Текст книги "Танеев"
Автор книги: Николай Бажанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Особенно отталкивали композитора излишества в сфере гармонии.
Однажды с комическим ужасом он рассказывал о том, что, по слухам, некий француз пишет музыку квартовыми аккордами, красными чернилами на черной бумаге…
Вместе с тем он глубоко чуждался и рутины. Немного позднее он писал Модесту Ильичу Чайковскому: «У меня не лежит душа к сочинениям новейших модернистов вовсе не потому, что я желаю застоя в музыке и враждебно отношусь к новизне. Наоборот, повторение того, что уже давным-давно сказано, я считаю делом бесполезным, и отсутствие оригинальности в сочинении делает меня к нему совершенно равнодушным. Но теперешнее движение кажется мне, прежде всего, в высшей степени односторонним… Музыкальный язык портится. Вместо связности и целеустремленности гармоний, которая чувствуется в сочинениях еще сравнительно недавнего времени, мы встречаем совершенно произвольное сопоставление тонально отдаленных друг от друга аккордов…»
Не новое как таковое отталкивало московского музыканта. Довольно вспомнить восхищение, с каким он встретил «Кащея» и позднее «Золотого петушка» Римского-Корсакова.
Никогда Сергей Иванович ничего не принимал и не отвергал до проверки опытом.
Предание донесло до нас память о том, как в течение нескольких недель московские музыканты, собираясь в домике Танеева, прилежно изучали оркестровые партитуры «Кольца Нибелунгов» Вагнера. Ничто существенно важное от внимания Танеева не ускользало.
Еще при жизни Чайковского Сергей Иванович не отрицал того, что у Вагнера «можно многому подучиться».
Путь, избранный Скрябиным, одним из любимейших учеников Танеева, внушал учителю чувство озабоченности, порой недоумения.
Вместе с тем в яркой талантливости Скрябина даже в поздний период Сергей Иванович никогда всерьез не сомневался.
Скрябин же, по словам Болеслава Леопольдовича Яворского, «при всей необычности внутренней слуховой настройки, верный заветам Танеева, выдерживал всю классическую последовательность композиционного оформления».
Именно с этих позиций Танеев, сурово осуждая «гармонические излишества», случалось, принципиально отстаивал музыкальную форму даже таких сочинений, как «Поэма экстаза».
В дневнике Танеева сохранилась запись от 2 декабря 1903 года о посещении Скрябина, игравшего учителю только что созданную Третью симфонию.
Каждый из учеников Сергея Ивановича пошел своей дорогой, отвечающей художественному темпераменту, склонности и влечению сердца.
Но для каждого из них танеевский домик обладал неотразимой притягательной силой.
5
Несколько окрепнув физически, Сергей Иванович постепенно вернулся к сочинению музыки.
Оглядываясь на прожитый год, композитор иногда думал о тяжких утратах, о горестях и болезнях, оставшихся там. Но кое-что удалось сделать и для людей, для будущего. Это квартет, книга о контрапункте.
Теперь его привлекали вокальные формы. Нередко в руках у него видели томик стихов Тютчева с карандашными пометками на полях пожелтевших страниц.
Так родились на свет танеевские терцеты «Ночи», несколько необычная форма была позаимствована, как видно, из опыта великих мастеров эпохи Возрождения. Композитор видел в этих небольших сочинениях для вокального трио переходный этап к дальнейшему.
Первым был текст «Сонета Микеланджело».
Молчи, прошу, не смей меня будить!
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать – удел завидный,
Отрадно спать, отрадней камнем быть…
«Век преступный и постыдный»… Пожалуй, да! Но ни спать, ни камнем быть не в его натуре.
Композитор старательно вынашивал замысел своих вокальных сочинений. Подборки текстов, черновые эскизы романсов и хоров, случалось, подолгу лежали в папках, дожидаясь своего часа.
Среди них было и небольшое стихотворение Якова Полонского. Романс «Мое сердце – родник» не принадлежит к числу танеевских шедевров. Вместе с тем как в тексте, так и в интонационном строе его музыки звучит нота, утверждающая жизнь, характерная для зрелых лет творчества музыканта.
Это один из тех неиссякаемых ключей-родников, которые с такой щедростью поили сердце художника, равно открытое для радости и печали.
Мое сердце – родник, моя песня – волна.
Пропадая вдали – разливается…
Под грозой – моя песня, как туча, темна,
На заре – в ней заря отражается.
Если ж вдруг вспыхнут искры нежданной любви
Или на сердце горе накопится —
В лоно песни моей льются слезы мои,
И волна уносить их торопится.
II. ГАГАРИНСКИЙ ПЕРЕУЛОК
1
В апреле месяце 1904 года Сергей Иванович Танеев после долгих поисков нашел наконец, угол себе «по нраву». Широкий дворик городской усадьбы купца Вишнякова в Гагаринском переулке, сплошь заросший яркой густой травой, полюбился композитору с первого же взгляда.
Справа от ворот в глубине двора поблескивали стекла барского дома, слева – белели полускрытые кустами разросшейся сирени стены приземистого, на два крылечка, домика, по виду дворницкой (так оно и было на самом деле). Одной своей стороной дом выходил на Малый Власьевский (ныне улица Танеевых).
Под его невысокой кровлей и прожил Сергей Иванович остаток жизни своей, одиннадцать лет, сперва с нянюшкой Пелагеей Васильевной, а потом в одиночестве. Весь распорядок жизни в этих низеньких, тихих и теплых горницах был подчинен неприхотливым вкусам и устоявшимся привычкам их хозяина, и прежде всего его неутомимым трудам. Примелькавшиеся предметы утвари, мелочи труда и быта оставались годами на тех же местах. Кое у кого из давнишних посетителей танеевского домика, быть может, бродила странная мысль, что одни и те же комнаты перемещаются вслед за композитором из переулка в переулок.
Из четырех комнат танеевской квартиры только одна, кабинет композитора, была относительно велика и даже разделена аркой на две неравные половины. В передней помещалась конторка, за которой обычно стоя работал композитор, книжные шкафы, унаследованные от Николая Рубинштейна, фисгармония. В другой, меньшей, стояли рояль и пианино, по стенкам – нотные этажерки. На синих в косую клетку обоях лежал отблеск из окон; смотря по времени года – то снежно-голубой, то зеленоватый от кустов и деревьев.
С иными из семейных реликвий, окружавших труды и досуги композитора, были связаны маленькие легенды, предания и попросту курьезы.
Массивный, прадедовский, черного дерева, обитый синим бархатом диван существует и поныне и мог бы немало порассказать.
Его сиденье, широкое, мягкое и покойное, имело, однако, странное и коварное свойство в неожиданные минуты опрокидываться вверх дном. По словам нянюшки, при жизни в Мертвом переулке Сергей Иванович любил спать на этом диване. Войдя однажды рано утром, она не нашла Танеева на месте. Но голос его раздался как бы из-под земли.
«Нечистый морочит!» – решила нянюшка и попятилась, крестясь. Голос композитора деловито сообщил, что, проснувшись, он неловко повернулся и провалился в диванный ящик. Пришлось прибегнуть к помощи дворника.
В дальнем полутемном углу несколько конфузливо скрывался записанный маслом портрет Сергея Ивановича работы В. Е. Маковского. Портрет был заказан маститому живописцу еще при жизни матушки Варвары Павловны. Сходство с оригиналом было чрезвычайное. Но был на нем композитор необыкновенно красен лицом, словно вышел из бани.
Когда сняли покрывало, Варвара Павловна едва не лишилась чувств:
– Срам какой!.. Сережу-то купцом загулявшим нарисовали…
Смущенный художник объяснил, что краски нынче плохи. Вот он и дал запас красноты на случай, если полиняет. С годами краснота обрела несколько буроватый оттенок.
Но, пожалуй, самой замечательной из реликвий был рояль Танеева, неизменный старенький «Беккер» с круглой (в чайное блюдце) дырой на верхней крышке. Связанную с роялем историю поведала Мария Адриановна Дейша-Сионицкая, близкий друг композитора, талантливая певица, первая исполнительница многих его романсов, прекрасный организатор, учредитель московских «Музыкальных выставок».
Нужно заметить, что, где бы ни жил композитор до конца его дней, в доме не было ни водопровода, ни электрического света. Танеев объяснял это тем, что не любит зависеть от факторов, ему неизвестных (имея в виду перебои в подаче воды и электроэнергии).
Когда он играл, «Беккер» буквально ходил ходуном и стоявшая на ветхом пюпитре зажженная керосиновая лампа угрожающе качалась и подпрыгивала.
Навещая нередко танеевский домик, Мария Адриановна подумала однажды, что терпеть этот ужасный рояль в доме композитора дальше невозможно, и тут же с присущей ей энергией принялась за дело. Тайный ее призыв к настоящим и бывшим ученикам Танеева не остался без ответа. Среди заговорщиков были Рахманинов, Скрябин, Глиэр, Гречанинов и много-много других.
Но всю эту затею постигло полнейшее фиаско: дар был со всей решимостью отвергнут. Ни просьбы, ни заклинания, ни даже слезы не оказали на Сергея Ивановича ни малейшего действия.
Тут, по словам Кашкина, его нельзя было взять «ни крестом, ни пестом».
Таким он и остался до конца дней своих.
Внешняя, материальная сторона жизни была упрощена до предела. К столу изо дня в день и круглый год одно и то же меню: котлеты, борщок по сезону – то из свеклы, то из щавеля, то из молодой крапивы.
Донельзя рассеянный в будничных житейских делах, композитор был крайне педантичен во всем, что касалось его труда, занятий с учениками, данных обещаний, отношений с людьми.
Каждый вечер, ложась спать, Танеев клал под тяжелый медный подсвечник записку с перечнем дел и обязательств на следующий день, которые надлежало выполнить при всех обстоятельствах.
Всю жизнь Сергей Иванович настойчиво твердил ученикам и самому себе: нужно жить так, чтобы ни одна минута не пропадала даром!
И когда это от него зависело, он достигал немалого успеха. Гольденвейзер вспоминал, как однажды, прогуливаясь вместе с ним весенним вечером, Сергей Иванович вдруг заметил:
– А знаете, когда я был очень молод, я составил себе расписание того, что я должен сделать до пятидесяти лет. И все, что я наметил себе, я сделал. Так как я рассчитываю прожить сто лет, то я занят теперь тем, что составляю себе расписание на вторые пятьдесят.
Была ли это шутка? Пожалуй, нет. Правда, с некоторых пор в этом «втором пятидесятилетии» он был не столь уж уверен. Все сделалось как бы потяжелее: и походка, и движение, и сердца стук.
Но не в привычках Сергея Ивановича было потакать физическим и душевным слабостям. Главный, завершающий итог его трудов и раздумий о прожитой жизни еще впереди.
2
Число учеников Танеева, всех, кто примерно за 37 лет (с 1878-го по 1915-й) прошел через его музыкально-теоретический и фортепьянный классы в стенах консерватории или за ее пределами, доходит до 270 человек.
Несколько поколений молодых музыкантов выросли духовно, обогатили свой опыт в общении с великим учителем, нашли собственный путь в искусстве.
Ни один из его учеников как музыкант не пошел по его стопам. Трудно вообразить себе более несхожие индивидуальности, чем Рахманинов, Скрябин, Метнер, Палиашвили, Ляпунов, Конюс, Станчинский, Яворский, Глиэр, Гречанинов, Василенко, Сац, Гольденвейзер, Александров, Игумнов, Николаев… Но каждый навсегда сохранил в памяти образ наставника и друга, чувство благоговения перед его чистотой, любовью к правде, чувство нежной благодарности.
«После беседы с ним я чувствовал себя лучше, чище, – писал Гречанинов, – как чувствуют себя лучше по прочтении хорошей книги. И не один я сознательно искал общения с ним. Многие шли к нему за советом, за поддержкой в своих начинаниях, и не только в области искусства».
По словам Кашкина, в учениках своих Сергей Иванович «прежде всего ценил практическое умение, основанное на осмысленном понимании условий данной работы, ибо такое понимание, соединенное с умением, предполагает уже всю полноту знания; впрочем, в искусстве вообще знание тогда только имеет действительную цену, когда оно принимает форму умения».
Танеев учил отделять в искусстве существенное от второстепенного. Самое сухое превращалось в его устах в живое и осмысленное.
Как учитель Танеев был крайне требователен, только, разумеется, не в смысле внешней суровости. Вообразить себе Сергея Ивановича в роли какого-то «карателя» было просто немыслимо. Но вполне удовлетворить его было трудно.
Это удавалось немногим, и то лишь изредка.
Собираясь на урок к Танееву, каждый еще с утра испытывал чувство праздничной приподнятости. В таком же настроении был и учитель. Он весь уходил в работу, готовый всем опытом, всеми знаниями прийти на помощь учащимся.
Свою требовательность он относил прежде всего к самому себе. Уча других, он всю жизнь учился сам, едва ли не до последнего дня.
Виртуозное владение музыкальным материалом нередко поражало очевидцев. Любую оркестровую партитуру, лишь слегка просмотрев, он играл на фортепьяно с листа со всей полнотой гармонии и голосоведения, выделяя все сколько-нибудь существенно важное.
Энгель вспоминал, как однажды во время урока, просматривая принесенные учениками темы, он выбрал одну ему понравившуюся и «тут же за фортепьяно сымпровизировал… форменную трехголосную фугу…» Кроме Сергея Ивановича, писал Энгель, «я не знаю человека (и не слыхал про такого), кто бы мог это сделать. Для незнакомых со всей трудностью такой задачи скажу, что это приблизительно то же, как если бы кто-либо на данную тему и в данных метрических размерах экспромтом продекламировал большую законченную по форме и содержанию стихотворную поэму».
Едва ли не каждый из консерваторских учеников Танеева хотя бы раз побывал на «вторниках» в Сивцевом Вражке, в Серебряном, Мертвом или Гагаринском переулках, где в разные годы жил композитор. Для других же потребность духовного общения с учителем становилась насущной и продолжалась до конца его дней.
В атмосферу домашних уроков в танеевском домике вводят нас воспоминания учеников композитора А. Карцева и С. Евсеева, занимавшихся контрапунктом не в одно время и при разных обстоятельствах. Оба повествуют о доброй и мудрой простоте, царившей на этих уроках, лишенной какого бы то ни было «жречества».
Регламент занятий обычно заранее не устанавливался, Танеев объявлял перерыв для чаепития. В группе вместе с Карцевым занимались студенты Федоров и Базилевский. По окончании урока Сергей Иванович иногда шел провожать учеников до трамвайной остановки, на ходу продолжая начатую беседу.
Возможно, эти вечерние прогулки входили в распорядок дня композитора, но в благодарной памяти учащихся они оставляли след неизгладимый.
Легкость, с какой учитель строил и решал сложнейшие задания, слегка, про себя, насвистывая мелодию, казалась им какой-то магией. Заметив это, композитор не забывал предостеречь:
– Не думайте, что мне все так просто дается. Над некоторыми задачами мне приходилось биться по два-три дня.
Незадолго до окончания курса Танеев взял ложу в театр на «Волшебную флейту» Моцарта, пригласив Карцева и его товарищей по группе.
Этот спектакль был как бы итоговым, завершающим уроком.
«В антрактах и даже во время действия, – вспоминал Карцев, – он, не ограничиваясь словесными разъяснениями, бегло набрасывал на бумагу отдельные детали и контрапунктические рисунки гениальной оперы… Получалось впечатление, что он просто списывает музыку с оркестра». Недоуменный вопрос Карцева, в свою очередь, казалось, озадачил композитора.
– Я не представляю себе, – отвечал он, – иного устройства головы. Слушая музыку, я могу и видеть ее, как бы уже записанную. Для меня кажется удивительным как раз обратное, то есть отсутствие такой способности…
Никогда за всю жизнь Танеева-педагога не было у него ни фаворитов, ни просто любимчиков. Ко всем без изъятия он относился ровно, доброжелательно, но без тени фамильярности и сантимента. Если и была разница, то лишь в том, что к более талантливым применялась повышенная мера требовательности. Он был неутомим и учил тому же своих питомцев.
Однажды во время уроков, когда кто-то пожаловался на усталость, Сергей Иванович был не на шутку удивлен.
– Быть того не может, – сказал он. – Наверно, вы устали от чего-то другого, но не от наших задач!..
Когда речь при нем заходила о вдохновении как особом условии, необходимом для творчества, он посмеивался лукаво. Как-то перед экзаменами по форме он спросил, готовы ли у учеников темы к сонате. Кто-то удивился: «Разве темы можно произвольно готовить? Ведь они обыкновенно сами приходят в голову!» – «Хорошо, если они сами приходят в голову, – иронически возразил композитор, – но вообразите себе, что они придут в голову на другой день после экзамена».
Вдохновение, учил Танеев, нисходит только после упорной проработки. Чем больше энергии потрачено на подготовку, тем больше уверенности, что удастся освободиться от штампов и очистить путь творческому мышлению.
Припомним теперь приведенные ранее слова его учителя Чайковского:
«Вдохновение – такая гостья, которая не любит посещать ленивых!»
«Помочь ищущему, – писал Юлий Энгель, – лучше всего может тот, кто и сам не разучился еще искать.
Таков был Сергей Иванович – учитель поистине настоящий, с какой бы стороны ни подойти к нему, учитель техники, как и учитель стиля, учитель начинающих, как и учитель мастеров; учитель контрапункта, как и учитель жизни».
3
Если бы у комнат была способность видеть, слышать и помнить, было бы о чем порассказать танеевскому кабинету! Его стены с полинялыми обоями, увешанные пожелтевшими фотографиями, затаили в себе эхо навсегда умолкнувших голосов и шагов. Кого только тут не бывало! Иной раз, когда композитор не был поглощен без остатка внутренней работой, он, быть может, слышал его, это эхо. Нередко случалось, что чей-то образ преследовал его изо дня в день долгое время. Он следовал за движениями мысли, иногда помогал, порой – озадачивал. Хотя Сергей Иванович в эту пору жизни часто был озабочен мыслью о том, как ради все растущих замыслов оградить свое уединение от наплыва гостей званых и незваных, ему не удавалось избегнуть многолюдства.
На «вторниках» у Танеева бывали и всемирно прославленные музыканты – Иосиф Гофман, Артур Никиш, Ванда Ландовская; ученые – Столетов, М. Ковалевский, Тимирязев; литераторы – Боборыкин, Полонский, историк литературы Стороженко.
Склонность композитора к общественным, естественным и точным наукам не ослабевала с годами. Много лет кряду он состоял членом «Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии».
Но сфера чисто музыкальная была, разумеется, намного шире: «Музыкально-теоретическое общество», Народная консерватория, Симфоническая капелла Булычева, Музыкально-теоретическая библиотека, Музыкальные выставки, курсы и хоры – все, вместе взятое, поглощало много дорогого времени.
Это не мешало композитору часто, иногда на несколько дней выезжать в Клин. До конца дней своих Сергей Иванович принимал самое горячее участие в создании экспозиций Дома-музея Чайковскогро и вел по этому поводу переписку с Модестом Ильичом.
Друзья и ученики, прежние и новые, разных поколений, окружали композитора и в часы досугов, бесед и домашнего музицирования.
Супруги Керзины, певец Назарий Райский, Дейша-Сионицкая, Скрябин, Метнер, Рахманинов, Орлов, Васильев, Станчинский, Юрий Померанцев.
Шли все за помощью, советом, душевной поддержкой, приносили на суд учителя свои сочинения, сомнения, тревоги и печали. Приходили, чтобы на малый срок отрешиться от житейских зол и бед, приходили просто для того, чтобы услышать голос великого мастера. Всех тянул к себе танеевский домик, белеющий среди кустов сирени.
Как заметил полушутя один из участников танеевских вечеров, «дальше идти было уже некуда и не к кому».
С некоторых пор на «вторниках» и товарищеских вечерах у Танеева начали появляться символисты, чаще других Андрей Белый, Эллис. Как вскоре выяснилось, Сергей Иванович в свободное время охотно посещал их семейные вечера. Ко всему происходящему на этих вечерах композитор относился с величайшим вниманием. Для него это была, видимо, все та же проверка нового опытом, от которой он никогда не уклонялся.
Встреча композитора с поэтом Эллисом неожиданно принесла щедрые плоды.
Красочный портрет Эллиса (Л. Кобылинского) дожил до наших дней на страницах книги Андрея Белого «В начале века».
Как человек Кобылинский, видимо, был не лишен странностей, но поэтическая одаренность его не вызывала сомнений и сказалась прежде всего в изысканных переводах из старых и новых поэтов Запада – Мура, Данте, Метерлинка, Бодлера, Сюлли Прюдома, д’Ориаса, вошедших в цикл под заглавием «Иммортели».
Вслушиваясь в склад поэтических строф, композитор заметил, что некоторые из них начинают для него звучать. Летом 1908 года в деревне под Звенигородом Танеев за двенадцать дней создал цикл романсов на слова поэта.
Не все десять «Иммортелей» равно удались композитору.
Но три романса остались по сей день вершиной вокальной лирики Танеева.
Это «Канцона XXXII» на текст из цикла «Новая жизнь» Данте Алигьери.
…В простор небес безбрежный ускользая,
В блаженный край…
«Канцона» Танеева едва ли не наиболее проницательное прочтение Данте во всей музыкальной литературе. Несомненно одно: лишь немногим из величайших музыкантов удалось достигнуть такой поэтической и возвышенной чистоты и прозрачности красок, как Танееву в этом его шедевре.
«Сталактиты» из Сюлли Прюдома:
Мне дорог грот, где дымным светом
Мой факел сумрак багрянит,
Где эхо грустное звучит
На вздох невольный мой ответом.
Композитор прочел эти строки по-своему. За символическим «погребальным убором» таинственного грота раскрывается на минуту совершенно земная, человеческая скорбь, быть может таившаяся годами, – та щемящая душевная боль, скрывать которую далее не стало силы.
И наконец – трагический «Менуэт» из Шарлц д’Ориаса. По широте и размаху мысли этот небольшой романс далеко выходит из рамок камерного стиля. Композитору удалось сочетать изысканно-жеманную поступь менуэта (с «Моцартовской трелью») и нарастающий грозный шаг революции в токкатном ритме уличной песни парижских «санкюлотов» – Са-ира! Са-ира!
Мне мил старинный ритурнель
С его изящной пестротою,
Люблю певучей скрипки трель,
Призыв крикливого гобоя.
Но часто их напев живой
Вдруг нота скорбная пронзала,
И часто в шумном вихре бала
Мне отзвук слышался иной…
«Менуэт» Танеева не стилизация в манере XVIII века, но драматический шедевр неповторимого своеобразия. Во всей русской вокальной музыке трудно найти ему подобный.
Иногда в невысоких комнатах домика в Гагаринском переулке появлялась высокая грузная фигура Александра Глазунова.
Надпись на партитуре Четвертого струнного квартета: «Моему дорогому московскому учителю Сергею Ивановичу Танееву от искренне преданного автора», сделанная еще в феврале 1900 года, не была просто актом привычной учтивости к собрату по искусству. Глазунов признавался, что его привлекает и музыка московского композитора («Там более воздуха и света!..» – говорил он), и личность ее автора.
Еще в ноябре 1902 года Александр Константинович писал Танееву: «Опять повторю Вам то, что когда-то Вам уже говорил, а именно, что разнообразием приемов я обязан знакомству с Вами и Вашими сочинениями, которые я очень тщательно изучал и которыми очень восхищался».
Оттенок особой сердечности и теплоты с годами обретали отношения Танеева с Модестом Чайковским. Беседуя с глазу на глаз с Модестом Ильичом, Танеев испытывал порой чувство старательно скрываемого волнения. Один взгляд, случайный жест, интонация голоса будили в памяти дорогую тень ушедшего друга.
В душную грозовую ночь в июле 1908 года в усадьбе Любенске под Лугой скончался Николай Андреевич Римский-Корсаков.
Этой вести нельзя было ни принять, ни с нею примириться.
Слишком свежо в памяти было музыкальное чудо, открытое Николаем Андреевичем в его «Золотом петушке», да и сам он был еще где-то здесь, совсем рядом. В ушах звучал его ровный глуховатый голос, неторопливый скрип шагов. Виделась угловато-высокая фигура старого Берендея.
Их последний разговор был… О чем? Именно о смерти. О ней Николай Андреевич говорил удивительно просто и даже весело, поблескивая очками, как о чем-то не только неизбежном, но просто-таки необходимом.
– В мертвых не вменяйте нас. Мы живы! – с несколько загадочной усмешкой говорил он.
4
В урочный час и на Пречистенку приходила весна. Дворики и обочины переулков зарастали травой, одуванчиками. И вот уже лето. В воздухе висит неподвижная духота. Один только тополевый пух, не зная устали, кружит по дворам и переулкам, зыбким летучим снежком оседает возле порогов, на грядках. Невесомые серебристые хлопья залетают в комнаты через окна, плавают под потолком вверх и вниз и садятся где вздумается: на кушетку, на кресло-качалку, на верхнюю крышку рояля, на плечи хозяина дома и на его голову, склоненную над конторкой.
Звуки извне не нарушали течения мысли. Где-то за многоэтажными домами, которые с недавних пор вырастали вокруг, словно грибы, глухо рокотала Москва. Зажужжит шмель возле окошка: «Войти иль нет?..» В прихожей глухо прозвучат тяжелые медленные шаги нянюшки и другие – полегче – Дунящины, шепчущие женские голоса.
В начале 900-х годов Танеев упал с велосипеда, повредил ногу. Болезнь затянулась на годы, лишив музыканта былой подвижности. Тревожила возрастающая полнота. «Тяжелело» сердце. От поры до времени он уезжал летом в Пятигорск для лечения.
Но обычно с наступлением теплых дней Сергей Иванович выезжал в деревню. Черниговский скит из-за возрастающего многолюдства давно потерял для композитора былую привлекательность. Он нашел наконец такой малодоступный для праздных уголок себе по душе близ Звенигорода. Это была маленькая, в пятнадцать дворов, деревушка Дюдьково, раскинувшаяся в лощине среди вековых еловых боров. Изведав однажды нерушимой, благословенной тишины, композитор полюбил ее.
«Живу я здесь в чистой избе, называемой дачей, – писал он своему старому другу, выдающейся певице Елизавете Андреевне Лавровской, – имею инструмент, работаю ежедневно в определенные часы, один день провожу как другой и прекрасно себя чувствую».
На этот раз он как еще никогда отдавался покою. Зима выдалась трудной. Он мало сочинял. Время уходило на подготовку к концертным выступлениям. В течение зимы 1907/08 года он выступал в Москве, играл Четвертый концерт Бетховена, свои ансамбли с фортепьяно, речь о которых еще впереди. В феврале – марте композитор участвовал в симфонических концертах РМО в Ярославле, Харькове и Казани.
Теперь предстояло наверстать потерянное время. Давно уже нигде ему так не работалось, как в Дюдькове.
Он стал наезжать в Звенигород на малый срок даже среди зимы и особенно перед весной.
Если не считать двух вынужденных поездок на Кавказ, он только раз изменил Дюдькову по настоянию своего ученика Фомы Гартмана.
На этой встрече следует несколько остановиться.
Фома Александрович Гартман, талантливый, ярко одаренный композитор, в юности ученик Аренского, в 1907 году изучал контрапункт у Танеева. Прослужив два года без малого, бросил гвардейский полк, уготованную ему блестящую карьеру, вышел в отставку и с жаром отдался любимому искусству. Гартман и его жена Ольга зиму жили обычно в Петербурге, лето – в имении Хоружевке в Харьковской губернии, куда настойчиво звали и Танеева. Оба были еще очень молоды, независимы и щедры душой.
Волнующая нежная привязанность Гартманов к одинокому стареющему музыканту нашла свое выражение в обширной переписке, продолжавшейся до конца дней композитора. Письма эти, быть может, иной раз и докучали Танееву, но в искренности их он не мог усомниться.
И однажды, когда Гартманы по приезде в Москву посетили танеевский домик и вновь повторили свое приглашение, у Сергея Ивановича не хватило духу его отвергнуть.
Село Хоружевка разбросано по склону широкого яра – оврага. По дну его цепочкой среди зарослей осоки тянулись проточные пруды…
В распоряжение гостя был предоставлен чисто выбеленный флигель с верандой и новым беккеровским роялем, стоявший уединенно в гуще небольшого парка. Тишина кругом царила нерушимая. «Ни человеческого голоса, – писал композитор, – ни лая собак. Ничего не слышно».
В качестве «вестового» к флигелю был прикомандирован служивый Никита Голубь. В часы работы приезжего музыканта Никита ходил дозором как журавль, высоко поднимая ноги. Но стоило композитору ради короткого отдыха выйти посидеть на завалинке, служивый вырастал словно из-под земли и заводил вежливый разговор саньым высоким слогом. При этом всякий раз крутил, не закуривая, цигарку из крепчайшего «бакуна». Эти беседы приводили Танеева в веселое расположение духа. Никита Маркович был грамотен и до книжек питал страсть неодолимую. Тут композитор принял заботу на себя и по возвращении в Москву не раз высылал Никите книжки, которые могли тому прийтись по нраву.
Гостя в Хоружевке просто боготворили, окружив его ненавязчивыми заботами, сердечным уютом.
Надолго запомнились ему послеобеденные прогулки по полям и рощам, вечерние беседы за чайным столом на террасе. Сергей Иванович в эти годы увлекся индийской философией, читал Сутры и Упанишады, обдумывая первые главы нового теоретического сочинения по теории Канона. Перед отходом ко сну, как правило, музицировали.
Гартманы много путешествовали. Письма шли в Гагаринский переулок со всех концов света: из Неаполя, Зальцбурга, Мюнхена, Парижа.
В темах для разговора по душам не ощущалось недостатка. Танеев никогда не мог забыть о том, что Фома Александрович Гартман был свидетелем последних дней жизни Аренского в Питкаярви. Но о чем бы ни зашла речь, у Ольги она неизменно возвращалась к Хоружевке.
«…Ваши ноги нас очень беспокоят… – писала она. – Вы видите, как скверно на Вас подействовало пребывание в Дюдькове зимой! В Дюдькове Вы слишком одиноки, не в том смысле, что нет знакомых, а в том смысле, что нет людей, которые любили бы Вас попросту. А в Хоружевке любят… Будем делать небольшие прогулки, говорить по-итальянски, отдыхать в лесу. Буду читать Вам вслух, если будет такая работа, которой это не помешает».
Может быть, именно эта бесхитростная любовь «попросту» Отзывалась подчас в душе музыканта глубокой тайной болью.
III. ЗИМНИЙ ПУТЬ
1
Ночь холодная мутно глядит
Под рогожу кибитки моей,
– Под полозьями поле скрипит,
Под дугой колокольчик звенит,
А ямщик погоняет коней…
Мне все чудится: будто скамейка стоит,
На скамейке старуха сидит.
До полуночи пряжу прядет,
Мне любимые сказки мои говорит,
Колыбельные песни поет…
Это старое стихотворение Якова Полонского жило в памяти Сергея Ивановича едва ли не с детских дет и сочеталось в воображении с образом нянюшки его Пелагей Васильевны, Он не один раз ожидал случая положить «Зимний путь» на музыку. Но случай как-то все не представлялся.




























