Текст книги "Казачья исповедь"
Автор книги: Николай Келин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
К нам в станицу из Варшавы приехал знатный польский шляхтич Вацлав Лигенза-Невьяровский – сдавать в нашем училище экзамены на аттестат зрелости. В Варшаве, как он говорил, этому мешали женщины. Врач училища, он же городской врач, Маркиан Иванович Алексеев, который в начале гражданской войны спас мне жизнь (об этом чуть позже), порекомендовал ему поселиться у нас и готовиться вместе. И вот этот изящный и потрясающе вежливый поляк расположился со мною в моей комнате. В одну из душных ночей, утомленные зубрежкой, мы уснули как убитые. Электричества в доме не было. Пользовались большой керосиновой лампой под белым абажуром. Проснувшись под утро, я смотрю на постель Вацлава и вижу, что там лежит негр! А Вацлав, открыв голубые глаза, протирает их и начинает бешено хохотать, глядя на меня. На столе догорает лампа. Из стеклянного цилиндра, как султан, вьется язык черной, дрожащей копоти…
Ну и досталось же нам потом от нашей добрейшей бабушки Евфимии Борисовны. Но при экзаменах все прощалось. На математику, кажется последний, я явился в полном вооружении – во всех карманах десятки шпаргалок, а главное, на внутренней стороне форменного пояса, у самой бляхи, где подвернут конец ремня, переписаны самые сложные, не поддающиеся запоминанию формулы. Писал тушью – четко и ясно – достаточно запустить палец руки за пояс, высунуть конец его и, скосив глаза, переписать.
Помню, у доски, пользуясь всеми этими атрибутами, принялся решать задачу. Все шло хорошо. Вдруг за спиной слышу иронический шепот директора училища Самецкого, пришедшего посмотреть на выпускные экзамены.
– Тонешь, Коляша?
– Нет, Рафаил Николаевич, все хорошо.
– А почему же ты за спасательный пояс держишься? – говорит добрый старик и, шаркая туфлями, выходит из класса.
Я оканчиваю задачу и тоже выхожу. В коридоре меня встречает ревущая толпа одноклассников:
– Ну, как? Что?
– Думаю, что пятерка, – отвечаю и пробираюсь из толпы, чтобы сообщить радостную весть дома. Но счастье было, как оказалось, коротко и надежды на благополучный исход преждевременны. Открылась дверь экзаменационной, и второй учитель математики – рослый, хлыщеватый поляк Казимир Владиславович – истошно кричит:
– Келин, назад! Идите сюда!
Я с душой в пятках возвращаюсь в класс и вижу Герштейна, что-то объясняющего комиссии.
– Послушайте, Келин, – обращается он ко мне. – Комиссия не может понять: как вы, плохо знающий математику, блестяще решили письменную и сейчас на пятерку сдали устно? Возьмите мел. Пишите.
Мне надиктовали новую задачу, которую я под пристальными взглядами нескольких церберов, конечно, не решил. Поставленная пятерка была переправлена на четверку, и так у меня в аттестате зрелости за исключением всех пятерок по остальным предметам остались две четверки по математике.
Заканчивая воспоминания об училище, расскажу об одном памятном для меня случае, который, признаюсь, долго травмировал мою психику. Усть-Медведица была в 40 верстах от моей родной станицы Клетской. На все каникулы – летние, пасхальные и Рождественские – мы, конечно, перебирались туда, на место нашего безмятежного детства. Ехали или на санях по замерзшему Дону, или в тарантасе. Не помню точно, в каком я тогда был классе. Кажется, во втором. И вот на 6 января в станице – торжественное водосвятие. Съехалось много казаков из окрестных хуторов. Знаменская-то церковь в Клетской была удивительной красоты. Такой я не видел ни в одной из станиц Дона, даже в окружной Усть-Медведицкой. Говорят, что архитектор перепутал планы и выстроил эту красавицу у нас, хотя она должна была украшать площадь какого-то города или одной из окружных станиц. Под пасхальную заутреню мой первый учитель Ефим Игнатьевич Фролов, большой затейник, с ватагой станичных мальчишек, как правило, украшал все карнизы церкви, чуть ли не до самых крестов, ярко горящими плошками. Для этого заранее заготавливали сало, фитили. Церковь светилась, как реющее в воздухе бесплотное видение, а с колокольни плыл неповторимый, бархатный баритон огромного колокола, слышимого на 20 верст в округе. Помню, когда изумительный мастер своего дела Иван Курносое начинал трезвонить на шести колоколах нашей колокольни, то сладко замирало сердце, неописуемый восторг наполнял душу и хотелось или плакать от радости, или смеяться. Однажды я не выдержал переполнившего меня восторга при изумительном перезвоне колоколов на Пасху и пошел вприсядку. Присутствовавший при этом отец, сам натура очень чуткая, не понял меня и дал мне подзатыльник.
– Вот, болван! Там святая заутреня идет, а он пляшет…
Так вот, началось водосвятие, торжественное и, как всегда, длинное. На дворе стоял лютый крещенский мороз. Я, помню, в новенькой шинели и сибирской мохнатой папахе, как тогда ходили, забрался на колокольню к самым колоколам, чтобы лучше видеть торжество, и устроился поудобней около одной из решеток. И вот, опершись подбородком о ту решетку, я ни с того ни с сего вдруг лизнул железную перекладину. Язык моментально примерз к железу. Пробую оторвать его силой – не получается. Скребу ногтями. А язык с каждым движением прилипает все больше и больше. Единственный способ освободиться – это поливать язык и железо водой. Но воды на колокольне нет, и я с глазами, полными ужаса, начинаю глухо мычать и отскребать язык от железа зубами. Кровь течет по подбородку, по моей новой щеголеватой шинели, и я наконец освобождаюсь.
С тех пор праздник Крещения был для меня самым тяжелым днем в году. Что еще добавить ко всему этому? Реальное училище я закончил блестяще и получил право на поступление во все высшие учебные заведения империи. Но уже шла первая мировая война, и вместо учебы я угодил на военную службу вольноопределяющимся. Дед нанял мне какого-то старого учителя семинарии, латиниста, который должен был за три месяца каникул натаскать меня на дополнительный экзамен по латыни, как это у нас часто делалось. Этот экзамен сдавался в учебном округе в Харькове. Я взял пару уроков, прозанимался месяц, потом плюнул на это дело и махнул в Клетскую.
Перед бурейПрежде чем перейти к описанию событий, изломавших мою жизнь, как, впрочем, и большинства моих соотечественников, расскажу о самом для меня дорогом – о медицине, о том, как я пришел к ней, как стал врачом.
Еще когда мы жили в Клетской, в нашем старом доме, мальчонком, помню, забирался я в угол, где висели шубы, и наслаждался запахами йодоформа и карболки от приходившего к нам фельдшера. А во втором классе училища меня уже прозвали доктором, и вот по какому поводу. Был у нас в классе ученик Федя Долгов. Большого роста, статный. Парень хоть куда. Но вот беда – от рождения у него был поразительно красный нос. Это, конечно, мучило Федю. Любя беззаветно медицину, я часто проводил каникулы да и вообще свободное время в нашей земской больнице, помогая там в аптечке готовить мази и порошки, а позже даже удостаивался чести сидеть у стола в станичной амбулатории, когда фельдшер или знакомый врач принимали больных. Дома у меня был целый шкаф со всевозможными лекарствами, а вместо марок я собирал сигнатуры рецептов, как тогда делали в аптеках, когда выдавали лекарство: рецепт врача оставляли в аптеке, а копия на длинной бумажке – сигнатуре прикреплялась к выдаваемому лекарству. Из прочитанных медицинских учебников, которых у меня было полно (дед вместо подарков привозил), я знал, что йод вообще рассматривается как отвлекающее. Ну, раз у Феди нос красный, а йод отвлекающее, так легко помочь. Отвлечем покраснение внутрь. Я предложил Феде помощь, и он согласился.
Придя домой, я решил приготовить Феде мазь на нос. В аптечке была у меня баночка с кристаллическим йодом, из которого делаются настойки и мази. Подумал: настойка слишком банальна. Приготовлю мазь. Беру ланолин, вазелин и кристаллики йода. Утром передаю Долгову этот состав, советую сделать из бинта так называемый пращ и завязать нос на ночь.
На второй день иду в школу. Ищу Долгова, но его еще нет. И вот перед самым уроком вваливается Федя. У носа держит носовой платок и, подойдя ко мне, с размаху бьет меня по голове тяжелым ранцем.
– Погляди, что ты со мною сделал, дурак! – Он отнимает от носа платок – и класс покатывается от смеха. Вместо носа у Феди сплошное кровавое пятно: кожа слезла всюду, где ночью была приложена моя «целебная» мазь…
Таким образом Федя стал первым моим пациентом, а я получил на все время моего пребывания в реальном кличку «доктор». Простите мне это маленькое отступление, но без него не совсем ясен был бы мой дальнейший жизненный путь.
Приехав домой и сняв копии с документов, я сейчас же подал прошение в Императорский Лесной институт имени Павла I в Петрограде, а на всякий случай копию аттестата на экономическое отделение Петроградского Политехнического института имени Петра I. Туда принимали абсолютно всех, кто окончил среднюю школу. Почта в Клетскую приходила два раза в неделю: в среду и субботу. Возил ее на почтовых Яков Лавров, брат нашего аптекаря, из Усть-Медведицы. Приезжал вооруженный шашкой и револьвером, обложенный кожаными баулами. По этим дням у почты обычно ждала его целая толпа жителей станицы.
В один из вечеров я, обрадованный до слез, принес домой пакет с зеленой казенной печатью из Петрограда: приняли в Лесной институт! За ним вскоре пришел и пакет из Политехнического – тоже зачислили. Все, казалось, было бы в порядке, но вот почтмейстер привез толстый пакет с сургучной печатью и фирменной надписью Лесного института. Вскрываю тут же и с недоумением читаю: «Ввиду того что вы не прошли по конкурсу, возвращаем вам ваше прошение и аттестат зрелости». Теперь у меня на руках было два удостоверения – на одном написано, что я принят, а на втором, что нет. Иду, ошеломленный, домой. Вся семья в панике: 15 или 16 августа призыв в армию тех, кто не попал в высшую школу. Правда, у меня про запас есть еще удостоверение о приеме в Политехнический, но туда мне совершенно не хочется. Рассвирепевший дед заявляет:
– Вот, мерзавцы! Наверное, чиновники на место нашего кого-нибудь из маменькиных сынков приняли. Завтра в четыре часа утра едем в Питер.
До станции Лог 60 верст, потом до Питера почти трое суток – и мы в канцелярии института. За столом перебирает бумаги какой-то циклоп – одноглазый чинуша с черной повязкой по лицу.
– Что изволите? – спрашивает у приготовившегося к бою деда.
– Вот ваше извещение о принятии моего внука в институт, – вкрадчиво начинает дед и протягивает бумажку. – Пожалуйста, покажите его документы.
– Но он же принят, и документы пока останутся у нас, – говорит циклоп, предчувствуя что-то неладное. Тогда дед, разъярившись, бросает ему мой аттестат, возвращенное прошение и извещение о том, что я не прошел по конкурсу. Что тут было – предоставляю вообразить себе читателю. На крик в канцелярию степенной походкой вошел грузный мужчина и, смотря через очки на ту сцену, тихо спросил:
– Господа! В чем дело? Что тут случилось? Дед, обернувшись к нему, поинтересовался:
– Ас кем имею честь? Кто вы такой?
– Я директор института Александр Петрович Фан дер Флит. Это был знаменитый профессор, который читал теорию корабля на кораблестроительном отделении Политехнического института и по совместительству исполнял обязанности директора Лесного. Подтянувшийся дед щелкнул каблуками, представился и неожиданно выпалил:
– Посмотрите, ваше превосходительство, что этот вот молодчик у вас делает. Он думал, что мы, мол, глухая провинция, проглотим, но он забыл, что мы казаки! Я бы из него душу вытряс!
Директор все уладил и, глядя на расходившегося старого казака, приказал протелефонировать в Петроградское воинское присутствие, что такой-то является студентом института и освобождается от военной службы. С легким сердцем дед затем завел меня куда-то в Гостиный двор и купил два комплекта институтской формы. Одна пара была праздничной, вторая – для будней. Облачившись прямо в магазине в новую форму, я чувствовал себя именинником. Пришли на Пушкинскую в номера Пименова, где дед после смерти брата всегда останавливался. Это первая улица влево, если идти от бывшей Знаменской площади к Адмиралтейству, недалеко от памятника Пушкину. Сняли мы комнату во втором этаже. Я к этому времени уже начинал покуривать, конечно, в строжайшей тайне от деда, который, чтобы я не пристрастился к этой пагубной привычке, сам бросил курить. И вот сидим как-то в номере и закусываем. Кто-то постучал.
– Войдите!
В дверях показывается лохматая фигура.
– Господин студент! Ради Бога, одолжите спички! – просит незнакомец.
Я вспыхнул, зная, что он встречал меня в коридоре с папиросой, и, вскочив, рванул вниз за спичками. Вскоре я вошел в узкую полутемную комнату, где у окна на столе в беспорядке были расставлены бутылки, закуска, разложенная на бумажках. В номере было сизо от дыма. На полу валялись книги, а за столом сидели еще два субъекта.
– Познакомимся! – говорит тот, кому я бегал за спичками. – Александр Грин. Пишу, видите ли… А вот он, – показывает на соседа, – лучший поэт России…
Это был Блок.
– Садитесь и берите рюмку! За ваше здоровье!
И так мы сидели, пока бутылка не оказалась пустой. Тогда Грин встал, взял одну или две свои книги, как сейчас помню, в зеленых обложках и, спросив мою фамилию, размашисто надписал: «Моему молодому другу на память. А. Грин». Но этим, к сожалению, дело не кончилось. По-видимому, ни у Грина, ни у Блока в данный момент не было денег, а попойке предстояло продолжиться. Тогда Грин решительно заявил:
– А теперь вы, молодой человек, сбегайте за водкой! Я совершенно растерялся и говорю:
– Но у меня нет денег! На это Грин:
– А зачем вам тужурка и рубаха? Тужурку сейчас продадим! Ошарашенный и вконец растерянный, я сорвался со стула и вылетел из комнаты. Так состоялось и окончилось мое мимолетное знакомство с замечательным русским писателем Грином и гениальным Блоком. На своем жизненном пути я встречался с чопорным и надутым Буниным и с суматошной, но оригинальной писательницей Мариеттой Шагинян. Обе встречи произошли в Праге, но эта встреча в Петрограде с Грином и Блоком почему-то особенно остро запала мне в память.
С легким сердцем мы возвратились домой в станицу, где бабка обмерла от радости, узрев меня в невиданной форме. Но недолго я пробыл в любимой станице, покупался в батюшке-Дону. В одну из наших рыбалок с моими станишными друзьями в июле 1914-го от сестер, пришедших к Дону навестить нас, я узнал о начавшейся мировой войне. Тогда я проделал от восторга воинственный танец, и, помню, от страха у меня сжалось сердце при мелькнувшей мысли: как бы эта война не окончилась раньше, чем я на нее попаду…
Судьба решила иначе. Приближалось начало занятий в институте, и вскоре я отправился в путь. Провожая меня, дед посуровел и, глядя в глаза, сказал:
– Смотри, Коля, будь осторожен. Не запутайся там… Помни – на большую дорогу тебя посылаю! Ты будешь первым в нашем роду, кому посчастливилось пойти в высшую школу. Вот окончишь, тогда делай что хочешь – твое дело.
Так я расстался со станицей и юностью и вышел в широкий неласковый свет. В Петрограде я поселился в Лесном, где-то у Серебряных прудов на 2-м Муринском. Жил в комнатушке один, но скоро перебрался в огромную, вечно студеную комнату, к своим приятелям. Из них в памяти остался только наш Усть-Медведицкий Сашка Крюков, поджарый, с хрящевитым носом казак, которому дед регулярно присылал из станицы по копейкам собранные три рубля и который почему-то этого стыдился.
В институте я появлялся только на лекциях и практических занятиях по предметам, общим с медицинским факультетом, больше околачивался около Военно-медицинской академии на Выборгской стороне и, конечно, у студентов-медиков. А война шла. По городу ползли зловещие слухи о выходках сибирского мужика при императорском дворе. Газеты были полны сенсаций. С фронта поступали тревожные слухи о том, что в кровопролитных боях выбили почти весь кадровый офицерский состав, что царь, по совету английского посла Бьюкенена, отослал гвардейские полки, охраняющие трон и столицу на фронт, – чтобы они овеяли свои гвардейские знамена боевым, пороховым дымом. И что их там пустили в лобовые атаки на пулеметы и колючую проволоку, а в столицу якобы вернулись только овеянные порохом знамена – гвардейцев повыбили. Поговаривали, что это хорошо, так как в состав гвардейских полков при пополнении легко вольются революционные элементы. Недалекое будущее это подтвердило.
В Петрограде жила семья Михеевых, куда я хаживал очень часто. Там меня, неотесанного, степного мальчишку, учили светским манерам. Семья состояла из пожилой дамы и ее сына, студента-кораблестроителя. Муж этой дамы, полковник артиллерии, сошелся с подругой моей матери модисткой Еленой Одинцовой, а сына Митю и жену бросил. Они постоянно жили в Питере, а Андрей Степанович в Усть-Медведицкой, где я с ним часто встречался. Его брат, генерал от кавалерии Александр Степанович Михеев, в бытность свою наказным атаманом Терского войска ловил знаменитого на Кавказе Зелим-Хана, а впоследствии был назначен или в Сенат, или в Государственный совет. Раз или два по дороге в Петербург он заезжал к нам в Клетскую, останавливался у нас и вел с дедом долгие беседы. Единственный сын этого сенатора был флигель-адъютантом последнего царя.
Приблизительно через месяц после приезда в Питер я решил попытаться, используя свои новые знакомства, попасть в Военно-медицинскую академию. Поговорил с флигель-адъютантом, и он дал мне письмо к лейб-медику Двора Ивану Павловичу Жегалову, который снабдил меня рекомендацией к начальнику академии генерал-майору Маковееву. Написав прошение и захватив рекомендательное письмо, бодро являюсь в академию. В вестибюле – ливрейный цербер. Спрашиваю:
– Могу к начальнику?
– Нет! Сегодня нет приема.
Тогда, подавая ему письмо Жегалова и широко улыбаясь, выпаливаю:
– Передайте – я от лейб-медика Двора.
Картина моментально меняется: швейцар щелкает каблуками, почтительно берет письмо, и через минуту я вхожу в кабинет начальника академии. Маковеев, рыжеватый, плотный старик, стоит против меня за конторкой и смотрит через очки, сдвинутые на кончик носа.
– Ну-с, что скажете, молодой человек? Вы знакомы с Иваном Павловичем? – спрашивает он внимательно, как-то по-бычьи рассматривая меня.
– Да, знаком. Я прошу ваше превосходительство принять меня в число слушателей Военно-медицинской академии. Моя заветная мечта! – выпаливаю я.
– А латынь?
– Латынь сдам в течение года, ваше превосходительство!
– Хорошо. Вы приняты. Заказывайте форму и приходите на лекции, – и кладет резолюцию на моем прошении. – Но предупреждаю, если вы не сдадите латынь до Рождества, то я отправлю вас рядовым на фронт! Рекомендую вам остаться в этом году в Лесном, тем более что на первом курсе предметы общие, за исключением разве анатомии. Сдадите там и латынь…
Мысли скачут – прикидываю туда, сюда и соглашаюсь с Маковеевым. А при выходе в коридор меня догоняет присутствовавший при разговоре делопроизводитель и огорчительно говорит:
– Ну и глупость же вы спороли, господин студент! Ну какая же там латынь, если вы придете на экзамены в форме академии? Это же пустая формальность!
Я растерялся и хотел вернуться обратно к начальнику, а делопроизводитель, улыбаясь, добавил:
– Решение менять неудобно, молодой человек. Так-то. Нужно было сразу соображать.
Прожженный в столичных интригах чинуша, по-видимому, не знал, что сын Донских степей делает только первые, неуверенные шаги в своих жизненных университетах…
Но вот пришла весна, и меня неудержимо потянуло на простор, в наши лазоревые степи. К тому же упорно начали поговаривать, что правительство вынуждено будет призвать студентов в армию, в военные школы, чтобы пополнить офицерские кадры. Разумеется, я не стал ждать – написал прошение, взял аттестат и махнул прямо к начальнику артиллерийского училища. А дня через два поезд мчал меня на родимый Дон.
НаканунеПара недель, проведенных на Дону, пролетела, как сон. Отцвели лазоревые цветики, и, попрощавшись с обмершей бабкой и сурово настороженным дедом, я через необъятную матушку-Россию помчался в Петроград. Константиновское артиллерийское училище встретило меня массой новых, невиданных впечатлений. Наш курс состоял не из кадет, как обычно, – на этот раз собрались сплошь студенты, инженеры, судьи, и во всем выпуске оказалось только три кадета. Наука была суровой, репетиции сменялись репетициями, жизнь бурлила, как в котле, но и за стенами училища было неспокойно.
Шел 1916 год. Как-то декабрьской ночью усатый юнкер Федулов принес свежую газету с сенсационным сообщением об убийстве Распутина. Вся батарея гудела как встревоженный улей до самого утра, пока дежурный по училищу не навел порядок. До производства нас в офицеры оставалась неполная неделя. Поминутно обсуждалось – приедет ли на производство император, как это всегда традиционно бывало в военных училищах столицы.
Наконец наступил долгожданный день. Царь не приехал – вместо него явился генерал Маниковский, начальник артиллерии империи. Плотно сбитый человек среднего роста с бульдожьим, не умеющим улыбаться лицом, поздравил нас с производством в первый офицерский чин. Белый зал вздрогнул он могучего «ура». Маниковский, стоя посреди зала, призывно махнул рукой, ряды смешались, и мы окружили его. Он двинул речь, которая у меня осталась в памяти на всю жизнь.
– Господа офицеры! Сейчас вы разойдетесь по частям. Прошу принять к сведению: приказание, – сказал он раздельно, – исполнять беспрекословно! – Потом, помолчав, добавил: – А кто лезет туда, где опасно и куда не посылали, – дур-р-рак! Разойтись!
Вот и вся речь. Но нам было и не до нее. Впереди маячила заманчивая будущность – тревожная, неизвестная…
Распрощавшись с друзьями, как оказалось, навсегда, я отправился на Невский, накупил там подарков сестрам и на первый день Рождества, весь запорошенный снегом, промерзший, вошел в родительский дом. На второй день уже отбыл в Саратов в распоряжение начальника 4-й запасной артиллерийской бригады, где формировались батареи, отправляющиеся на фронт, и где я встретил февральскую революцию. По дороге меня обворовали. До сих пор жаль чудесного портсигара, который на радостях купил себе на Невском…
В бригаде я получил назначение во 2-ю батарею. Командовал ею полковник Тархов, старшим офицером был милый пожилой прапорщик запаса Усов. Других офицеров я не помню. Командиром дивизиона был занозистый, барского вида, поляк полковник Завадский, которого в начале революции убили солдаты. А бригадой в Саратове командовал генерал-майор Заяц – мужчина плотный и добродушный, похожий на соборного дьякона. С места в карьер я подал ему рапорт с просьбой об отправке меня на фронт, но сразу же получил нагоняй:
– Ждать! Начальство лучше знает!..
Я устроился недалеко от Ильинских казарм, где была расположена бригада, и стал ждать. Саратов – город как город. Масса войск. Широкая красавица Волга с ее пристанями, где снуют пароходы обществ «Самолет» и «Меркурий». Главная магистраль – Скобелевская – переименована из Немецкой. Тут недалеко были немецкие колонии Поволжья. А на другом берегу туманным пятном распласталась слобода Покровская. В городе постоянно пахло жареными подсолнухами, так как на окраине – маслобойные заводы, мимо них ежедневно я проезжал в Артиллерийский городок.
В одно из февральских воскресений в конце месяца отсыпался. В половине двенадцатого меня вдруг разбудил мой денщик Василий и доложил, что из бригады явился связной и принес мне казенный пакет. Срочный! Вскрываю конверт и читаю: «С получением сего явитесь к 12 часам дня в Государственный банк на Константиновской в распоряжение полковника Генерального штаба…» Смотрю на часы и – о ужас! – времени в обрез, а конь в Ильинских казармах, а я в постели… Вскакиваю, посылаю Василия за извозчиком и, забыв надеть шашку, стрелой вылетаю на улицу. Извозчик уже ждет. Василий приносит шашку, и мы во всю лошадиную прыть влетаем ровно в 12 часов на Константиновскую.
На улице у Государственного банка масса подвод. На розвальнях сидят-полицейские, около каждых саней – конный солдат. Во дворе – суматоха. Чиновники и солдаты с огромным напряжением вытаскивают из подвалов во двор банка небольшие, приблизительно метр на полтора, ящики с какими-то номерами и знаками. Нахожу полковника, рапортую и получаю приказ принять команду над охраной – до распоряжения. Странные ящики по два ставят на дровни. Я в недоумении спрашиваю у подвернувшегося чиновника банка:
– Что это такое?
Он, улыбаясь, отвечает:
– А вы попробуйте, господин офицер, поднять ящик.
Я обеими руками ухватился за канатную петлю и не смог даже оторвать ящика от земли.
– Ого! Что же это такое?
Чиновник таинственно зашептал, наклонясь к моему уху:
– Часть золотого запаса государства Российского, господин офицер, – потом оглянулся и добавил: – В Питере будто бы неспокойно. Запас пойдет в Сибирь… Или в Самару, или в Уфу…
Забегая на много лет вперед, скажу, что я и много других русских студентов – государственных стипендиатов в Чехословакии, впоследствии учились, по-видимому, на проценты охраняемого мною когда-то золотого запаса. Во всяком случае, упорно говорили, что чешские легионеры тот запас вывезли к себе через Владивосток. Иначе, на какие бы деньги в Праге в начале двадцатых годов был основан один из богатейших банков страны, так называемый Легиобанк. Да и ходившие к моему тестю высокопоставленные русские чехи эту версию подтверждали. Так или иначе, волею судеб я принимал в погрузке золотого запаса деятельное участие. А приехав в Золотую Прагу, окончил там медицинский факультет Карлова университета, твердо уверенный, что учусь на проценты с русского золота, которое я помогал грузить в феврале 1917-го в Саратове.
…Еще вечером 28 февраля ничто будто бы не предвещало никаких событий. Ходили, как обычно, трамваи, гоняли извозчики – все казалось обычным и будничным. Саратов готовился спать. Я был назначен дежурным офицером по гарнизону и, проверив караулы у пороховых погребов за городом, пошел наверх в помещение, где обычно проводил ночь дежурный офицер.
И вот уже после двенадцати слышу шаги – уверенные, солдатские. Вскакиваю. Входит, держа руку под козырек, начальник караула и взволнованно рапортует:
– Ваше благородие! В батареях неспокойно. Мы задержали какого-то вольноопределяющегося с кипою листовок. Раздавал по батареям. Солдаты волнуются.
– Ведите задержанного сюда! – приказываю караульному начальнику. Через несколько минут ко мне приводят вольноопределяющегося с большой кипой прокламаций под мышкой. Парень лет двадцати пяти, самоуверенный, наглый. Строго смотря на него, спрашиваю:
– Послушайте, что это вы делаете? Знаете, что за такие штуки военно-полевой суд?.. Сдайте сейчас же прокламации караульному. Я вынужден вас задержать!
Но вольноопределяющийся, по-видимому, калач тертый и, вероятно, знает, что делает.
– Не делайте этого, ваше благородие. Это могло бы принести вам много неприятностей, – твердо заявляет он.
Я, политически совершенно неграмотный, буквально опешил перед этим типом. Но долг взял свое, и я строго заявил, что должен снестись по телефону с начальником бригады. Звоню генералу. Телефон молчит. Звоню командиру дивизиона полковнику Завадскому. Тихо. Звоню полковнику Тарзову, командиру моей батареи. Результат тот же. А между тем вольноопределяющийся исчез, унтер, растерянный начальник караула, говорит:
– Посмотрите, ваше благородие, что в казармах делается… Не решившись сделать выговор отпустившему агитатора унтеру, я с бьющимся сердцем иду в казарму. Во дворе невообразимый хаос, шум, крики… В конюшнях ржут встревоженные кони. Всюду бегают солдаты с фонарями. Ездовые выводят лошадей и запрягают в орудия. Где-то в глубине двора у цейхгаузов требуют почему-то выдачи боевых патронов. Вообще суматоха несусветная. Тогда я подхожу к орудию, становлюсь на верхнюю часть лафета и, стараясь перекричать толпу, обращаюсь к солдатам:
– Братцы! Да что с вами? Куда же это вы? Из ближайших рядов отвечают:
– В город, приносить присягу.
– Кому? Как? Ночью? – кричу надрываясь и слышу:
– Царь отрекся от престола… Сейчас из Петрограда сообщение получили. Там революция в полном разгаре…
– Но куда же вы пойдете ночью? Какая может быть присяга сейчас? Подумайте! Это же бессмысленно гнать куда-то сейчас батареи… Все выяснится, и утром пойдем к присяге… – увещеваю я притихшую, но настороженную толпу.
Лошадей выпрягают, разводят по конюшням, а двор продолжает гудеть как встревоженный улей. Думаю, как же надо мало – только искры, только сотни прокламаций, подброшенных исчезнувшим агитатором, – и котел тысячелетней империи взорвался!
Время идет к рассвету. Часов в 6–7, еще затемно, в канцелярии сходятся офицеры, встревоженные, немного растерянные, но командир батареи полковник Тархов тверд, стукнув кулаком о стол, он кричит:
– Сейчас прикажу запрячь батарею и всю эту сволочь картечью разнесу!..
Сдав дежурство, я прошу комбата разрешить мне на белом арабском жеребце съездить в город на разведку – посмотреть, что там делается. Тархов махнул рукой, и я выехал из Ильинских казарм.
Города нельзя было узнать. По улицам шли толпы солдат, у некоторых были расстегнуты шинели, хлястики сзади болтались, что вызывало немалое удивление, так как еще вчера все было строго подтянуто и отвечало воинскому ритуалу. По улицам двигались огромные процессии с неизвестно откуда появившимися лозунгами на красных полотнищах. Вообще красный цвет преобладал. Проехав на Митрофановскую – главную площадь города, где стоял, если не ошибаюсь, губернаторский дворец, я обратил внимание, как в процессию вливались воинские части, толпы пешеходов, и, взвесив ситуацию, возвратился в казармы.
Наши батареи уже получили приказ строиться и готовились к отходу. Взяв вестового, я снова вернулся на площадь, где уже застал начальника гарнизона, нашего бригадного генерала Зайца, стоящего у небольшого столика и аналоя, на котором лежали Евангелие и прочие атрибуты религиозного культа. Рядом, растерянно посматривая по сторонам, стояли священнослужители. Я пробрался поближе к начальнику гарнизона и стал ждать, что будет.
И вот воинским шагом пошли запасные полки. Пошли к присяге Великому князю Михаилу Александровичу, опальному брату отрекшегося царя. Помню, когда прошла уже добрая треть или четверть войск, прискакал ординарец со срочным пакетом генералу Зайцу. Тот, вскрыв пакет, растерянно посмотрел на окружающих его священников и офицеров и взволнованно проворчал:
– Что же, господа, делать? Великий князь Михаил отрекся от престола… Присягать надо Временному правительству… Вернуть войска?