Текст книги "Казачья исповедь"
Автор книги: Николай Келин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Пей! Авось веселее повезешь…
Конь, чуя что-то непривычное в ведре, крутит головой и сторожко переступает ногами.
– Ты чаво добро переводишь, станичник? – говорит подъехавший подхорунжий и берет у него цыбарку. Ведро идет по рукам. На улице весело, как в Запорожской Сечи при дележе добычи. Но чувствую: Дон, мой Дон умирает… И, повернув коня, молча я гоню его к станице Хомутовской, куда тянется вся наша веселая конница…
На КубаньКорпус временно расположился в районе станиц Хомутовской и Ольгинской, откуда до Ростова было подать рукой. Казаки никогда не любили этого города, где было чуждое им, резко разделенное на две непримиримые категории население: на одной стороне тонущие в золоте купцы-толстосумы, а на другой – разбойная, смотрящая исподлобья, озорная рабочая голытьба, с которой по вечерам лучше было не встречаться – могли и ножом полоснуть. Издали доносилась беспорядочная стрельба. Говорили, что население Темерника и Нахичевани неласково провожало белых рыцарей, как тогда называли в скудной в то жаркое время прессе воинов Добровольческой армии.
Вспоминается яркий, очень морозный, солнечный день в начале января 1920 года. Мороз поистине сковывал все – мороз крещенский, и от него никуда нельзя было ни уйти, ни скрыться. Думается сейчас – и как это люди в старых, легких шинелишках могли все это выдерживать. В сапогах леденели окоченевшие ноги, из тысяч глоток валил пар. А бедные наши кони… Сколько же их погибло! Сколько я их видел бьющихся в конвульсиях со вспоротыми взрывами животами, перебитыми ногами… С жалобным тихим ржанием они огромными, непонимающими глазами провожали проходящие войска, и порой какой-нибудь сердобольный станичник прекращал их мучения выстрелом в ухо.
6 января Первая Конная, по-видимому, решила взять Ростов с налета. Вспоминается заснеженное поле, где-то между станицей Ольгинской и Ростовом, небольшой гребень у какой-то незначительной балки, и вот во всю длину этого гребня выстроились в ряд батареи корпуса. Вдали маячит красная кавалерия, пытающаяся по льду перейти Дон. Но зло ревут наши батареи, трехдюймовки, откатываясь беспрерывно, шлют ураганным огнем снаряды, которые с характерным свистом рвут звенящий морозный воздух и поднимают столбы воды над зеркальным покровом тихого Дона, ломают лед, увечат мечущихся всадников… Я в призматический бинокль ясно вижу, как часть людей с лошадьми уходит под лед, а часть, повернув коней, мчится к берегу. Дон кипит от разрывов, но кажущиеся бесчисленными массы кавалерии все прибывают и прибывают…
Артиллерия усиливает огонь, но конные части корпуса почему-то не принимают участия в бою – Ростов защищают добровольцы. Да и к чему нам мужичий Ростов, если недавно сдали без боя наш Новочеркасск. Дымка времени уже покрыла флером точность воспоминаний. Кажется, что в этот или два следующих дня Ростов пал. Добровольцы ушли к затаившемуся рядом Батайску, а будущий красный маршал Буденный церемониальным маршем прошел по вымершей Садовой, главной магистрали Ростова.
Перед тем, когда Добровольческая армия, нуждаясь в деньгах, обратилась к богатейшему купечеству Ростова и к сбежавшимся сюда со всей пылающей России толстосумам за помощью, эта жадная сволочь бросила армии, кстати бившейся и за них, жалкую подачку в несколько тысяч рублей. А потом упорно говорили, что тот же Буденный обложил город в пользу Красной Армии контрибуцией в несколько миллионов, и эти толстосумы, перетрусив, заплатили все, не моргнув глазом…
Части шли на юг. Наша батарея двинулась куда-то в сторону от станицы Ольгинской. По дороге мы остановились у какой-то одиноко маячившей в поле скирды сена. Продрогшие до костей люди двигались, как призраки, кони были голодны. И вот у той скирды я пролез между казаками и, прислонившись спиною к душистому степному сену, через минуту заснул мертвым сном.
Проснулся я неожиданно около полуночи и с удивлением увидел, что скирды уже не было – ее за время моего сна дотла съели кони проходивших частей. В полумраке маячило несколько всадников, тихо между собою переговаривающихся. Осторожно, стараясь не шуметь, чтобы не обратить на себя внимания, приподнимаюсь на локте и вижу, что батарея ушла и, кроме незнакомых мне конных, никого вокруг нет. Всматриваюсь, и ножом режет мысль – кто они?.. Красный разъезд или наши?.. Ведь противник рядом, всего в паре верст. Вот, думаю, попал в переплет. Раззява вестовой ушел с батареей и увел моего коня. Как спросить? Если это красные – убьют. Ведь я как-никак белый офицер. Эти мысли вихрем летят в моей голове, и я смотрю на огоньки вспыхивающих цигарок разъезда. Наконец решаюсь. Кашлянув, сонным голосом равнодушно спрашиваю:
– Эй! Ребята, куда пошла батарея, что тут стояла?
– О ты чаво? Уснул, парень? – спрашивает осипший от махорки и мороза казак. – Какая батарея? Пустынникова, что ли?
Слава тебе, Господи! Наши. Оказалось, что батарея уже давно ушла в юго-восточном направлении, но куда – неизвестно. Снегу полно. Встаю и, чертыхаясь, бреду в направлении, указанном казаками.
На рассвете вдали между копен неубранного сена заметил темные фигурки людей. «Кто это?» – опять тревожный вопрос. Но меня тоже заметили в бинокль и вот навстречу мне послали моего вестового с конем. «Я вас в потемках не нашел, господин сотник, – оправдывался он потом. – Не мог же я отстать от батареи…»
Установившийся было на пару недель фронт снова пришел в движение. Главная, какая-то никому невидимая пружина, глубоко захороненная в душах бойцов, была окончательно сломана, и огромные боевые части панически бросали фронт и часто отступали перед незначительными группами красноармейцев. Кони шли, шатаясь и увязая по колени в черной грязи, еле передвигая ноги. Сойти с коня было невозможно – сразу оказывался как в вязкой смоле. И вот пришел приказ: бросить все повозки, все, что имело колеса, за исключением передков, зарядных ящиков и орудий. Что же тогда началось! На Передки орудий лезли женщины и дети – беженцы, прося нас взять их с собой. Помню, как-то на одной остановке по непролазной грязи подъехал ко мне наш бывший реалист, бравый войсковой старшина Павел Янюшкин и предложил мне взять с собою какую-то графиню – ему не на чем было ее везти.
– Возьми, Николай! Толковая баба. Будешь доволен: молодая, красивая…
Я бросился к командиру батареи Пустынникову за разрешением. Но Александр категорически запретил ее брать:
– Да ты что – бардак из батареи хочешь сделать? А что скажут казаки?..
Но вот мы и на переправе через Кубань. Бравый казачий генерал регулировал со своими молодцами движение через единственный здесь мост. Сначала пропускал воинские части – шла кавалерия, отдельные пешие казаки, а по всему берегу – до самого горизонта! – волновалось, ожидало своей очереди нагромождение тысяч повозок с беженцами. Некоторые, устав ждать, выпрягали лошадей, подняв оглобли, привешивали на них котелки, закопченные чайники и принимались за костры. Шло в безнадежный и бессрочный поход Войско Донское, побросав свои обжитые курени, имущество, стариков и старух на произвол судьбы… Были тут и снявшиеся с мест кубанцы. Казаки вели с собою коров, баранов, иногда целые стада, и все это блеяло, мычало, ржало, ругалось и ждало спасительной переправы на тот берег, словно только там было их желанное спокойствие и спасение…
Насколько мне известно, большинство беженцев отстали от армии, распылились по окрестным станицам да аулам или возвратились, скрепя сердце, с повинной домой. Нас пропустили беспрепятственно. На том берегу было все пьяным пьяно! Меня окружили знакомые казаки и наперебой принялись угощать. Совали кто кружку, кто котелок, кто четвертную бутыль. Пили спирт из разграбленного склада в Екатеринодаре. Я, как непьющий, отказывался, тогда одна сердобольная душа подарила мне целую четверть, запечатанную, как обычно, сургучной орленой печатью. Я ее бережно довез до своей батареи и сдал вестовым с приказом хранить до торжественного случая. Случай тут же представился – приближалась Пасха. Забегая вперед, скажу, что с той четвертью у меня получился казус. Когда я поставил ее на стол и открыл, предвкушая радость офицеров, оказалось, что четверть была заполнена обыкновенной водой. Вестовые сумели каким-то им одним известным способом выкачать из бутыли спирт…
Но пока переправа. Ко мне подъехал знакомый казак и говорит:
– Николай Андреевич, а на том берегу ваш дед Иосиф Федорович с повозкой стоит. Очень хотел бы вас видеть…
Я погнал коня к мосту, собираясь вернуться и перевезти деда – увез бы его с собою, взяв на батарею. Как я любил деда – человека, который сформировал всю мою жизнь! Даже теперь, сам став стариком, в трудных ситуациях я контролирую себя его мерками: «Как бы поступил, что сказал бы дед?..»
С размаху я хотел тогда проскочить мост. Но не тут-то было: решительный генерал никого не пускал против движения. Я бросился к берегу, желая переплыть с конем через бурную здесь Кубань. Но конь сторожко упирался и не хотел идти в воду: посредине реки кружили жуткие коловерти. А дед, самое дорогое для меня существо, был в каких-то шагах от меня. Отказавшись от попытки переправиться к нему, я не терял надежды, что еще встречу его среди беженцев. Но пути отступления в гражданскую войну были неисповедимы, и я не дождался желанной встречи. Тогда мы расставались с дедом навсегда. Знай это, погнал бы я коня в жуткую Кубань…
Через несколько лет, уже будучи за границей, я узнал, что дядя Михаил умер по дороге домой от тифа, Яков погиб где-то в Сибири, а дед Осип, преследуемый, по-видимому, из-за меня и совершенно уничтоженный, через три года скоропостижно скончался в станице Клетской от разрыва сердца.
…Мы подходили к горам. Начинался сказочный край гордой красоты – незабываемый Кавказ. Был уже цветущий, веселый апрель, и, как сейчас помню, сидя где-то на краю поля, я перебирал в руках уже выметавшиеся колосья и удивлялся, что тут, в этом земном раю, так рано зреют золотые хлеба. А у нас в это время степи были покрыты пестрыми коврами лазоревых цветов, сизо-фиолетовыми степными фиалками, начинающим уже выметывать нежные усики ковылем… Куда же несло нас от родных гнезд, зачем?..
Все труднее и труднее становились подъемы. Орудийные лошади шатались от усталости. В упряжки уже давно пошли офицерские кони, а на крутых подъемах казаки и офицеры, напрягая все силы, сами тянули за спицы грязных колес орудия, зарядные ящики. Ведь орудие для артиллериста как знамя – его нельзя бросить ни при каких условиях!
Вскоре наши части забрались на высокий перевал со странным названием «Индюк». Тут и люди и кони совершенно выбились из сил, и командир дивизиона полковник Леонов, собрав казаков, заявил, что нет никакого смысла мучить нужных нам еще лошадей и тащить дальше совершенно лишние для нас орудия. Здравый разум победил вековую традицию, и было решено сбросить все орудия в огромный провал, простирающийся у самой кромки узкой тропы, по которой тянулся наш бесконечный поток. Думаю, что у начальства не было даже карт местности, по которой мы двигались, так как вскоре уж начался легкий и длительный спуск к морю, к Туапсе. Нужно было видеть заросшие щетиной суровые лица батарейцев, когда, сняв папахи и фуражки, крестясь, они пускали орудия под откос. Пушка за пушкой летели в бездонную пропасть, и гулкое эхо замирало где-то в горах, как стон изболевшейся души. У многих навертывались слезы на глазах, но другого выхода у нас не было…
КавказЯ впервые был на Кавказе. Мне казалось, что нет красивее наших Донских степей с их дрофами, коврами лазоревых цветов, дурманящим, неповторимым запахом чобора и полынка, Дона с его заливными веселой полой водой займищами и высоким бездонным небом, где огромные звезды в безлунные парные ночи заставляли меня задумываться над величием мироздания и бесконечностью. И вот предо мною Кавказ… Кавказ Пушкина и Лермонтова с его Демоном и загадочной Тамарой. Боже! Какое счастье сходило на мою изломанную душу только при мысли, что я тут, что я сейчас войду в недра долин и ущелий, где гарцевал Казбич, где слагал поэмы Пушкин…
Все – и кубанская невылазная грязь, и идущие за нами по пятам красноармейцы, и давящая неопределенность будущего – все было забыто, когда, спускаясь с последнего, самого тяжелого и крутого перевала, я, пораженный и очарованный, впервые увидел в просвете между двух расходящихся гор море. Когда кто-то из казаков крикнул: «Море!» – я сначала его не увидел, но когда присмотрелся к этой необъятной убегающей шири, понял, что это – море. Внизу, разбросанное на пригорках, в мареве насыщенного солью морского воздуха, как дивный мираж, качалось Туапсе.
И вот сюда-то, в эту неземную благодать, оставив за собою грозные перевалы кавказского предгорья, скатывались остатки Донской армии – голодные, грязные, в стоптанных сапогах и бесконечно уставшие от всех войн. Казаки рассыпались по городу, и корпус разместился по квартирам. Тут мы простояли несколько дней – чистились, приводили себя в порядок, а некоторые пытались даже купаться в море.
В городе по счастливой случайности оказался кочевой захудалый цирк. Меня сильно лихорадило, но я не хотел упустить случая побыть хоть час-два в иной обстановке и направился в цирк, большая полотняная крыша которого высилась недалеко на пригорке. Взял билет и начал смотреть джигитовку, эквилибристику, смешных клоунов, от которых я уже совершенно отвык. Рядом со мной уселся парень неопределенной национальности и начал жарко дышать на меня чесноком. Я чеснока вообще не переношу, а тут после изнурительного похода да еще с лихорадкой не мог без предельного отвращения нюхать этот отвратительный перегар – встал и, посмотрев ненавидящими глазами на это кавказское дитя, ушел.
Через несколько дней мы двинулись походным порядком дальше. Орудий не было, и батарея только формально не потеряла своего названия. На одной из остановок есаул Пустынников попросил меня съездить за вином: приближалась Пасха. Мы прошли «долину роз», так называемые царские дачи, и достигли Уч-Дере, где дивизион расквартировался на пасхальные праздники в огромном, теперь пустом, здании института благородных девиц. Отсюда с несколькими разведчиками я и заскочил в Сочи за вином. Объехав несколько домиков, мы купили пару бутылок, за которые хозяева не хотели брать деникинские «колокольчики», а просили расплачиваться донскими бумажками. «Колокольчиками» назывались добровольческие тысячерублевые бумажки желто-оранжевого цвета с изображением на одном из углов царь-колокола. У нас, донцов, были свои – синие тысячерублевки с изображением символической России в виде женщины в кокошнике и со щитом, 250-рублевки были с атаманом Платовым и так называемые «ер-маки» – 100-рублевого достоинства. Почему-то именно «ермаки» вызывали доверие, хотя те и другие уже не имели цены даже обыкновенной бумаги…
Вернувшись в Уч-Дере, я разослал часть разведчиков по окрестным аулам за яйцами. Привезли много, и я с вестовыми занялся окраской их. У нас было только две краски – фиолетовая из чернильных карандашей и желтая из луковой шелухи, красного яичка к Христову дню, как предписывала вековая русская традиция, за неимением красной краски у нас не получалось. Но зато готовилось кое-что более редкое и существенное. Один из досужих разведчиков радостно доложил мне:
– Господин сотник! Где-то в подвале хрюкает боров. Я уже обнюхал это дело со всех сторон…
Пошли к управляющему. Старый поляк сначала заявил, что ни о каком борове не знает и что это нам только показалось. Но когда вдруг послышалось пронзительное визжание свиньи, он сдался и, виновато улыбаясь, с досадой сказал:
– Проклятый, с голоду южит…
Мы уговорили поляка продать нам свинью, так как за нами, мол, идет несметное красное войско и неизвестно – купят они у него свинью или просто ограбят.
Словом, праздники мы отпраздновали лучше, чем предполагали, – было и мясо, и крашеные яйца, и вино. Не было только покоя и уверенности в своей судьбе. Ходили слухи, что 30000 кубанских казаков сдаются большевикам. Это потом подтвердилось. Но наш легендарный мамонтовский корпус, особенно офицерский состав, не мог сдаваться – слишком много мы красным насолили.
Вскоре нам сообщили, что мирный договор подписан и что выработаны определенные условия сдачи. По договору казакам была обещана милость, а офицерам… Офицеров пока собирались отделить и рассортировать в индивидуальном порядке. Батарея как на дыбы поднялась, загудела. Помню, собрались мы, комдив полковник Леонов поставил мне задачу:
– Сходите, пожалуйста, на батареи и выберите все деньги, находящиеся в денежных ящиках.
Я с неохотой отправился исполнять это щекотливое поручение. Было ясно, что в батареях что-то происходит. Когда явился к казакам и сказал, что по распоряжению командира дивизиона хочу выбрать деньги из денежного ящика, казаки зашумели и заявили, что денег не выдадут. Я не стал никого уговаривать и возвратился в свою хату.
Утром все офицеры собрались группой и сели на коней. Казаки дивизиона стояли насупившись и смотрели на нас, как волки. Они уже знали, что мы решили пробиваться в Грузию, а дивизион принимал условия сдачи. В это время командир моей батареи есаул Пустынников болел тифом, бросить командира мы не могли, и я должен был везти его на телеге. Вестовой запряг коней в какую-то бланкарду, напоминающую дроги, есаула положили посреди этой повозки – он был в полусознательном состоянии, к нам уже присели сестры милосердия Чернова и Васса Олимпиевна, а Митрофан, мой верный вестовой, стоял у бланкарды и молчал.
– Садись, Митроша! Едем… – распорядился я.
Но он, к моему удивлению, передал мне вожжи и решительно заявил:
– Господин сотник, я никуда не поеду. Остаюсь с батареей. На его глазах навернулись слезы. Чувствовалось, что это свое решение он выстрадал… Конная группа офицеров уже двинулась по долине к Адлеровскому шоссе. Я, взяв вожжи, погнал повозку вдогонку. Помню, как казаки, сбившись в толпу, молчаливо смотрели нам вслед. Это расставание с людьми, с которыми было столько пройдено и пережито, рвало сердце… Проехав с версту-две, я вспомнил, что в суматохе что-то оставил в хате, где мы спали. Пришлось вернуться. Казаки вдруг окружили меня плотным кольцом и начали уговаривать остаться с ними. Я протестовал, ссылаясь на то, что со мною больной командир и две сестры и что красные нас могут убить. Но казаки стояли на своем:
– Да мы вас, господин сотник, никому в обиду не дадим, оставайтесь.
Стоявший около меня бравый вахмистр батареи урезонивал:
– Братцы, не надо. Не будем греха на душу брать. Кто ж его знает, как все пойдет…
Чей-то злой и отчаянный голос покрыл всех:
– Вы что же, сукины сыны, завели нас в чужие края, а теперь кидаете? Мать вашу в дыхало!..
Я еле вырвался из толпы, кинулся к повозке и с места погнал лошадей к морю, к грузинской границе. Казаки, скачущие от границы, хмуро кричали:
– Не пускают! Стоят грузинские броневики, и дорога в Грузию закрыта…
Вскоре я убедился в этом и сам. Действительно, поперек дороги стояло несколько броневиков с наведенными на нас пулеметами, а в довершение всех зол – с гор, вдоль которых бежало приморское шоссе, начали по нас стрелять зеленые. Это были банды сгруппировавшихся дезертиров, они усеивали леса прибрежных гор и били и белых, и красных.
Положение создавалось безвыходное: впереди грузинские броневики, сзади с часу на час появятся красные части, справа безбрежное и пустое море, а слева горы, с которых по нас бьют зеленые. Полная мышеловка!
Видя, что положение безнадежное, я погнал коней к Адлеру. И вот на одном из поворотов – о, чудо! – толпа калмыков, а на небольшом расстоянии от берега три парохода. Вмешавшись в толпу, я узнал, что идет погрузка Дзюнгарского калмыцкого полка. Погрузку ведут американцы.
– Вас все равно не возьмут, господин сотник, – заявил мне пожилой калмык, щуря и без того узкие, степные глаза.
Я в недоумении спросил:
– Почему?
– А берут только нас, калмыков. Нам нельзя оставаться, у нас у всех морда шибко кадетская – каждый узнает, – горько, но в то же время гордо улыбнулся сын степей, стоя у непривычного для негр моря.
Договориться с принимающими непривычных пассажиров матросами мы не могли – никто из нас не говорил по-английски. Наконец разобрались, и мы бережно сняли с бланкарды командира и перенесли его в шлюпку. Сестры милосердия уселись около него, а когда и я попытался вскочить в шлюпку и уже поставил ногу на борт, английский матрос ударил меня веслом в грудь и сбил в воду. Видя, что меня не пускают в шлюпку, обе сестры вскочили и возмущенно принялись объяснять матросам, что без меня не поедут. Тогда матрос, по-видимому, сжалился и разрешил мне забраться в шлюпку.
Так мы попали на огромный русский пароход «Дон» и устроились на верхней палубе. А неподалеку стояли привязанные к кустам наши кони и непонимающе смотрели на происходящее. Серый, привыкший ко мне, косил на нас глазом и тихонько ржал…
Взглянув последний раз на своего четвероногого друга, я смахнул невольно набежавшую слезу и повернулся спиной к берегу. Погрузка джунгарцев окончилась, и пароходы, задымив, взяли курс на таинственный Крым, где, по слухам, еще держался лихой генерал Слащов.