец; и от комбинации этих двух качеств я предвижу блистательные плоды… Дело не в том, чтобы писать много, а чтобы писать хорошо. Твой квартет превосходен. Такова же, уверен, будет и опера…»
Случалось и теперь ученику с учителем резко расходиться во взглядах и мнениях. Но такие дружеские, нередко весьма жаркие словесные перепалки никогда не давали повода для обид и не влекли за собой даже минутного охлаждения. Совершенно напротив: своеобразные турниры между музыкантами, обычно начинавшиеся внезапно за столом, во время прогулки или возле фортепьяно, лишь углубляли взаимную привязанность. Свойственное обоим чувство юмора, любовь к шуткам и стихотворным экспромтам неизменно приводили спорящих к счастливой развязке.
Так случилось однажды на масленой у Зверева. Ужин затянулся далеко за полночь. О чем шел спор, не припомнит предание. Когда страсти поулеглись, Петр Ильич, сдвинув пенсне на кончик носа, долго рылся в бумажнике, наконец вынул листок размером с почтовую открытку и потребовал внимания. Это было стихотворение, написанное еще по поводу ухода Танеева с директорского поста:
В тебе ко власти нет стремленья,
И честолюбья огнь погас.
Ушед от нас в уединенье,
Ты в дебрях мудрости погряз…
Купайся же в волнах целебных
Контрапунктических пучин,
Но знай… тому нет чар волшебных,
Чтоб получить без бед служебных
Звезду и генеральский чин.
Сергей Иванович захохотал громче всех, но тут же озабоченно наморщил лоб.
Потом разговор сделался общим, кому-то вспомнился Кавказ, с которым у каждого из гостей было связано что-то хорошее и веселое. Танеев завел речь о несостоявшемся своем путешествии в Сванетию с князем Наурузом (сыном Исмаила) Урусбиевым. В эту поездку он настойчиво, но безуспешно пытался увлечь Чайковского.
Петр Ильич тотчас же привел ученику на память многозначительный разговор с терским казаком, ямщиком на Грузинской дороге, который был уверен, что тотчас «за горами начинаются каторжные работы, а дальше вовсе ничего нету…».
Аренский с лукавой усмешкой рассказал, как в Тифлисе к Танееву подсел восточный человек, мелкий торговец и, узнав, что проезжий – музыкант, спросил, поблескивая круглыми, как маслины, глазами:
– Сам делаешь или готовые покупаешь?
Ужин прерывался и начинался сызнова. В столовой, не глядя на отворенные форточки, было жарко. Перешли в гостиную.
Аренский, Гржимали и Брандуков играли трио Габриеля Форе. Зверев, Кашкин и Чайковский шептались о чем-то в дальнем углу. Сергей Иванович, снедаемый тайным беспокойством, бесшумно прогуливался по комнате, иногда что-то бормотал про себя, дирижируя левой рукой, порой подходил к окошку, подернутому паром, и глядел в глухую темноту.
Наконец, когда музыка умолкла, Танеев вернулся вместе со всеми к столу, поднялся и, сияя радостью, позвонил ложечкой о бокал, требуя тишины и внимания.
Среди друзей, среди зажженных свеч,
Среди блестящей обстановки пира
Хочу сказать я небольшую речь,
Начав ее от сотворенья мира…
…Сей человек, передо мной сидящий,
К творцам земным причислен должен быть.
Воспользуюсь минутой настоящей,
Чтоб с вами мне о нем поговорить.
В хаос мелодий, ритма, модуляций,
В моря секвент-аккордов и трезвучий,
Органных пунктов, строгих имитаций —
Туда проникнул дух его могучий…
Творец небесный создал мир земной.
Творец земной открыл нам мир небесный.
Я утомил вас долгим разговором,
Пора же наконец окончить длинный спич.
Подымем же бокал и возгласимте хором:
Да здравствует наш милый Петр Ильич!
Согласный хор ожидать себя не заставил. Все вскочили со своих мест. Веселье долго не умолкало.
Когда под утро Зверев вышел на крылечко проводить гостей, на улице чуть брезжил свет, а в глухих переулках Плющихи еще лежала непроглядная тьма.
Петр Ильич в распахнутой шубе и круглой меховой шапке, сдвинутой на затылок, с жадностью закурил папиросу в излюбленном длинном мундштуке. Шальной ветер кружил крупные хлопья снега, срывая алые искры с разгоревшейся папиросы. Сон клонил усталую голову, но дышалось легко и привольно. Жизнь казалась широкой, лишенной терниев и нескончаемо долгой.
Однако не за горами уже был тысяча восемьсот девяносто третий год!
II. «ОРЕСТЕЯ»
1
Давно это было…
В начале лета 1875 года Сережа Танеев, едва с консерваторской скамьи, вместе с Н. Г. Рубинштейном начал свое первое путешествие за границу. Путь лежал через Константинополь, Афины, Неаполь, Рим, Флоренцию, Геную, Ниццу, Женеву.
В нестерпимо знойный июньский день путешественники медленно поднимались в гору к Акрополю по широким и скользким каменным плитам, поросшим здесь и там легкими огненно-алыми маками.




























