355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Асанов » Радиус взрыва неизвестен » Текст книги (страница 14)
Радиус взрыва неизвестен
  • Текст добавлен: 20 июля 2017, 11:00

Текст книги "Радиус взрыва неизвестен"


Автор книги: Николай Асанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

По просьбе Сиромахи я должен теперь по возможности правдиво изложить все приключение и даже попытаться во избежание всяких кривотолков опубликовать свой скромный рассказ.


1

За окном слышится раздраженный женский голос. Голос молодой, но раздражение, звучащее в нем, старо, как мир. От этого кажется, что во дворе разговаривает дряхлая колдунья. Но я знаю, что это жена начальника альпинистской экспедиции Зина – молодая, красивая женщина, с сильными ногами, большим круглым лицом и светлыми, вспыхивающими под солнцем волосами. Таким голосом она разговаривает только с мужем Володей, который старше Зины лет на пять, а при этих разговорах кажется мальчишкой. Он смущается и краснеет, как только послышится вот такой резкий, скрипучий голос жены. Ему, должно быть, стыдно за нее.

Я подхожу к окну.

Зина стоит в дверях палатки. Палатка раскинута во дворе гостиницы. Это выдумка Зины – закаляться. На дворе март, и хотя здесь юг, земля еще не оттаяла после большого снега. Просто Зине приятно находиться среди пятерых мужчин и принимать их поклонение. Она единственная женщина в этой экспедиции.

Экспедиция готовится штурмовать гору Громовицу, массивная снежная шапка которой надвигается на город. В экспедиции – студенты геологоразведочного факультета, молодые, здоровые парни; кажется, все они втихомолку влюблены в Зину, но «переживают» за Володю и после таких вспышек долго не разговаривают с нею.

Володя молча разматывает и проверяет веревочную лестницу с «кошкой» на конце. Такую лестницу забрасывают на выступ скалы, чтобы миновать расселину или трещину. «Кошка» должна зацепиться за камень и удержать человека на весу. Я частенько думаю о том, что случится, если «кошка» сорвется. Володя говорит, что это случается редко. Веселое утешение!

– Нет, ты скажи, долго мы будем тут стаптывать башмаки? – почти кричит Зина.

Башмаки у нее новенькие, ничуть не стоптанные. Носить такие башмаки здесь, в городе, неразумно: они тяжелы, как гири, – но в этом тоже свое щегольство: «Смотрите, я альпинистка!»

– Вот натренирую двух новеньких, и пойдем! – тихо, стараясь даже и голосом выразить благоразумие, отвечает Володя.

«Новенькие» стоят тут же, сделав беспечные лица и поглядывая на небо. Им явно не хочется смотреть на Зиночку. Я не понимаю, чем они досадили жене начальника. Может, тем, что с самого прихода не обратили на нее внимания? Они появились вчера, разговаривали с Володей без Зины, он взял их в свою группу, не спросясь у нее. Может, поэтому она чувствует себя уязвленной?

Одного из новичков я знаю. Это летчик, старший лейтенант Сиромаха. Он служит на аэродроме. Последние два месяца он раза по два в неделю приезжал в город и, когда не было отдельных номеров в гостинице, ночевал у меня. Человек он тихий, скромный, с мягким сердцем. И, видя его на земле, никогда не подумаешь, что это именно он часа два назад пролетел высоко в небе, оставив за собою белый, долго не тающий след. Сейчас Сиромаха в спортивных штанах и в майке, гибкий, тонкий, как лозина, и я с чувством облегчения думаю, что на тренировке он не подведет.

Рядом с ним стоит и молчит его дружок, коренастый, смуглый от весеннего загара, – наверно, до конца снеготаяния катался без рубашки на лыжах, – тоже летчик. Он появился здесь впервые, но то, что он и Сиромаха – дружки, понятно. Когда Сиромаха о чем-нибудь разговаривает, он неприметно косится на этого крепыша, словно спрашивает: «Так ли говорю?» И тот глазами показывает: «Так, так. Дуй дальше!»

Зина презрительно и гордо поворачивает лицо к летчикам. В ее карих глазах вспыхивают и гаснут искорки. Летчики равнодушно смотрят в небо, как слепые. Зина вздрагивает от злости и стремительно скрывается в палатке. Володя вздыхает, взваливает лестницу на спину, сует в руки летчикам ледорубы и уводит их за собой.

Место тренировки рядом: гостиница прилепилась одним уголком к скале. Двор упирается в скалу. На скале до черта всяких гребней, ям и расселин. Она неприступна ни сверху, ни снизу, так что с той стороны даже гостиничный сад не огорожен. Долголетний опыт показал, что соблазненные абрикосами и яблоками мальчишки не могут одолеть скалу: у мальчишек нет такого классного альпинистского оборудования, какое привезла группа Володи.

Я долго смотрю из окна, как лейтенант Сиромаха и его товарищ бросают «кошку». «Кошка» достаточно тяжела, и это примерно то же самое, что толкать ядро. «Кошка» постоянно срывается, едва Сиромаха или другой летчик начинают подергивать ее, повисая всем телом на веревочной лестнице. Видно, есть свой секрет и в том, как «кошку» забросить. Вот за дело берется Володя; «кошка» со свистом летит вполнеба, падает на уступ. Володя дергает ее раз, другой, потом быстро, по-обезьяньи цепляясь за узлы на веревке и ногами и руками, взбирается вверх, и вот он уже стоит на уступе, а внизу Сиромаха и его дружок виновато опустили головы и вытирают пот с лица.

Потом Володя спускается к ним, что-то горячо говорит, и они снова принимаются метать свой снаряд. В дверь моего номера тихо стучат три раза. Отходя от окна, я замечаю, как Сиромаха вдруг начинает быстро карабкаться по зацепившейся, наконец, лестнице.

Открыв дверь, я с удивлением вижу перед собой пожилую монахиню в длинной черной рясе, в черном платке, краем которого она прикрывает лицо, как это делают женщины на Востоке, – символ покорности и смирения, по-видимому, одинаковый для всех, согласившихся на покорность. Мельком я вспоминаю, что в городе есть большой женский монастырь – я видел его издали, – и, сообразив, что монахиня, видно, пришла за подаянием, думаю о том, как бы отказать ей поделикатнее. Ведь подаяния обычно выпрашивают не на монастырь, а на «помощь бедным прихожанам», «на праздничные подарки детям-сиротам», «на приданое невесте-бесприданнице» и под другими такими же предлогами. Я уже собираюсь сказать, что, как атеист, не признаю за монастырями права на благотворительность за чужой счет, но монахиня произносит скороговоркой уставную фразу: «Во имя отца, и сына, и святого духа!» – и спрашивает:

– Пан журналист?

– Да, – в некотором замешательстве отвечаю я.

– Из Москвы?

Я утвердительно киваю.

– Мать-настоятельница монастыря Пресвятой Девы просит пана журналиста навестить ее…

Я невольно хватаюсь рукой за косяк двери, потому что все вокруг вдруг становится нереальным. Однако косяк прочен, как само мироздание. Я отвешиваю неловкий поклон, благодарю за приглашение и сообщаю, что почту за честь посетить монастырь в любой удобный для настоятельницы час. Поскольку церковь отделена от государства, я неожиданно чувствую себя как бы на дипломатическом посту. Монахиня вздыхает с явным облегчением и произносит более торжественно:

– Мать-настоятельница просит пана журналиста прибыть к двенадцати часам дня.

Затем губы у нее складываются в трубочку, как у сюсюкающих по-детски женщин, морщины на лице расправляются, она тихо отборматывает свою уставную фразу: «Во имя отца, и сына, и святого духа!» – кротко склоняет голову и уходит. Я стою в открытых дверях и смотрю вслед со странным ощущением той же нереальности. Длинная ряса монахини взвивается на повороте, как шлейф бального платья. Потом все исчезает. Не слышно даже шороха шагов. Однако косяк под моей рукой по-прежнему прочен, как само мироздание.


2

Я выхожу в сад, чтобы подумать о странном приглашении и о том, как вести себя во время будущего визита. В дверях я сталкиваюсь плечом к плечу с летчиком Сиромахой. Он бледен, лицо его покрыто крупными сверкающими на солнце каплями пота. «Уж не сорвался ли он со скалы?» – думаю я.

Сиромаха хватает меня за руку и хриплым шепотом спрашивает:

– Зачем приходила к вам эта старая ворона?

Такой шепот должен быть слышен далеко за каменной оградой гостиничного двора. Я невольно оглядываюсь.

– Я видел, что она прошла в ваш номер! – яростно шепчет Сиромаха.

Слышен свист «кошки» под скалой – это бросает Володя. Второй новичок, забыв, что бросок делается в поучение ему, смотрит на нас. Мне кажется, что в его черных глазах затаилась злоба. Володя, заметив, что новички отвлеклись, сердито срывает «кошку» со скалы и принимается сматывать лестницу. Он проходит мимо нас, швыряет лестницу возле палатки и спрашивает:

– Что же, мне неделю вас обучать?

Из палатки доносится до противности резкий голос Зины:

– Завтра мы уходим в горы, Володя! Так и скажи своим новеньким…

Она появляется из палатки в нейлоновой кофточке и шортах, голые ноги обуты в лаковые туфельки на высоких каблуках и проходит мимо, презрительно покачивая высокой грудью и полными бедрами. Это у нее называется «покорять». Но мы – теперь уже втроем: приятель Сиромахи подошел беззвучно, словно подкрался, – не обращаем внимания на Зину. Зина насмешливо улыбается и, толкнув меня грудью, протискивается в дверь. Крепыш, в глазах которого по-прежнему поблескивает ярость, говорит:

– Пройдемте в буфет, выпьем пива и поговорим, как мужчины. Там сейчас пусто.

Этот таинственный оборот сулит какое-то открытие. Я иду за летчиками.

Вместо пива крепыш заказывает бутылку коньяку. Сев за стол, он тычет себя пальцем в грудь.

– Лейтенант Зимовеев. Вас я знаю. По его рассказам. – И тычет тем же коротким, обкуренным пальцем в сторону Сиромахи. Глаза его все еще не утратили ярости.

Буфет пуст. Румяная женщина – буфетчица, выдав Зимовееву бутылку и разрезанный лимон, опускает голову на руки и словно бы дремлет. Сиромаха отодвигает рюмки и разливает коньяк в фужеры. Я вспоминаю о предстоящем визите и подставляю рюмку.

– Боитесь? – Зимовеев таращит на меня черные выпуклые глаза, в которых затаилась непонятная мне злость.

Сиромаха каким-то усталым до ломкости голосом говорит:

– Брось, Петро, товарищ вообще пьет мало!

Я пристально оглядываю обоих. Они в одних годах – примерно по двадцать пять. У Сиромахи глаза прозрачные – небо, что ли, высветлило их. У Зимовеева черные, навыкате, такие и небо не просветлит. Лицо у Сиромахи усталое, с какой-то печалью, проступившей изнутри; у Зимовеева – грубое, сердитое, как у обиженного ребенка, с надутыми толстыми губами, с толстым носом. Но видно, что из них двух он главный, да к тому же еще и опекающий. За таким, как говорится, и жить спокойнее.

– Зачем она приходила? – снова спрашивает Сиромаха, кивая на дверь гостиницы.

– Игуменья приглашает меня в гости, – улыбнувшись, объясняю я.

Оба таращатся на меня так, будто я заморское чудо. Мне становится смешно, однако я тут же вспоминаю, что я лицо в некотором роде официальное, и тут уж не до смеха. Я никак не могу представить, как же мне держаться во время визита.

Оба офицера молчат, а мне почему-то вспоминается все, что я знаю о церкви. Знаю о ней я до обидного мало. Кое-что о коварных приемах уловления душ, отрывочные и неточные цитаты из евангелия, вроде «Устами младенцев глаголет истина!», или: «Камо грядеши?». Впрочем, последнее, кажется, вообще название романа. А может быть, кто-нибудь у кого-то и спрашивал нечто подобное…

Однако тут мне на память приходят события последних лет. Склады оружия, обнаруженные в подвалах нескольких костелов и предназначавшиеся для бандеровских банд; укрывательство тех же бандеровцев; разгром последних вооруженных банд; и, наконец, отказ униатской церкви от союза с католичеством. Последнее событие произошло несколько лет назад и, можно сказать, на моих глазах. Торжественное собрание церковных иерархов, на которое были приглашены и советские и иностранные корреспонденты, речи представителей белого и черного духовенства о связи освобожденного народа с матерью-родиной и православием, истерический визг какого-то прелата, прибывшего из-за рубежа…

– И вы пойдете? – вдруг отрывисто спрашивает Зимовеев.

– Наше дело такое! – притворно вздохнув, отвечаю я.

Мне и на самом деле становится интересно, зачем это я понадобился матери-игуменье женского монастыря Пресвятой Девы.

– Что ты на товарища бычишься? – сердито говорит Сиромаха. – У него должность такая – корреспондент! – Последнее слово он произносит весьма уважительно, за что я в душе ему очень благодарен.

Дело в том, что Зимовеев смотрит на меня с таким подозрением, будто я собрался объявить себя новокрещенным.

– Ой, боюсь, что нам после этого визита станет жарко!.. – ядовито говорит Зимовеев, пристально глядя на Сиромаху. И морщится: это Сиромаха ударил его под столом своим подкованным шипами горным башмаком. Зимовеев не выдерживает, наклоняется под стол и потирает ногу. – Ну вот, – жалобно говорит он, – теперь синяк будет! – И обиженный его голос никак не вяжется с сердитым лицом и грубым характером. – А может, это и лучше, – продолжает он, выпрямляясь, – что товарища корреспондента даже игуменья уважает…

Этот странный переход так поражает меня, что лицо мое, должно быть, становится совсем глупым. Даже опечаленный чем-то Сиромаха улыбается. А Зимовеев, вдруг веселея, говорит:

– Слушай, а может, мы с ним вместе туда закатимся? Известно: не согрешишь – не покаешься, а покаявшись, и грешить легче.

Я вижу, как лицо Сиромахи постепенно бледнеет. Мне кажется, что он вот-вот упадет в обморок. Наверно, так меняется его лицо, когда он испытывает перегрузку при полете. Он молчит, судорожно сжимая в руке фужер с вином. Фужер со звоном лопается.

Сиромаха растерянно смотрит на пролитый коньяк и на мелкие осколки стекла, впившиеся в руку. Буфетчица, неожиданно проснувшись, произносит, как некая пифия:

– С вас двадцать семь рублей пятьдесят копеек…

От неожиданности мы все молчим. Сиромаха осторожно вынимает из ладони стеклянные искорки. Зимовеев, становясь снова привычно грубоватым, гудит:

– А вдруг какой-нибудь осколок под кожу ушел? Как ты теперь будешь по веревке лезть?

Сиромаха вытирает руку платком и для верности прощупывает ладонь другой рукой, потом сухо говорит:

– Ничего нет.

Верно, порезов нет. Выступают только мельчайшие капельки крови.

– Что же вы сидите? – вдруг несвойственным ему резким тоном спрашивает он меня. – Мать-игуменья, поди, ждет!

И поднимается из-за стола, тонкий, гибкий, как лозина. В глазах у него холодное осуждение, будто совсем и не он только что защищал меня от нападок своего друга. За этой его резкостью мне видится что-то очень беспокойное; хочется спросить, в чем дело, но Сиромаха уходит не оглядываясь.

Зимовеев вскакивает, чтобы броситься за ним, но еще задерживается.

– Вы его извините, – просительно говорит он, что тоже не в его характере. – Дело у нас такое… трудное, – непонятно объясняет он и, швырнув на буфет деньги, торопливо выскакивает вон.

Я в полном недоумении выпиваю свою рюмку и выхожу из буфета на улицу.


3

Мартовский день необыкновенно ярок. Гора Громовица, на которую должна подняться Володина группа, как будто приблизилась к городу. Ее целиком закрывает белая сверкающая шапка снегов и льдов. Должно быть, ледники опускаются до самого подножия, похожие на откинутые наушники из заячьего зимнего меха, но отсюда подножия Громовицы не видно: оно закрыто цепью мелкорослых гор, начинающейся тут же, за городом.

От солнца режет глаза. Школьники на велосипедах торопливо едут серединой улицы, нагруженные рюкзаками и позвякивающими на рамах закопченными ведрами. Весенние каникулы. За школьниками, тоже на велосипедах, привязав к рамам хозяйственные сумки с продуктами, поспешают бабы и деды, взявшие на себя наблюдение за экскурсией. По тротуару идут голоногие туристы-пешеходы, волоча на спинах тяжелые палатки и такие же, как у школьников, рюкзаки и закопченные ведра. Туристы очень похожи на улиток, волокущих на себе свой дом. Завтра или послезавтра Володина группа вот так же отправится в путь. Это будет зависеть от успеха Сиромахи и Зимовеева. Сейчас гуляющая по городу Зина, наверно, с завистью смотрит на проходящих туристов, на школьников.

Гуцулы в высоких мерлушковых шапках ровным шагом горцев идут по улицам, спокойно равнодушными глазами поглядывая на витрины магазинов.

Монастырь находится на окраине города, за рекой, но он виден в городе отовсюду: стоит в седловине между двух гор на самом берегу. Я медленно перехожу через реку по висячему пешеходному мосту. Тут даже велосипедисты, которых в городе не счесть, спешиваются и ведут велосипеды, словно коней в поводу. Под мостом бурлит и клокочет коричневая, в белой пене горная река.

Перейдя мост, я отделяюсь от остальных пешеходов и сворачиваю к монастырю. Мне кажется, что все, кто идет по мосту и кто перешел его, останавливаются и глядят мне вслед. Все-таки теперь богомольцев маловато. Проезжая дорога поросла зеленой травкой, похожей на тонкие ножи клинками вверх. Кажется, что она прокалывает подошвы.

Расположен монастырь очень красиво и напоминает старую крепость. Белая каменная стена высотой не меньше восьми метров да еще глубокий, ныне обезводевший ров перед нею, а уже за стеной – высокое здание с зарешеченными по нижнему, что над стеной, этажу окнами и еще этаж с окнами, уже без решеток. Некоторые из них открыты; там развеваются от ветра белые занавески. Но никого не видно. То ли монахини где-то внутри, то ли они не глядят в «мир».

Я поднимаюсь на гору, к монастырскому входу, и мне становится виден двор: он расположен на горной террасе, по которой бегут во все стороны выложенные белым камнем дорожки.

За зданием, в котором находятся покои, то есть кельи, монахинь и матери-игуменьи, виднеется монастырская церковь. А еще дальше, в гору, – службы. Среди служб приметен винный заводик и погреба – монастырское вино славится в городе, я его пробовал. Сестры во Христе не увлекаются новомодными выдумками с искусственным сбраживанием сусла, у них вино выдержанное. Его с удовольствием берут и в рестораны, и на базаре у монастыря есть свой ларек; торгует в нем старик в подряснике, взятом для этого напрокат в соседнем мужском монастыре. Старик не удостоен чина ангельского, но сестры ему доверяют. Тем более что самим им не пристало торговать плодами земными, а нанимать человека со стороны, наверно, опасно.

Я подхожу к окованным медью воротам и рассматриваю маленький образок богоматери с младенцем, врезанный в дубовый верхний косяк, круглое медное кольцо, висящее над медной же пластиной, вделанной в дверь. Ударом этого кольца о пластину посетители извещают о своем появлении. На уровне моего лица в двери проделано оконце, закрытое с той стороны дубовой доской, скользящей в пазах. Оконце это, в которое не пролезть и кошке, все-таки зарешечено. Это уж, наверно, от соблазна. Тут я примечаю в боковом косяке белую пластмассовую кнопку электрического звонка – техника пришла и сюда! – но из любопытства трижды ударяю тяжелым кольцом по медному билу.

Должно быть, этот способ извещения давно не практикуется, так как окошечко в двери распахивается слишком поспешно, да и лицо привратницы, выглядывающее из-под черного клобука, как галка из гнезда, слишком испуганно. Привратнице лет под шестьдесят, лицо ее иссечено морщинами вдоль и поперек, будто дожди и ветры прорубили на нем борозды, как на камне.

Она молчит и чего-то ждет, вглядываясь в меня испуганными, но колючими глазами. Я догадываюсь: надеется услышать уставное приветствие, указывающее, что пришел верующий. Я тоже молчу.

Тогда привратница бормочет про себя одними губами: «Во имя отца, и сына, и святого духа!» – сама же отвечает: «Аминь!» – и только тогда спрашивает:

– Пан до матери-игуменьи?

Я киваю. Как-то странно и неловко разговаривать с человеком через решетку. Видишь, собственно, отдельно один глаз, шевельнешься – другой, посмотришь вниз – увидишь черные, словно закопченные на огне губы.

– Пан ест корреспондент? – продолжает свой допрос привратница.

Теперь я слышу в голосе любопытство, а в глазах вижу первый проблеск интереса.

– Пан из Москвы?

Я снова киваю. Привратница опять бормочет что-то уставное, затем окошечко захлопывается, долго и нудно гремит ключ в замке, и калитка в воротах, наконец, открывается. Монахиня захлопывает ее сразу за моей спиной, бормоча молитву, чтобы мирской соблазн не проник вслед за мной. С треском и звоном поворачивается ключ. Скосив глаза, я вижу его круглую головку – ключ весит не меньше килограмма.

– Прошу пана! – произносит монахиня, обгоняя меня, и идет впереди, опустив голову.

Меня распирает любопытство, и мне несколько неловко от этого, но все равно я веду себя, как соглядатай во вражеском стане. Бросив взгляд вокруг, я понимаю, почему все окна покоев были пусты. С горы спускается большая процессия монахинь. Все они в черном, над их плечами отливают золотом какие-то, как мне кажется, хоругви или кресты. Только приглядевшись внимательно, даже приотстав от провожатой, я различаю, что монахини несут тяпки, и понимаю: окапывали лозы на монастырском винограднике. Виноградник у монастыря раскинулся на трехстах гектарах, в такую горячую пору, пожалуй, монахиням не до молитв.

Привратница замечает, что я отстал и глазею на процессию, и окликает меня:

– Пшепрошем пана!

Но я уже замечаю, что монахини идут совсем как солдаты. Даже строй у них солдатский – воины во Христе! Они разбиты как бы на взводы. Во главе каждого взвода и замыкающими идут старухи. Самые молодые – а я вижу и совсем еще девочек, по шестнадцати-семнадцати лет – занимают в строю места в середине. Для лучшего присмотра.

В это время привратница открывает двери обители и передает меня с рук на руки, как арестованного, другой монахине. Эта немного помоложе, лицо у нее белое: видно, редко покидает покои. Новая провожатая произносит свое уставное обращение и, уже не задавая вопросов, спешит впереди меня по длинному коридору, в котором пахнет рыбой и капустой. Я вспоминаю: сегодня среда, постный день.

Запах этой постной пищи преследует меня довольно долго: мы идем мимо трапезной. Двери в трапезную открыты, столы застелены холщовыми скатертями, на них стоят миски и железные подносы с хлебом, с деревянными ложками.

Провожатая сворачивает на лестницу, и мы поднимаемся на второй этаж. Тут углом сходятся коридоры, и в каждом коридоре двери с иконками на косяках. Это и есть кельи.

Проходя мимо одной полуоткрытой двери, заглядываю в нее. Две солдатские кровати, застеленные серыми суконными одеялами, комод, стол под клеенкой, два стула, несколько икон в «красном» углу, и ничего больше. И это обиталище женщин! Или тут живут только старухи?

Провожатая все ускоряет шаг, вот-вот побежит, и я вынужден поспевать за нею. Коридор застелен дерюжной дорожкой, монахиня идет точно по середине дорожки. Глядя на ее мелькающие из-под длинной рясы ноги в грубых нитяных чулках и чеботах, я замечаю, что дорожка истоптана только на самой середине, и невольно иду след в след за провожатой.

Поворачиваем еще в один коридор. По лучу света, пробивающемуся сквозь зарешеченное окно, понимаю: это южная сторона здания. По тому, что дорожка здесь шерстяная, чувствую: мы у цели.

В стене этого длинного коридора всего одна дверь, обитая черной кожей. По-видимому, за этой дверью находятся покои самой матери-игуменьи. Провожатая останавливается перед дверью, стучит в косяк костяшками пальцев, затем смиренно складывает на сухой груди руки крестиком. Выглядывающие из-под широких рукавов рясы руки сейчас похожи на желтых птиц, выставивших клювы.

Дверь открывается бесшумно. Провожатая шепчет все те же слова: «Во имя отца, и сына…», – из-за дверей доносится ответное «Аминь!», и провожатая отступает в сторону, пропуская меня. Передо мной все еще не мать-игуменья, а новая служка, на этот раз молодая, с болезненно-белым лицом затворницы, с высоким лбом, с черными, причудливо изогнутыми бровями, придающими лицу гордое выражение. Она тоже отступает на шаг в сторону и пропускает меня через прихожую к следующей приоткрытой двери.

Это, по-видимому, рабочий кабинет настоятельницы. У окна большой шведский письменный стол с высоким бюро, в котором множество ящичков, рядом кресло с «тронной», очень высокой спинкой, в углу, вдоль стены, диван с кожаной обивкой, три кожаных кресла, между ними низкий столик. На столике корзинка с рукоделием. В правом углу киот, очень большой, с горящей лампадой, со множеством старинных икон, на полу ковер с длинным ворсом, скрадывающим шаги, направо и налево полуоткрытые двери во внутренние комнаты.

– О пан корреспондент, простите, я заставила вас ждать! – произносит мягкий женский голос, и в дверях справа появляется настоятельница.

За ее спиной возникает невысокий чернявый человек в отличном черном костюме, белой сорочке, с галстуком-бабочкой и лаковых ботинках.

– Познакомьтесь, – говорит настоятельница и делает приглашающий жест в сторону чернявого, – ваш коллега господин Джанис…

– Мы знакомы с паном корреспондентом, – произносит Джанис на отличном русском языке.

Я вспоминаю: в прошлую субботу на пресс-информации в облисполкоме, которая проводится для корреспондентов еженедельно, заместитель председателя исполкома представлял нам только что прибывшего представителя какого-то иностранного телеграфного агентства. Может быть, господин Джанис и подстроил эту встречу в монастыре?

Мы с Джанисом раскланиваемся, и я снова обращаю взгляд к настоятельнице. На вид ей не больше сорока, она еще очень красива, хотя на лице признаки нездорового ожирения. Большие серые глаза чуть навыкате, мягкие, не утратившие окраски губы, черный высокий клобук на голове, черная шелковая ряса в талию, больше похожая на изящное вечернее платье, «в пол», так, что ног не видно. Настоятельница проходит к дивану, садится, а подол рясы опускается, так и оставаясь словно приклеенным к полу.

Мы усаживаемся в кресла за низеньким столиком.

– Не желаете ли кофе, панове? – спрашивает настоятельница и, не ожидая ответа, ударяет ладонью о ладонь. Руки у нее выхоленные, белые, без украшений, ногти длинные, ухоженные.

На всплеск ладоней слышатся шаги, и из двери слева появляется молодая послушница, что встречала меня. В руках у нее китайский поднос. На подносе три маленькие китайские чашечки с кофе и две тонкие длинные рюмки с коньяком. Каждая чашка и рюмка стоят на отдельной вышитой гарусом мягкой подставке. Послушница ставит поднос на стол перед нами и, склонив голову, уходит.

Мы молча отпиваем кофе. Джанис, лукаво взглянув на меня черными поблескивающими глазами, тянется за рюмкой. Я следую его примеру.

Коньяк в меру старый, обжигающий, кофе в меру крепок. Но меня же пригласили не ради дегустации напитков! Помогать настоятельнице своими вопросами я не стану. Пусть начинает сама.

Ей помогает Джанис. Он расхваливает местоположение монастыря, его хозяйство, роспись монастырской церкви, древние иконы. Похоже, что этот корреспондент уже не один день провел в пределах обители.

– Все так, все так, – благостно вздыхая, произносит настоятельница, но тут на лице ее появляется обиженное выражение, в голосе звучат трагические нотки: – Только местные власти относятся к нам с небрежением, обижают лучшие чувства верующих…

Я упрямо молчу. Джанис, подождав, не попадусь ли я на крючок, спрашивает сам:

– Позвольте, мать-игуменья, но ведь в вашей стране церковь отделена от государства. Они могут жить мирно, как подобает добрым соседям…

– Но если в ваш дом забрался вор, то добрый сосед спешит на выручку. А местные власти на все мои жалобы…

– Но может ли какой-нибудь вор покуситься на дом божьей матери? – удивляется Джанис.

Я, конечно, понимаю, что этот разговор не отрепетирован заранее. Просто оба мои собеседника достаточно талантливые актеры, чтобы вовремя подать нужную реплику друг другу. Но так как мне-то разыгрываемая ими пьеса неизвестна и я не знаю, какая роль в ней отведена мне, то пока предпочитаю оставаться актером без слов.

– О! – Мать-игуменья беспомощно машет рукой, становясь похожей на обиженного ребенка, а Джанис ловит эту пухлую руку на лету, почтительно прикасаясь к ней губами. – Богохульство никогда и нигде не поощрялось, но наши местные власти слепы и, боюсь, неразумны. – Мать-игуменья отбирает свою руку у Джаниса и снова становится строгой и властной. – Да вот послушайте, панове! – Она бросает выразительный взгляд в мою сторону, и я понимаю, что слушать предложено мне. – Советский офицер – подумайте, офицер! – еще взгляд на меня, – собирается украсть одну из агниц божьих, Христовых невест, отдавших свои души на мое попечение!

Джанис делает удивленно-оскорбленное лицо, что-то похожее на «ах!» вырывается из его скорбно поджатых уст. Он выпрямляется в кресле, словно ставит «кол» за поведение неизвестному советскому офицеру. Я весь превращаюсь во внимание – столь удивительно сообщение настоятельницы. Вполне, видимо, удовлетворенная тем впечатлением, какое произвели ее слова на слушателей, настоятельница делает неуловимое движение правой рукой, и рука, словно белая мышка, ныряет в левый рукав и вот уже появляется перед нами на столе. В ней веером лежат смятые, оборванные бумажки величиной с конфетную обертку. Настоятельница рассыпает их по столу, как игральные карты.

С острым чувством горького изумления просматриваю я эти короткие записки, полные страсти и нежности. Настоятельница настороженно следит за моими пальцами, помимо моей воли тщательно расправляющими скомканные листки. Наконец она не выдерживает и придвигает записки к себе.

– Не в этих посланиях греха дело, – сурово произносит она, – а в том, что надо предотвратить беду. Иначе она обрушится с одинаковой силой и на наши и на ваши головы… – Слово «ваши» она подчеркивает так выразительно, будто точно знает меру божьего гнева.

– Как зовут офицера? – спрашиваю я. Почему-то мне вспоминается злое лицо лейтенанта Зимовеева.

– Эта негодница оторвала кусок записки с именем и адресом офицера и проглотила, – сухо произносит настоятельница, не замечая, каким обвинением против нее самой звучат эти слова. Как же должна была бояться маленькая монахиня, и не за себя – она уже попалась, – а за своего возлюбленного, если можно назвать любовью это обручение записками в монастыре!

– Он уговорил богоотступницу бежать, – гневно говорит настоятельница. – Вы обязаны предупредить этого богохульника, что милость господа не распространяется на вероотступников.

– Но церковь отделена от государства, – напоминаю я. – К тому же мы не знаем даже имени этого офицера. И потом он, по-видимому, атеист. Я еще не встречал верующих офицеров.

– Божий меч падает на голову и того, кто бежал от бога, и того, кто смутил его слабый дух. Вспомните Савла! – Настоятельница предостерегающе поднимает тонкий длинный палец с розоватым, ровно отшлифованным ногтем. Слова о Савле обращены, собственно, к господину Джанису, и тот почтительно кивает. К счастью, я знаю эту историю о преследователе христианской секты в языческом Риме, которому бог послал знамение, после чего Савл, приняв имя Павел, стал яростным проповедником христианства…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю