444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бажанов » Танеев » Текст книги (страница 13)
Танеев
  • Текст добавлен: 24 августа 2026, 15:00

Текст книги "Танеев"


Автор книги: Николай Бажанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Пелагее Васильевне давно уже перевалило за восьмой десяток… Начала заметно дряхлеть, уставать. Но ни годы, ни старческие немощи не способны были угасить ее ясный ум, острую наблюдательность, природный юмор.

В последние годы, когда нянюшка уже не могла оказывать те услуги, в которых он так нуждался, она постоянно учила и наставляла свою племянницу Дуняшу, как нужно «ходить» за Сергеем Ивановичем, и очень хорошо ее выучила.

Понемногу с болью в душе Сергей Иванович старался привыкнуть к мысли о недалекой уже разлуке с нянюшкой и каждый раз, возвращаясь в Москву, считал за особую радость и благополучие застать нянюшку в живых, на привычном месте возле окошка, в думах о нем, в любви и заботах.

Образ нянюшки композитора дошел до нас не только в воспоминаниях близких и фотографиях, но и в письме Сергеи Ивановича, датированное 1914 годом, к художнику В. Е. Маковскому, которому Танеев заказал портрет Пелагеи Васильевны.

«Цвет волос моей нянюшки, – писал он, – был светло-русый вроде цвета льна. В последние годы он еще побледнел от седины. Хотя сильной седины у нее не было. Цвет глаз – светло-голубой, казалось, они светятся. Их называли лучистыми. Была она благожелательна к людям и вполне бескорыстна. Не копила на старость, но все раздавала родственникам, а нередко и занимала, чтобы дать тем, кто к ней обращался. Была кротка по натуре. Не помню, чтобы на кого-то сердилась. Отличалась отсутствием малейшей фальши. Всю жизнь оставалась неграмотной, однако хорошо разбиралась в житейских делах и могла дать полезный совет».

Вся музыкальная Москва знала и любила ее, повторяла ее меткие словечки и присказки. Сергей Иванович иногда появлялся вместе с нянюшкой и в концертах. Отдельные ее отзывы об услышанном, передаваемые из уст в уста, дошли и до нас. Сияя от удовольствия, нянюшка рассказывала, как один бас (весьма в те времена популярный) «быком заревел». Говорилось это, разумеется, никак не в укор басу, а скорее наоборот. Побывав однажды в квартетном собрании, она образно описала, как музыканты друг за дружкой выходили со скрипками. Четвертый, по ее словам, вынес скрипку «огромну-преогромну» и справиться с ней не мог – на пол поставил. Положение его, видать, было незавидное! Первый постучал смычком, глянули друг на друга, да все сразу как вдарили… Так вчетвером весь вечер и пиликали.

В другой раз нянюшка собралась на вечер в Благородное собрание послушать новый квартет Сергея Ивановича. По невыясненным соображениям в программе была сделана перестановка. Не подозревая о том, Пелагея Васильевна прослушала в первом отделении скучноватый квартет Катуара и со спокойной совестью отправилась домой.

– Что-то, Сергей Иванович, нынче ваш квартет мне не по душе пришелся, – встретила она вернувшегося в полночь композитора.

Сергей Иванович расхохотался.

Узнав, в чем дело, нянюшка пришла в отчаяние и залилась слезами.

После смерти Варвары Павловны все привычные с детства привязанности Сергея Ивановича сосредоточились на нянюшке. Она оставалась единой свидетельницей всех столь любимых им семейных воспоминаний. Позднее, когда для одинокого музыканта в лице Пелагеи Васильевны воплотился весь семейный уклад жизни, началось с ее стороны многолетнее беззаветное служение дорогому большому ребенку.

Вечно погруженный в умственную работу, педантически аккуратный и дотошный во всем, касавшемся его труда, Танеев, однако, никогда не мог совладать с домашней библиотекой. По причине ли близорукости, то ли рассеянности он никогда не мог припомнить, где и что у него лежит, кому и когда он дал ту или иную книгу.

Неоднократные попытки заводить реестры и памятные книжки были малоуспешны, так как сами эти книжки куда-то непонятно исчезали. Нередко, чтобы найти нужную ему в данную минуту книгу, он переворачивал вверх дном все остальные. И тут, подобно фее с волшебной палочкой, появлялась Пелагея Васильевна. Она уже давно передвигалась с трудом и не только ничего не смыслила в книгах и в нотах, но до конца дней своих так и осталась неграмотной. Однако всякий раз и немедленно находила искомое по каким-то особым своим приметам, будь то партитура, книга, даже на иностранном языке, или записка. Это походило на фокус и неизменно вызывало изумление и восторженный хохот Сергея Ивановича. Лишь когда нянюшки не стало в живых, композитор занялся приведением в порядок библиотеки, составлением систематических каталогов и картотек, переплетением книг и нот. В работе Танееву усердно помогал ученик его Володя Метцль.

Курение в доме Танеева находилось под строжайшим запретом. Карцев, закоренелый курильщик, испытывал, по его словам, во время занятий танталовы муки. Наконец, снизойдя к неизлечимому пороку своего питомца, Сергей Иванович сам указал ему выход.

– Ну сходите к Пелагее Васильевне на кухню. Она это выдерживает, – предложил он.

Угол для курильщиков на кухне и в коридорчике подле самоварной отдушины был оборудован, по воспоминаниям Карцева, несложно и главным образом «идейно»: на стене, окантованные, под стеклом, были: развешаны проповеди и изречения Льва Толстого против курения и прочих дурманов.

– Кури, кури, батюшка, ничего! – гостеприимно приглашала Пелагея Васильевна. – Кого только у нас тут, у трубы-то, не перебывало! Вот еще совсем недавно дирижер один приезжий, заграничный, только с Сергеем Ивановичем в комнатах посидит, а уж ко мне сюда покурить бежит.

Карцев про себя, улыбнувшись, попытался вообразить себе великого Артура Никиша мирно беседующим с Пелагеей Васильевной возле самоварной отдушины.

– А наш-то Сергей Иванович сам не курит и никому не дозволяет… А уж из гостей как вернется вечером, там у него небось и не спрашивали, всего прокурили – по двору всю одежду развесить на ночь прикажет от дыму-то!

Юрий Померанцев не один раз был свидетелем сборов композитора перед выступлением на концерте, Как суетилась вокруг него, как хлопотала нянюшка! Не забыть бы чего… Сущее дите, прости, господи! Сама проверяла карманы Сергея Ивановича, есть ли платок, очешник…

Однажды, когда Сергей Иванович был на Кавказе, нянюшка, услышав от кого-то о железнодорожной катастрофе в Париже, чуть свет прибежала к Масловым. Немалого труда стоило ее успокоить, убедить, что при этой катастрофе Сергей Иванович никак не мог пострадать.

Горе, хотя и ждешь его в тайне от себя самого, обычно приходит внезапно.

В середине ноября 1910 года, не успело еще улечься потрясение, всколыхнувшее всю Россию вестью об уходе и смерти Льва Николаевича Толстого, как нянюшка вдруг занемогла.

Прохворала она всего три недели.

17 декабря Танеев писал Чайковскому: «Милый Модест Ильич. Ранее получения Вашего письма я уже собирался Вам писать и сообщить о моем горе. 6-го декабря умерла Пелагея Васильевна, и 9-го мы ее похоронили… Я не могу свыкнуться с тем, что не увижу ее больше, и все время чувствую себя точно пришибленным, как бы физически ощущая полученный мною удар…»

Перед лицом обрушившейся беды Танеев оказался беспомощным и безоружным, особенно в первые часы, как бы потерял почву под ногами. Вблизи в эти минуты оказался один Карцев. Он и принял на себя бремя первоначальных хлопот, непосильных для осиротевшего музыканта. Позже Сергей Иванович, казалось, успокоился и погрузился в глубокое раздумье.

2

Однажды в январе среди дня повалил густой снег. В холодном крутящемся дыму вмиг пропали дома, деревья и непогашенный с ночи уличный фонарь на углу Гагаринского и Малого Власьевского переулков.

Двое вошли с улицы во двор усадьбы Вишнякова и остановились в нерешимости, поглядывая на дверь флигеля, где даже через снежную круговерть явственно белела приколотая записка. Ее содержание гостям было заранее известно: «Здесь входа нет. Просят не звонить!» – или что-нибудь в этом роде. Переглянувшись, посетители обошли сугроб, направляясь к другой двери. Там тоже виднелась записка, но дверь сверх ожидания отворилась.

Тихая пожилая темноглазая женщина улыбнулась, вытирая руки о передник.

– Заходите, покорно просим. Ждут вас Сергей Иванович.

Постучав о крылечко ногами, вошли. Оба в танеевском домике издавна были своими. Нерешительность на этот раз имела особые причины.

На кухне, как и при нянюшке, – чистота, теплынь, кисейные занавески на окнах, на полках ярко начищенная медная посуда. Дуняша разжигала самовар. Из комнат глухо доносились звуки рояля. Через спаленку вошли в прихожую. Музыка за дверью смолкла. Сергей Иванович, сдвинув пенсне на кончик носа, с порога разглядывал посетителей.

– Заходите, заходите! – сказал он приветливо, но так просто, словно расстались они не месяц тому назад, а только вчера.

Юрий Померанцев, уже известный московский дирижер, и Алексей Станчинский, блестяще одаренный музыкант – оба в разные годы были учениками Танеева.

– Почему глаз не кажете?

– Так «афиша» же на дверях! – объяснил Померанцев.

– Как? Разве она еще висит? – удивился хозяин.

– Висит.

– Гм! То-то ко мне никто не заходит, – заметил Сергей Иванович и, подумав, добавил: – Ну пусть ее, еще маленько повисит. Тем временем я подгоню работу. А день какой нынче? – вдруг спохватился он.

– Вторник.

– Как же так, Юшенька? – вдруг рассердился композитор. – Снять, снять немедленно! – И вышел.

Померанцев – сангвиник по натуре, шумливый, неуемный, склонный к неожиданным выходкам.

Станчинский, напротив, был немногословен. Тонкий, большеглазый, замкнутый в себе, как бы «не от мира сего». Композиторский талант его был из ряда вон выходящим. Но жизнь его (перефразируя поэта) «была затемнена некоторыми облаками». Тень тяжелого душевного недуга омрачала его молодость.

В кабинете ничто не переменилось. Снежный отблеск из окон лежал на потолке и обоях, на белых изразцах печи в углу. В ковровом кресле-качалке сидел все тот же толстый кот Василий. Сладко зевая, щурил глаза на Померанцева, с которым у кота были давнишние счеты.

Как бывало уже десятки раз, Сергей Иванович вернулся и погрозил коту пальцем, выговаривая своим тонким тенорком:

– Сколько раз тебе, Василь Васильевич, сказано: на качалку не влезать!

Кот обиженно дернул ухом и перебрался на кушетку.

– Ну… – начал было Сергей Иванович, разглядывая гостей. Но в эту минуту зазвонил колокольчик.

В прихожей, весь белый от снега, как святочный дед, кашляя и чихая, уже раздевался Кашкин. Вслед за ним приехала Мария Адриановна Дейша-Сионицкая, черноволосая, уже немолодая, с влажными темно-карими глазами, в шапочке с вуалью и в пушистой беличьей ротонде.

Чувство душевной скованности, владевшее гостями, рассеялось не сразу. Каждому мерещились шаги нянюшки, ее добрый голос. Но путь к открытым излияниям сочувствия был, видимо, заказан.

И чтобы рассеять смущение гостей, которого он не мог не заметить, Сергей Иванович без долгих предисловий предложил помузицировать и снял с полки пожелтевшую партитуру «Идоменея». Собственно, в этом не было особенной нужды. Почти все из Моцарта он играл на память. Но самый вид страниц, начертанных рукой творца «Дон-Жуана», доставлял музыканту ни с чем не сравнимое наслаждение.

В музыке «Идоменея» слышались временами отголоски уходящей грозы, но свет с каждой минутой ширился и торжествовал. Сам первоисточник этого света был тут же, не за горами.

Из овальной рамы глядел на слушающих тишбейновский портрет Моцарта. Чуть отклонив голову вправо, сунув руки за борт атласного черного камзола, он слушал с легкой усмешкой, загадочный и лукавый. В этой низенькой теплой горнице среди засыпанной снегами Москвы автор «Волшебной флейты», видимо, был как у себя дома.

– Тучи приходят и уходят, друзья, – без слов говорил он, – а солнце остается.

Мария Адриановна не сводила с него улыбающихся глаз, еле слышно подпевая роялю. Между тем другой Моцарт – бронзовый бюст, вывезенный композитором из Праги в 1908 году, – стоял на высокой тумбочке в тени напротив. Слегка вскинув голову, он без улыбки, казалось, прислушивался к чему-то другому.

На дворе начало смеркаться. Стекла покрывала изморозь.

Покуда хозяин вышел за лампой, Кашкин задумчиво прогуливался по кабинету, разглядывая на стенах фотографии, которые видел уже сотни раз. Потом остановился возле конторки. На покатой крышке ее лежало то, что он искал. Он знал, что Сергей Иванович еще летом в деревне работал над новым сочинением – Прелюдией и фугой для фортепьяно. Кашкин уже видел однажды эту тетрадь. Но теперь в нижнем правом углу титульного листа другими чернилами, но тем же твердым почерком была обозначена дата «9 декабря 1910 года».

Смерть Пелагеи Васильевны Танеев назвал однажды «одним из самых важных событий» в его жизни. И вот 9 декабря, проводив нянюшку в последний путь, он вернулся в навеки опустевший дом и уже поздно ночью нашел в себе мужество раскрыть клавир прелюдии, внес, может быть, какой-то завершающий штрих и сделал эту надпись недрогнувшей рукой.

Сыграть прелюдию гостям он согласился не сразу, говоря, что трудная и нужно сначала учить. Но потом передумал, надел пенсне, поправил лампу и сел.

Эта характерная, очень прямая танеевская посадка увековечена для нас фотографиями.

«Рука у Танеева, – вспоминал позднее его ученик Яворский, – была прекрасная, с длинными, тонкими, очень гибкими пальцами, чрезвычайно подвижными суставами в пясти и запястье. Пясть складывалась в узкую трубочку и раскрывалась широким веером».

В тени абажура, за нотной полкой белела на черном бархате гипсовая маска Николая Рубинштейна.

Прелюдия звучала как неторопливый, исполненный глубокого значения диалог двух голосов. Медленно нисходящая поступь нижнего была несколько сумрачной и величавой.

Между тем верхний мечтательный, легкий, переменчивый реял над ним в вышине, то замирая, то сплетая хрупкие, тревожно щемящие созвучия из подголосков, приводя на память раннего Скрябина.

Оба художника были несхожими между собой сыновьями одного и того же века!

За прелюдией последовала фуга.

Как опытный кормчий, музыкант вел за собой слушателей через вихри и водовороты разбушевавшейся стихии к намеченному рубежу.

Струны рояля звенели. Расшатанный пюпитр вместе со стоявшей на нем зажженной керосиновой лампой ходил ходуном. Мария Адриановна глядела на нее в страхе перед, казалось, неминуемой бедой.

Но вот фуга, словно очистительная гроза, пронеслась по комнатам танеевского домика и, как бы исчерпав свои силы, замедлила бег и смолкла на двух тихих задумчивых октавах.

Под висячей лампой, на круглом столе гостей ожидала горячая, накрытая салфеткой кулебяка с капустой. Рядом – старинный граненый, еще из Владимира, кувшин с темным, чуть хмельным, пенистым, на солоду хлебным квасом, высокие стаканы.

Все так же по-спартански просто, как и при жизни нянюшки. Тут ее имя было названо впервые в этот вечер без ненужной горечи, тепло, с задушевной улыбкой. И каждому не терпелось припомнить о ней что-то свое, хорошее, доброе, ее шутки, любимые словечки, связанные с ее памятью курьезы, веселые неурядицы. Каждому помнился зоркий внимательный взгляд умных, обрамленных морщинами глаз, ее ласковая воркотня.

Когда Мария Адриановна задумывалась на минуту, в памяти у нее мелькала строка из давно прочитанной книги: «…Все как было! Но тебя нет со мной…»

В начале десятого Сергей Иванович со свечой вышел проводить гостей. Снегопад унялся. В черном небе мигали мохнатые зимние звезды. В окнах хозяйского дома – яркий электрический свет. Через изморозь переливалась искрами зажженная елка. Радужный отблеск ложился на скаты наметанных под окнами свежих сугробов,

3

Лето 1911 года композитор прожил под Звенигородом в напряженном труде над завершением самого крупного по масштабу и глубине мысли из своих смешанных ансамблей.

Это был фортепьянный квинтет соль минор.

Истоки его нужно искать, пожалуй, еще в 90-х годах. Ритмы и интонации сумрака, тревоги, порой смятения уже явственно слышны в финалах Второго и Четвертого струнных квартетов, перекликаются временами со страницами четвертой картины «Пиковой дамы». Тот же хорошо знакомый «трепет тайный», который так глубоко проник в ритмы своего времени, сознание людей, что даже художникам интеллектуального склада не всегда удавалось противостоять ему.

Тут нельзя не припомнить несколько таинственную и фантастическую «скерцо-балладу» из фортепьянного трио ре мажор.

Кашкин после первого исполнения трио назвал ее по новизне и мастерству едва ли не лучшим из всего созданного Танеевым.

Лето кончилось. В сентябре композитор на месяц выехал в Пятигорск, а когда он вернулся, квинтет прозвучал впервые в закрытом собрании Общества распространения камерной музыки.

Глубокой осенью жизнь композитора вышла из привычного круга. В средине ноября на два с лишним месяца он выехал за границу.

Это была уже третья поездка композитора с начала 900-х годов, когда известность его переступила рубежи России.

В 1903 году по приглашению юбилейного комитета Танеев ездил в Германию на торжества по поводу открытия памятника Вагнеру.

В Берлине он прослушал множество концертов, встречался с Рихардом Штраусом, но, вернувшись в Москву, сетовал на низкий художественный уровень концертных программ и современной музыкальной культуры в Германии вообще.

Самый глубокий след в памяти оставило посещение в Лейпциге древней Томас-кирхе, под сводами которой еще реяла великая тень Иоганна Себастьяна Баха.

В конце 1908 года состоялись выступления Танеева в Берлине, Вене и Праге. Исполнялись его смешанные ансамбли (квартет и трио) с участием фортепьяно. Концерты привлекли внимание публики и музыкантов, но встретили весьма сдержанные отклики в печати.

В последнюю свою поездку глубокой осенью 1911 года посетил Берлин, Лейпциг, Дюссельдорф, Франкфурт-на-Майне, завершив свой путь в полюбившейся ему Праге.

Раньше срока настала зима, посеребрив рощи и гребни холмов, кровли и купола колоколен.

В программе концертов был недавно завершенный фортепьянный квинтет.

Все найдет в этой музыке жаждущий слух, только не безмятежное созерцание действительности. Это была взволнованная речь большого художника, у которого есть что сказать людям, не прибегая при этом к гармоническим излишествам. С первых же тактов ясно ощутима суровая поступь времени. За интродукцией следует аллегро, исполненное контрастов, мятежных исканий, неожиданных поворотов.

Совершенно необычна вторая часть квинтета – скерцо. «Фортепьяно, – писал Юлий Энгель, – дает звонкий, словно трубный, сигнал, и от него разлетаются ежемгновенно меняющиеся аккорды струнных. Все струнные играют при этом особым, воздушным, точно рикошетным, смычком, от которого скерцо все время точно вздрагивает и рассыпается мелкой стеклянной дробью…»

«Третья часть… почти вся звучит на выдержанной в басу мелодической фигуре, переходящей иногда и в верхние голоса. Это тоже очень красиво звучащая часть, в строгом, несколько баховском духе, с баховской разработанной мелодией, с интересными… гармониями».

Стремительный финал полон страстного напряжения и трагического пафоса. Но в заключение квинтета музыка светлеет, переходя в торжественный и могучий унисон смычковых на фоне замирающего колокольного перезвона в партии фортепьяно.

Фортепьянной партии в квинтете отведена роль перводвижущей силы.

Успех квинтета у публики был огромный, но наибольшие овации выпали на долю концерта в лейпцигском Гевандхаузе, где с чешским квартетом выступила талантливая венесуэльская пианистка Тереза Карреньо.

В отличие от публики немецкая печать приняла квинтет не только сдержанно, но, пожалуй, не слишком дружелюбно. Один из рецензентов узрел в сочинении лишь «бледную копию немецких неоклассиков». Другой прямо назвал имя Иоганнеса Брамса.

– Вот тебе раз!.. – шутя проворчал композитор. – Работаешь, работаешь – и на тебе, «Брамсом» выругали!..

Как и его учителю Чайковскому, Танееву музыка Иоганнеса Брамса казалась скучной, но оба, разумеется, не могли не уважать его как большого художника высоких и серьезных устремлений.

В декабре после концертов в Праге Танеев поехал в Зальцбург со специальным намерением изучить детские тетради Моцарта с контрапунктическими упражнениями.

По приезде домой он составил тщательное описание рукописи, воздав, таким образом, дань своего преклонения гению творца «Дон-Жуана», возможно использовав некоторые выводы в задуманном им новом теоретическом труде о каноне.

Чешский квартет приехал в Москву вслед за ним. 20 января Танеев сыграл квинтет совместно с квартетом. Успех концерта был поистине триумфальным.

4

Среди почты, дожидавшейся музыканта дома, в Гагаринском переулке, был пакет в оберточной бумаге с грифом Российского музыкального издательства. В нем оказалась пачка тонких нотных тетрадей – первые оттиски «Четырех стихотворений Я. Полонского для одного голоса с фортепиано», опус 32. «Посвящается памяти…»

Прошел год, а Сергей Иванович все еще не мог ни поверить в свершившееся, ни примириться с ним. Это чувство было особенно болезненным в первые часы, когда он возвращался домой после долгого отсутствия.

Отпечатанное впервые при первом взгляде всегда кажется чужим и странным. Он осторожно перевернул страницу. «В годину утраты», «Любил я тихий свет», «Мой ум подавлен был тоской» и, наконец, «Зимний путь».

Четыре песни, несхожие по характеру, объединены щемящей нотой, остающейся в подтексте.

В тепле злое горе цветет-зеленеет,

Как будто его солнце вешнее греет,

Оттаяли слезы и льются ключом, —

А там, над могильным сыпучим бугром,

Березка стоит и в снегу коченеет.


Но будет пора, холод в душу сойдет,

И горе застынет, как будто замрет…


Недоверчиво покачав головой, композитор не спеша закрыл тетрадь.

В годы перед началом первой мировой войны музыкальная жизнь в Москве кипела.

Витрины на людных перекрестках пестрели от ярких афиш. Театры Большой и частной оперы Зимина, залы и консерватории, и Благородного собрания, и бесчисленных клубов всегда переполнены. Молодежь (в большинстве студенты) ночи напролет простаивала в холод и стужу возле касс в надежде получить билет на концерт Скрябина или Рахманинова, Шаляпина или Собинова. На концертных эстрадах, что ни год, блистали все новые и новые имена.

В марте двенадцатого года закончил свой славный путь керзинский кружок, годом раньше прекратились и «Музыкальные выставки».

Но несколько ранее в Москве был основан Дом песни, вскоре завоевавший широкую популярность. Имя основателя, выдающейся камерной певицы Олениной д’Альгейм, было москвичам хорошо знакомо. Но само начинание было новым не только по форме и по уровню исполнительского мастерства, но и по широте замысла и серьезному отношению к просветительской миссии. Дом песни устраивал конкурсы певцов и композиторов – фольклористов, выпускал бюллетени и даже газету.

Время у Танеева было рассчитано буквально по минутам. После выхода в свет книги 6 подвижном контрапункте композитор предпринял обширное исследование по теории канона. Уроки, сочинение, общественные связи поглощали его дни и вечера. Вместе с тем ничто поистине новое от внимания музыканта не ускользало. Рассказывают, что, услыхав однажды в Доме песни «Детскую», Сергей Иванович несколько поколебался в давнишнем предубеждении против музыки Модеста Мусоргского.

Его видели всюду – в концертах и на репетициях. Он работал выше меры человеческих сил. Но тропа к дверям его домика никогда не зарастала травой.

Однажды в первых числах марта, в субботу, Сергей Иванович раньше, чем всегда, закончил труды дня.

Он ждал гостя на вечер.

Едва круглые прадедовские часы, висевшие над дверью, похрипев, пробили шесть, где-то зазвонил колокольчик.

Композитор улыбнулся такой пунктуальности (есть в этом некая частица и его труда) и вышел в прихожую встретить Рахманинова.

Очень высокий, слегка сутулый, он нагнулся, входя через низенькую, явно не по его росту, дверь кабинета.

На дворе давно стемнело, а разговор продолжался. За дверью слышны были два голоса: высокий, протяжный – хозяина и низкий, глуховатый – гостя.

Предмет их беседы на этот раз сам по себе был не слишком значительным. Она шла главным образом вокруг основанного дирижером Кусевицким «Комитета по самоиздательству композиторов», в котором и Танеев и Рахманинов принимали деятельное участие.

Но за этим таилась, видимо, какая-то совсем другая тема, не высказанная вслух, но важная для обоих.

Когда деловые вопросы были исчерпаны, Рахманинов по просьбе хозяина проиграл «пассакалию» из струнного квартета, который сочинял в это время.

Танеев слушал очень внимательно, склонив набок голову и слегка посапывая по привычке.

В глазах у него, когда он поглядывал на ученика, сквозило что-то похожее на затаенную нежность. Вырос ведь, по сути, у него на глазах. И как вырос!..

Дальше речь пошла о квартетном стиле вообще и, разумеется, о Моцарте и его домажорном квартете – недосягаемой вершине человеческого гения.

Пробило девять, и гость поднялся, чтобы проститься.

Оба были по натуре мало склонны к сердечным излияниям. Все ясе что-то оставалось еще недосказанным до конца.

Танеев вынул из ящика конторки заранее подписанный экземпляр своих песен «В годину утраты» и вручил его гостю. Между страницами был вложен литографированный портрет старой женщины, которую Сергей Васильевич знал, чтил и любил, еще будучи подростком.

Принимая подарок, он лишь низко наклонил голову. А когда взглянул на учителя, под ресницами осталась тень удивительно теплой и доброй улыбки. Оба неприметно вздохнули с облегчением и простились.

На дворе сделалось светло как днем.

Луна стояла высоко в серебристой дымке и в широкой орбите лунного круга, пророчащего ветер и снег. Вокруг не было ни души.

Рахманинов только теперь вспомнил, что весь вечер ему мучительно хотелось курить.

Не дойдя до ворот, он остановился, короткая тень лежала рядом на подтаявшем снегу.

В сугробах вспыхивали и погасали слабые искры.

Вынув портсигар, музыкант оглянулся на окна кабинета. На стеклах, одетых изморозью, горел неяркий зеленоватый свет, шевелились тени. Он видел, как Сергей Иванович перенес лампу с фортепьяно на конторку, потом почему-то вернулся.

Через двойные стекла еле слышно донесся звук рояля. Он уже знал эти подаренные ему автором песни.

Ближе всех душе музыканта был, разумеется, «Зимний путь» – легкий бег саней и звон колокольчика, уносимый ветром в ночное снежное поле.

Сейчас он расслышал его скорее внутренним слухом.

…Там журчит ключ живой и ключ мертвой воды —

И не веришь, и веришь очам…


У Рахманинова мелькнула мысль, что для него и для каждого русского музыканта этот глухой и безлюдный дворик среди лабиринта кривых переулков на Пречистенке, наверно, самый дорогой и заветный во всей Москве и во всей России.

Нужно дорожить каждой минутой, пока не иссяк этот ключ животворной воды, покуда окна домика-дворницкой все еще смотрят в темноту через сетку ветвей безлиственной сирени.

…А холодная ночь так же мутно глядит

Под рогожу кибитки моей.

Под полозьями поле скрипит,

Под дугой колокольчик звенит,

А ямщик погоняет коней!


IV. «ПО ПРОЧТЕНИИ ПСАЛМА»


1

Поднимаясь на любимую горку, Танеев с удивлением заметил, что давно протоптанная тропа вдруг сделалась как бы покруче. Дважды он останавливался, чтобы перевести дух. Присел напоследок под елками на неоструганную скамью.

Вслед за безветренным сереньким днем, видимо, уходило и лето!

Деревня Дюдьково – пригоршня изб под старым тесом и бурой соломой – лежала вся как на. ладони на дне лесистой котловины.

Этот заповедный угол русской земли в свое время показался ему надежно укрытым от житейских зол и бед зубчатыми стенами вековых еловых боров. Если этот «первый взгляд» кое в чем и обманул музыканта, все же он привязался к Дюдькову, к его благословенной тишине, в которой так нуждался после пережитых испытаний.

Ранние сумерки невидимым пеплом падали на землю, и заметнее стало, как за одни сутки среди темного ельника пожелтели березы на взгорье.

С опушки из-за шаткого бревенчатого мостика донеслось мычание стада. Пора! Он медленно пошел вниз, тяжело опираясь на палку.

По широкой улице, густо заросшей дерном, под горку бежали, переплетаясь, желтые тропы.

Поодаль от веранды под плакучей березой – некрашеный стол, покрытый клетчатой скатертью. Пузатый, начищенный, как маленькое медное солнце, самовар струил в сумерках слабый запах смолистого угара, насвистывая вполголоса свой вечерний флажолет.

Соседская девочка Нютка в цветном платке и материной кофте, сдвинув брови, деловито перетирала посуду. Мала не по летам, некрасива и с виду очень серьезна. Говорит, на людях больше шепотком, не поднимая ресниц. А под ресницами много такого, что не уловишь с первого взгляда: и печаль, и какое-то доброе лукавство. Видимо, потому композитор так безошибочно находил дорогу к детским сердцам, что в натуре этого пожилого грузного бородатого человека сохранилось немало детского. Доверчиво, не робея, Нютка глядела прямо в глаза его под навесом густых потемневших бровей, на белый лоб и на золотое пенсне на шнурочке, приколотое к борту тужурки.

В конце лета частенько ходили по грибы. Чуть свет мышонком скребется в стекло:

– Дядь Сереж… (Барином звать не велел.) А дядь Сереж! – кивает: солнышко, мол, встает!

А на дворе туман, мгла, чуть елки видны. Однако делать нечего – идут! Вела напрямик, ныряя по шею в заросли папоротника, обрызганные росой, распевая иволгой, откуда только и голос брался!

Бывало, он, насупясь, разглядывал ее руку, расправляя заскорузлые от недетского труда, но все же тонкие, красивые и музыкальные пальцы. А Нютка усмехалась про себя, думая, что «дядь Сереж» про судьбу ее гадает. Так оно, по существу, и было. Именно про «судьбу» и гадал музыкант, куда она, неласковая, приведет это беззащитное, не расправившее крылья создание!

Однако время! Допив стакан чаю, Сергей Иванович простился с хозяйкой. Лошади дожидались под ветлами возле калитки. Заказной извозчик Ленька Пигасов (композитор окрестил его «Пегасом»), парень лет семнадцати в заломленном картузе, малиновой косоворотке и растоптанных дедовых сапогах, сидел на козлах.

– Час добрый! – сказала хозяйка, крестя на дорогу. Добрый… – жалобным шепотом повторила Нютка.

У околицы высокий, худой, как жердь, старый пастух Никанор, сдернув с головы рваную шапку, долго глядел вслед коляске выцветшими слезящимися глазами, бормоча что-то ласковое в кудлатую бороду.

В те далекие годы железная дорога до Звенигорода еще не дошла. Ехать из Дюдькова приходилось девятнадцать верст по проселочной дороге до станции Голицыне на Московско-Брянской магистрали. Чтобы поспеть к вечернему поезду, выезжали еще засветло.

Нынче времени было с избытком. До Слободы ехали шагом.

Осень заботливой хозяйкой вступала в звенигородские леса. Роса щедро поила землю. Из лесных прогалин временами свежо и остро тянуло винным запахом палого листа, грибной сырости, слежавшейся хвои. Слабый ветер разносил переливчатый звон журавлиных стай. По кустам, тихонько звеня, бежала студеная извилистая речка Сторожка. Слева, на взгорье, забелелась и пропала угловая башня монастырского кремля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю