Текст книги "Казачья исповедь"
Автор книги: Николай Келин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Привели меня мужики в балку, пошептались о чем-то, поматерились и вдруг, ни с того, ни с сего, повели обратно, к Гумпольцу. От Градской повернули в проулок, к дому № 848, принадлежащему чешскому почтальону Гауберту. Несколько окон этой новенькой и опрятной виллы были наспех опутаны колючей проволокой. Во дворе мотались солдаты стражи и, как виселица, торчали большие качели с веревками на перекладине. Сержант что-то буркнул и исчез, а я уместился под качелями, будучи совершенно уверен, что по приказу майора Гончарука на меня, действительно, пожалели пулю и сейчас будут вешать. Что говорить, перспектива качаться на перекладине с высунутым языком – не из радужных. И ожидание – одна из самых страшных пыток. Но поистине пути Господни неисповедимы – оказалось, что сержант ходил не за табуреткой для казни, а за ключом от реквизированной под временную гауптвахту виллы Гауберта.
В тот же день, как сейчас помню, в воскресенье, меня усадили в грузовик и под охраной двух красноармейцев с автоматами повезли куда-то. Раз или два останавливаемся на перекрестках Гумпольца, где меня знает каждая собака. Улицы полны празднично одетой толпой. На остановках чехи окружают наш грузовик. Я, сняв шляпу, здороваюсь с моими многочисленными знакомыми, но ни один человек не отвечает на приветствие: такова природа людей…
А на русских солдат здесь пока что молятся. Им позволено все, и они это чувствуют. При выезде из Гумпольца стоит деревушка Роскошь. Тут у дороги гостиница. Гремит музыка. Грузовик останавливается на полчаса, и мои провожатые, чередуясь с шофером, исчезают в зале гостиницы, пьют и, окруженные ликующей толпой чехов, снова возвращаются на свои места.
Вот и городок Немецкий Грод. Тут у меня великолепная вилла, выстроенная в начале войны. Шофер, по-видимому, не знает дороги и ведет машину на площадь. Слышу, как спрашивает дорогу на Ждяр. Это центр чешской Сибири, лежащий на границе Чехии и Моравии. Покружив по улицам, грузовик останавливается у какой-то виллы, где разместился СМЕРШ, и вскоре я оказываюсь в погребе, где на мокром бетоне лежит какой-то человек. Дверь захлопнулась, и в полутьме я узнаю советского сержанта. Познакомились, кое-что рассказали друг другу о себе. Парень оказался служащим интендантства; что-то, по его словам, продал казенное и вот уже неделю сидит в этом склепе. Впрочем, на второй день его увели. А меня вызвали на допрос к старшему лейтенанту Юсуфу-Задэ…
Допросы бывали ежедневно, обычно по ночам, длились они по 10–11 часов без перерыва. Я сидел на стуле посередине комнаты, а старший лейтенант время от времени ложился на кушетку, курил, слушал радио и просил меня обдумывать ответы на поставленные вопросы. Я уже рассказал ему всю мою жизнь, но он категорически требовал от меня признаний в принадлежности к какой-то партии, выяснял мой политический облик.
– Послушайте, доктор! Скажите определенно, каковы ваши политические убеждения? – настаивал Юсуф-Задэ.
– Но я же сказал вам, что ни в политике, ни в партиях никогда не разбирался. Меня всю жизнь интересовала только медицина и мои больные люди, их жизнь, – объяснял я. – Повторяю, я очень люблю мою специальность, и ничто другое меня не интересует.
Юсуф-Задэ уже не выдерживал:
– Вы, доктор, не валяйте дурака! Окончили университет, да еще Пражский, – ив политике не разбираетесь? Я знаю, кто вы. Вы – буржуазный националист!
И вот я снова в моем погребе. Снова смотрю в узенькое окошечко под потолком, где, кроме ног шагающего часового, ничего не видно. Нет даже кусочка неба… Ощущение жуткого одиночества, беспомощности и полной безнадежности. Вспомнились страшные рассказы о советских тюрьмах и их порядках. Когда-то, читая книгу эмигрантского писателя о Дзержинском, Ягоде и Ежове, я холодел от ужаса. Но особенно потрясла меня книга Солоневича «Россия в концлагере», где он описывал ужасы, перенесенные им в страшных лагерях ГУЛага. Я разговаривал с автором этой книги много раз, и у меня не было никаких оснований не верить ему. Но я уже не так боялся за свою жизнь – мне было нестерпимо жаль маленького сына Алешку, старшего – добряка Юрку и мою жену, которая совершенно не была приспособлена к самостоятельной практической жизни. Мне казалось, что без меня они сразу погибнут…
Но время шло. Допросы продолжались. И вот в одну из ночей, уже к утру, видя безвыходность положения, я сказал Юсуфу-Задэ:
– Зачем мне подписывать галиматью, которую вы написали в этом неправдивом протоколе, если вы меня все равно расстреляете? Расстреливайте без моей подписи!
Тогда следователь подвинул ко мне стопку бумаг с протоколом и раздраженно сказал:
– Вы, доктор, вымотали из меня всю душу! Мы, конечно, вас расстреляем, но без этой формальности – вашей подписи – сделать это пока не можем. Помните, я не отстану от вас. Вы подпишете протокол! – Старший лейтенант лег на кушетку, закурил и включил радио.
Мне как-то вдруг все стало безразлично, я подошел к столуи подписал свой смертный приговор – подтвердил преступление, которое не совершал.
– Теперь можете идти в подвал, – распорядился следователь. Когда за мною захлопнулась дверь, лежа на мокром бетоне, я понял, что совершил что-то непоправимое, и тогда я стал на колени и принялся исступленно, как никогда в жизни, молиться. Я просил Николая Угодника сделать чудо и сохранить мне жизнь. Не знаю, была ли услышана моя молитва, но то, что произошло вскоре, я не могу назвать иначе как чудом. Об этом расскажу немного позже, а сейчас вернемся в мою мрачную тюрьму.
Нового свидания с Юсуфом-Задэ я так и не дождался. Ночь прошла, как в кошмаре. Часов в семь утра послышались быстрые шаги по каменной лестнице, ведущей в подвал. Повернулся ключ, открылась дверь, и красноармеец повел меня наверх. Перед домом стояла таратайка, запряженная парой румынских лохматых лошаденок. На дне повозки было набросано сено, и человек с автоматом приказал мне садиться сзади. Сам он взгромоздился на козлы к кучеру. Скамейки не было. Я прислонился к грядушке, красноармеец свистнул и погнал лошадей по улице.
В нескольких километрах за Ждяром, откуда меня везли, нас догнала повозка, запряженная в дышло. На козлах сидел красноармеец, обняв какую-то бабенку. Они весело болтали между собой, баба время от времени визжала. Мы ехали молча. И вот где-то на спуске горы солдат, по-видимому, занятый соседкой, не сдержал лошадей, повозка налетела на нас, и меня дышлом ударило в затылок, да так, что я на некоторое время потерял сознание. Когда очнулся, услышал крик и страшную многоэтажную ругань моего автоматчика:
– Ты что, сволочь, нюни распустил со своей курвой? Не видишь, что арестованного везу? Я за него в ответе, а ты его чуть не убил, болван! Вот пущу в тебя очередь!
Несмотря на туман и боль в голове, у меня тут мелькнула мысль, что коль за меня еще заступаются, то не все еще потеряно… Не хотелось верить, что Юсуф-Задэ мог единолично вывести меня в расход. К тому же я ведь чехословацкий гражданин… Но это, конечно, было слабое утешение. Как узнал позже, многих моих знакомых и друзей, тоже граждан Чехословацкой Республики, увезли на десятилетнюю каторгу в Сибирь, а некоторых расстреляли где-то около Праги.
Наконец к полудню повозка въехала в небольшое районное местечко, где был окружной суд и стоял штаб политического отдела Украинского фронта. Тут билось сердце СМЕРШа. «Походная Лубянка… – мелькнуло в голове. – Что-то будет?..» Один из моих провожатых, предъявив документы часовым, исчез в подъезде. Не возвращался долго. Пожалуй, часа через два он вышел из здания суда с сержантом, который сердился, что меня привезли к ним, объяснял, что у них тут и без меня все забито арестованными. Но мой провожатый не уступал:
– Возьми! Не повезу же я его назад…
Сержант сдался, я побрел за ним в новую неизвестность и вскоре очутился в большой комнате, до отказу набитой людьми. Это были солдаты и офицеры Красной Армии, в большинстве бывшие военнопленные, пригнанные сюда из немецких лагерей. Сюда же позже пригнали пражских гимназистов – активных членов эмигрантской патриотической организации «Русский Витязь». Все они впоследствии бесследно исчезли. Говорили, что ребят расстреляли.
Комната, в которой я очутился, не имела никакой обстановки. В углу – вонючая параша, куда было разрешено только мочиться. Два окна во двор – подходить к ним было строжайше запрещено. В помещении стояла тропическая жара от сбившихся в кучу тел. Люди сидели вдоль стен и лежали вповалку на грязном полу.
Ежедневно несколько человек вызывали на допросы. Когда они возвращались, их окружала толпа, выспрашивала все подробности допроса и тщательно критиковала ответы. Тут я убедился, сколько нужно было пережить и испытать немудрящему русскому мужичку, какую нужно было пройти жизненную школу, чтобы так четко и безошибочно уметь разбираться во всей казуистике современной юриспруденции. Я был рад, что попал в русскую среду, в самую ее гущу, но мне делалось жутко оттого, насколько мировоззрение в чем-то обвиняемых людей было ограниченно и односторонне. На меня они смотрели, как на человека с Луны, и почему-то были уверены, что я, по меньшей мере, профессор. Целыми днями и ночами около меня звездочкой лежали группы по 6–8 человек и просили меня рассказывать им о тысячах вещей – о французской революции, истории России, царе, Бисмарке, чужих странах. И я рассказывал полушепотом, охрипшим голосом.
Несмотря на то, что к окнам подходить было строго запрещено, мы все же ухитрялись, прижавшись к стене, наблюдать, что делается во дворе. Заранее было договорено, что те, кто уже был осужден, по дороге в уборную будут знаками показывать срок наказания: одна рука на груди – 10 лет, скрещенные руки – 20 лет, рука на голове – расстрел.
На второй или третий день после водворения в камеру предварительного заключения СМЕРШа меня вызвали на допрос. Войдя в огромный зал, я замер от удивления: за составленными в ряд столами восседал целый ареопаг – не менее 30 человек. Перед столами стоял одинокий стул, куда меня попросили сесть. И тут я заметил свой маленький фибровый чемоданчик, стопку книг с моими стихами, большинство которых было явно антисоветского характера. Рядом лежала неразрезанная книга Гитлера «Моя борьба» в русском переводе. Кстати, она была почти в каждой чешской семье, но я из-за вечного недостатка времени за все шесть лет протектората не удосужился ее прочесть. Офицеры из рук в руки передают мой заграничный паспорт, с которым я исколесил почти всю Европу. И вот первый вопрос:
– Скажите, доктор, вы были дипломатическим курьером?
– Нет. Почему вы так думаете? – спрашиваю удивленно.
– Но как обыкновенный гражданин мог посетить почти все страны Европы?
– Да у нас каждая учительница могла ехать куда хотела, – ведь всюду близко. А для меня и недорого – я имел большую практику и хорошо зарабатывал.
– Говорят, что у вас в городе собственный дом? Откуда вы взяли на это деньги?..
Пришлось популярно объяснить, и, кажется, смершевцы были удовлетворены ответом. Но все-таки более всего заинтересовал мой заграничный паспорт. Иных существенных вопросов не задавали, меня вывели в соседнюю комнату, и часа через полтора кто-то крикнул из зала:
– Сержант! Приведите арестованного.
Войдя в зал, я увидел, что ареопаг исчез, а за столом сидел один уставший капитан в пехотной форме. Он долго молча смотрел на меня. Потом взял протоколы моего допроса и вдруг спросил:
– Это ваша подпись? – Да!
– Почему вы это подписали? Ведь это же ваш смертный приговор…
– Но я должен был это подписать. Старший лейтенант Юсуф-Задэ сказал, что моя подпись не имеет никакого значения и что меня все равно расстреляют. То же самое мне уже сказали в Гумпольце майор Гончарук и лейтенант Багновский.
Капитан вспыхнул:
– Откуда вы знаете фамилию нашего сотрудника Юсуфа-Задэ?
– Очень просто. Допросы продолжались по многу часов, и Юсуф-Задэ иногда выходил из комнаты, оставляя папку с протоколами. На ней была написана его фамилия.
Капитан успокоился и поинтересовался, показывая на книжки моих стихов:
– А вы любите казаков, доктор?
Я со всей убедительностью и экспансивностью, на которую был способен в моем положении, ответил:
– Ах, товарищ капитан… Если бы вы знали казаков, если бы хоть чуть пожили между ними, вы увидели бы, какие это чудесные люди!..
Капитан зорко взглянул на меня, медленно процедил:
– Да я ведь сам… казак.
Вскочив, я сделал шаг к столу и крикнул:
– Да не может быть! Какого войска? Станицы?
– Я терский казак, по образованию инженер. Бывший беспризорник, – закончил он и закурил папиросу.
– Товарищ капитан! Умоляю вас, спасите меня, сохраните мне жизнь… ради маленького сына… Пропадет без отца…
Капитан пристально посмотрел на меня и словно отчеканил:
– Доктор! Я занимаю высокое положение, которое обязывает меня быть совершенно объективным. Повторяю, по-моему, вы совершенно не тот человек, как это написано в протоколе. Я сниму с вас допрос сам. А тогда посмотрим…
На второй же день меня вызвали в зал суда на допрос. Сержант сдал меня старшему лейтенанту, и тот, перелистывая мой объемистый протокол, начал что-то писать. Потом сказал:
– А теперь слушайте новый протокол. Я, такой-то, там-то родившийся, заявляю, что никогда не изменял своей Родине и за границей не вел подрывную работу против Советского Союза…
Посмотрев на меня, старший лейтенант спросил:
– Правильно? Согласны с тем, что здесь написано? Я, просияв, выдавил из себя:
– Конечно, согласен. Это же сущая правда!..
Прошло еще два дня. И вот настало то утро, которое в памяти моей навсегда.
– С вещами! – услышал я команду, обращенную ко мне. Какие там вещи!..
Капитан С. С. Ковылин, мой спаситель, хотел доставить меня до Гумпольца на своей машине, но его вызвали на какое-то торжество в дивизию. На всякий случай я попросил у Степана Сергеевича документ о моем освобождении и сохранил его, спустя годы. Вот он:
Справка
Доктор Николай Келин из Желива у Гумпольца с 19 мая по 12 июня 1945 года находился под стражей и за отсутствием инкриминирующих данных из-под стражи освобожден с обязательным восстановлением во всех гражданских и служебных правах.
Начальник отд. воинской части 02440 Капитан Ковылин.
До дома меня довез лейтенант Орлов. Дверь в доме была открыта настежь, и первой меня встретила Жофка, наша прислуга. По ее словам, жена с сыном Юрой ищут меня по всей республике и еще вчера выехали в Моравию. Оторвавшись от плачущей Жофки, я вошел в столовую. На кушетке в длинной розовой рубахе стоял мой Алешка, а рядом на вольтеровском кресле большая сумка с его вещами.
– В чем дело, Жофка? – спросил я и услышал совсем неутешительное:
– Только полчаса тому назад от нас ушли два красноармейца – они тут спали. Обещали скоро вернуться. Сказали, что вас пошлют в Сибирь на лесозаготовки, жену тоже куда-то поместят, а Юрку отправят в Красную Армию. Приказали собрать все необходимые вещи Алеши. Его увезут в Союз…
За мною стоял лейтенант Орлов, и я беспомощно оглядывался на него, ища поддержки:
– Виктор! Что же я буду делать?.. Ведь придут… Останься тут со мною – страшно…
Но Орлов и не к таким положениям привык. Он сказал мне, что еще вечером должен вернуться в Нове Место. Попросил у меня спирту, я дал три литра, и он укатил. Единственной моей надеждой и обороной против возможного нового ареста была бумажка из СМЕРШа, подписанная капитаном Ковылиным. Но она как-то не успокаивала меня, я знал, что любой красноармеец в любой момент мог у меня ее отобрать.
И вот утром я решил отправиться в Прагу и сделать там, на всякий случай, несколько копий и засвидетельствовать их у нотариуса. Часов в шесть встал и побежал к почте. Навстречу проносилось много военных и гражданских машин. Не добежав до почты, я увидел, как из остановившегося грузовика соскочила женщина. Это была Оля… Увидя меня, она ахнула и бросилась в мои объятия. А я в двух словах объяснил обстановку, сказал, что домой не пойдем, а сию же минуту едем в Прагу – к нотариусу…
Как я и предполагал, нашу семью в покое не оставили. Чуть ли не ежедневно ко мне являлись чешские жандармы, заявляя, что какой-то советский офицер, не желая назвать своего имени, требует для просмотра бумажку, выданную мне в СМЕРШе. Я категорически отказывался выдать ту справку. Так повторялось несколько раз. А однажды к нам явился незнакомый парень и подал мне письмо. Вскрыв конверт, я увидел, что письмо было написано по-русски малокультурным человеком. В нем неведомый мне «друг» писал, чтобы я явился в одиннадцать часов вечера в монастырский лес, расположенный в пяти километрах от Желива. Письмо было подписано незнакомой мне фамилией, а в конце стояла приписка, что если я не приму всерьез предупреждение таинственного «друга», то буду убит. Никуда я, конечно, не пошел. А год спустя узнал от нашего жандарма Лукаша, что, если бы я тогда ночью явился в лес, в меня выпустили бы очередь из автомата.
После возвращения из СМЕРШа меня постоянно преследовал вопрос: что все-таки сработало в столь счастливом исходе моей встречи с этой организацией? Ведь уже одного того, что я – бывший казачий офицер, в те горячие времена было достаточно, чтобы меня или «шлепнули» или, в крайнем случае, увезли. Почему в Ждяре Юсуф-Задэ поставил на мне крест, а моя судьба чудодейственно изменилась при переводе меня в главный штаб СМЕРШа в Нове Место? Объяснение нашлось скоро.
А дело было так. За день до моей вынужденной подписи насквозь ложного протокола Юсуф-Задэ с каким-то полковником явился к нам в Желив. В то время жена с сыном и прислугой жгли в трех печах «компрометирующий» меня материал. Помогал им и трехлетний Алеша – растаскивал бумаги по комнате, перебирал в этой огромной куче газеты. И вдруг, вытащив журнал в светло-голубой обложке, передал его матери.
– На, мама, читай!
В ворохе бумаг были журналы и с яркими, кричащими обложками, которые, как известно, скорее привлекают внимание детей. Но Алешка выбрал именно тот – голубенький, скромный. Это был номер «Казачьего голоса», издаваемый в Париже самостийной казачьей организацией под редакцией калмыка Шамбы Нюделича Балинова. Чтобы отвязаться от назойливого мальчишки, жена взяла у него журнал и открыла наугад страницу. И сразу же Оле бросилась в глаза моя подпись под статьей «Доводы против нас», в которой я осуждал самостийность и советовал казакам держаться России. Бегло пробежав текст, она положила «Казачий голос» на библиотечный шкаф с мыслью, что статью прочтет позже. И вот, только она дожгла ворох печатного, материала, как в комнату вошли Юсуф-Задэ с полковником и лейтенантом из отделения Ждярского СМЕРШа.
А дальше все произошло также довольно удивительно. Начав обыск, лейтенант сразу же взял в руки тот журнал. Открыв его, он напал на статью, подписанную моей фамилией.
– Вот, товарищ полковник! Видите, а доктор уверял, что никогда не писал прозой…
Смершевцы взяли еще несколько незначительных книжек и укатили. А этот журнал, как я узнал позже, полковник приложил к остальному сопровождающему меня материалу. Статья в какой-то мере реабилитировала меня, и фортуна повернулась ко мне лицом…
А жизнь продолжалась. Незаметно исчезли танки Васьки Кобелева, уехал Гончарук, навсегда исчез Степан Ковылин. Жизнь как будто входила в нормальную колею, но вдруг газеты запестрели сообщениями о каких-то декретах, малом и большом, которые обнародовало правительство президента Бенеша. Цель тех декретов была одна: профильтровать чешский народ через густые сита и отделить козлов от овец. Козлами считались люди, действительно или хотя бы предположительно работавшие с немцами во время шестилетней оккупации республики. Большой декрет грозил веревкой, в лучшем случае – многолетним тюремным заключением. Армия республики восстанавливалась, в Желив пришли чешские солдаты и разместились в здании монастыря. Начальником гарнизона стал капитан Вотруба, который иногда заходил к нам. Мне предложили быть гарнизонным врачом, на что я, конечно, согласился.
Наступало время первого послевоенного Рождества. Актив гарнизона готовился отпраздновать традиционный в Чехии праздник святого Николая. Накануне праздника, вечером 5 декабря, ко мне зашел капитан Вотруба и за ужином пригласил всей семьей на вечеринку в монастырь. Между прочим сообщил, что у него были офицеры военной контрразведки из Праги, что-то расследовали и сказали, что скоро в Желиве будут сенсационные аресты.
– Не меня ли снова собираются взять, господин капитан? – спросил я.
– Да, был разговор и о вас. Но я дал отличный отзыв и могу вас уверить, что все в порядке. Ваше назначение гарнизонным врачом подтверждено, и вы можете не беспокоиться, – ответил Вотруба, а утром, 6 декабря, в день моих именин, в амбулаторию вошли несколько незнакомых мне жандармов. Толстяк Пржибыл, начальник жандармского управления, надулся и строго объявил:
– Доктор, именем республики вы арестованы! Сейчас же сдайте оружие! Поднимите руки!
В недоумении я поднял руки и ответил:
– У меня нет оружия. Всю жизнь моим оружием были термометр, шприцы и стетоскоп. Думаю, что происходит печальное недоразумение…
Пржибыл профессиональными движениями ощупал меня, убедился, что я действительно безоружен, и принялся за обыск.
Неприятное это дело – арест. Он напрягает все нервы, рвет их, человек чувствует себя таким маленьким и ничтожным, что становится стыдно за государство, которое приказывает надлежащим органам творить это насилие. Меня арестовывали шесть раз: два раза на белом Дону, три раза в возрожденной Чехословацкой Республике и раз в Советском Союзе. И каждый раз ни за что – только потому, что власть вооружена и должна быть бдительной. Если бы сосчитать, чего стоили эти незаживающие психические травмы… На своем горьком жизненном опыте я убедился, что в полиции и вообще в органах охраны государства и его граждан должны быть люди только с высшим образованием, высоко квалифицированные, чуткие, а не с бору сосенки.
Тогда, после обыска, меня отвезли в небольшую Гумполецкую тюрьму. Посадили в общую камеру, где помещалось не менее 25 человек, так называемых «врагов народа». На грязном полу валялись замызганные, полные блох, запачканные засохшей кровью матрасы. Стены тоже были покрыты брызгами крови – следы первых арестов, когда тех «врагов» встречали особенно заботливо – били чем попало и точными ударами выбивали изо рта протезы вместе с остатками зубов. Так приняли Бамбаса – ничем не заметного мужика-рабочего, ни в чем, конечно, не виноватого. Особенно «опасным» заключенным был старый немец Вильдт, оставивший после себя так называемую «Вильдтову линию» – ряд примитивных окопчиков, которые, по мнению этого чудака, должны были преградить путь Красной Армии в Гумпольце.
Однажды в камеру, где я сидел, вошел небольшой желчный человечек с бледным, испитым лицом фанатика. Как я узнал позже, это был испанский интербригадник Иосиф Гушек, который потом занял в Праге высокую должность председателя антифашистской лиги. Он округлится, раздобреет на хороших хлебах, и я, видя его на экране телевизионного аппарата, удивлялся, как люди могут меняться, приспосабливаясь, пригреваясь у теплых местечек. Тогда же, при первой встрече, это был поистине зверь в облике человека. Войдя в камеру, он строго крикнул на меня и приказал стать лицом к стене. Я должен был стоять, не оглядываясь, а тем временем Гушек приказал принести в камеру несколько табуреток, на которые положили моего соседа, и тут же послышались тяжелые удары по чему-то мягкому и раздался нечеловеческий рев избиваемого. Били долгои упорно. Я напряженно ждал, когда очередь дойдет до меня. Но истязание прекратилось, Гушек, указывая на меня, спросил тюремщика:
– А этот за что сидит? – и, не получив ответа, ушел.
Иногда меня вызывали на допросы. Обычно допрашивал молодой судья доктор Катцер, который теперь переменил свою фамилию на Коваля. Это был исключительно мягкий и добрый человек. Он прямо сказал мне, что не знает, почему я сижу и в чем меня обвиняют. Допросы были вялые, пустые и совсем не революционные. Раз меня допрашивал и жандармский капитан Пржибыл, который меня арестовывал. При допросе он ядовито заметил:
– Ну и умеете же вы, доктор, защищаться. Вас никак, ни на чем не поймаешь…
– Мне защищаться легко, – ответил я. – В жизни я никогда ничего не делал противозаконного.
Приближался май 1946 года. Мой участок был уже полгода без врача, население волновалось, не понимая, за что меня держат в тюрьме. И вот мои постоянные пациенты начали собирать подписи под прошением о моем освобождении. Говорили, что набрали их несколько сот, но кто-то из так называемых активистов-демократов уничтожил все листы с собранными подписями. Люди этого типа терпеть не могли русских – ни белых, ни красных. Впрочем, и между ними встречались исключения. В начале мая я узнал, что крестьянин из деревушки Вржесник Франтишек Копиц собрал подписные листы и поехал хлопотать за меня в Кутную Гору – центр, где происходили суды по новым декретам. Жена тоже много раз ездила и в Прагу, и в Кутную Гору с просьбой поскорее расследовать мое дело. По словам лиц, к которым она обращалась, подобными делами были завалены все канцелярии, и следственные власти не представляли, когда они со всем этим разделаются.
И вот, в начале мая, меня вызывают к главному врачу. Бросив на меня взгляд, он как бы сожалеюще говорит:
– Позвал я вас сюда, доктор, затем, чтобы сообщить об экстренном распоряжении из Праги. Вас, как очень опасного преступника, сегодня же перевезут в центральную пражскую тюрьму на Панкрац. Приготовьтесь к отъезду – там с такими, как вы, не шутят: попадете в строжайшую изоляцию…
Я стоял, как громом сраженный. Думал – вот и конец… Но вдруг из-за занавески, отделяющей часть кабинета, шумно выскочил Нетик, чиновник финотдела, который помогал врачам составлять счета для уплаты налогов. Он бросился ко мне на шею и заорал:
– Доктор, доктор. Мы пошутили – вы свободны! Сейчас телефонировали из суда, что вы хоть сию минуту можете идти домой! Поздравляю!
Но моя Голгофа еще не кончилась. Хотя я и был по распоряжению из Праги выпущен на свободу, но все лица, бывшие под следствием, подлежали еще так называемому «очищению» или легкому наказанию по малому «ретрибучному» декрету, изданному Бенешем в 1945 году. Но я так и не понимал, за что же отсидел полгода в тюрьме – мне ведь не было предъявлено никакого обвинения.
И вот в районной жандармерии передо мной довольно объемистая, распухшая от справок и протоколов, касающихся меня, папка. Прапорщик листает бумаги в этой папке и, к моему удивлению, останавливает внимание на номере газеты «Казачий вестник», где были опубликованы в 1942 году те три моих стихотворения.
Выразительно посмотрев на меня, прапорщик переводит взгляд на страницу со стихами и коротко заключает:
– Понятно? Но помните, я вам ничего не показывал…
Так самовольная перепечатка моих стихотворений обошлась мне массой неприятностей и шестью месяцами тюрьмы. Казалось бы, все прояснилось и мои мытарства закончились. Но это только казалось.
Как-то с женой и сыном мы приехали по делам в Прагу. Это была уже третья или четвертая поездка туда после моего освобождения из гумполецкой тюрьмы. Как обычно, остановились у Бе-ранка, было это уже глубокой осенью 1946 года. И вот часов в пять утра меня разбудил стук в дверь номера. Открываю ее и вижу перед собой дуло револьвера. Полицейский строго спрашивает:
– Вы доктор Келин? Руки вверх! Вы арестованы… Умудренный опытом, я снимаю с руки часы, выкладываю на ночной столик связку ключей, целую Олю и ухожу. Два полицейских ведут меня в местный участок на Виноградах и передают дежурному. Там узнаю, что угодил уже в список военных преступников, разыскиваемых чехословацкой полицией. А это значит, что разбираться будут в главном полицейском управлении. И снова какие-то папки, бумаги, протоколы… Моего дела в управлении не оказалось. Картотека, в которой рылся чиновник, действительно содержала дела военных преступников, а мое спокойно лежало в Гумпольце. Желая помочь чиновникам в решении вопроса, я вытащил из бумажника удостоверение, выданное прокуратурой народного суда, где значилось, что я был освобожден за неимением улик и восстановлен в гражданских правах. Он посмотрел на меня и с досадой сказал:
– Почему же вы этот документ сразу не показали? Дело в том, что в спешке вас поместили в список военных преступников, опубликованный в «Полицейском вестнике». А потом просто забыли вычеркнуть из того списка. Подождите, я сейчас сделаю на вашем удостоверении пометку, чтобы вас не смели больше задерживать. Простите за недоразумение – работы много.
Такой вот юмор по-моравски. Почти как у нас, в Стране Советов…