Текст книги "Радуга (Мой далекий берег)"
Автор книги: Ника Ракитина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Ракитина Ника Дмитриевна
Радуга (Мой далекий берег)
Из серых наших стен, из затхлых рубежей
Нет выхода, кроме как
Сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд…
О.Медведев – «Время волка»
1.
Под сапогами трущилась схваченная зазимком трава. Лик Берегини нырял среди разлапистых облаков. Был канун Карачуна, самое тоскливое, глухое и неприютное время. И только изредка нежданным жаром дышала Черта, как будто там женщина превращалась в старуху. Андрей сердито тряхнул непокрытой головой. Придет же такое… За спиной осталась шуршать последними листьями роща, а впереди, на холме, неясно рисовался темным острог. Он был очень прост: насыпные валы надо рвом – оттуда землю и брали, поверху квадратом частокол и приземистый дом из неошкуренных бревен под плоской земляной кровлей. На вышке светился огонек. С приближением Андрея сорвался с вереи кречет, описал круг над головой, мягко мазнул крылом. Ушел от вскинутой руки, насмешливо клекотнул и опять опустился на законное место.
Андрей фыркнул:
– У, кошкина сыть!
На пограничника блеснул под луною насмешливый глаз. Крутая тропка нарочно вихлялась, взбрыкивала под ногами. "Чему ж я не сокол…", – оскальзываясь, пропел Андрей.
Отворили сразу: чужого кречет встречал бы иначе. Андрей оббил в сенях сапоги, отряхнул куртку и шагнул в дом. Лучше бы он этого не делал. Навстречу бухнуло чадом, в котором толклось, гремя ухватами, патлатое недоразумение с лопатищами-дланями, лезущими из коротких рукавов. Не то чтобы Андрей его видел – просто доподлинно знал: другому такое учинить не по силам. А потому, сгибаясь и кашляя, отступил во двор, дожидаясь, пока чад рассеется.
– Э-э, кто тамо? Двери затворяй!
– И какой самоубивец, Савва, тебя к печи допустил?
Худоплечий Савва грохнул об стол горшок, выпрямился:
– Так где тебя носило?
Андрей склонил голову к плечу, принюхался: пахло вроде аппетитно.
– Ты сперва молодца напои, накорми, в баньке… – и испуганно довершил, откашлявшись снова: – В баньке не надо!
Савва жалостливо подпер щеку рукой, голубым огоньком сверкнула серьга на брови:
– Черта вроде стронулась. Ребята и ускакали.
Андрей отложил, было, ложку.
– Да сиди. Рейвен тебя оставить велел. А то тута я, Будча да псы с кречетом. А Карачун…
– Боязно?
Савва продрал плечами:
– Девки на метлах налетят, станут в трубу выть…
Андрея взяло. Ложку на пол смахнул от смеха, а горшок Савва подхватил и долго дул на обожженные ладони.
– Ну не дурень ли? – пробормотал горестно. – Как я волка дорисую?
Андрей выглянул из-под стола. Волчара, набросанный углем на печном черене, и впрямь был знатный: могучий, шерстистый, со вздыбленным загривком. Что-что, а знаменить Савва умел. И чего в кашевары полез?
– Это фряжское чужовище, Тенрир, – пока Андрей наворачивал из горшка, разъяснил рисовальщик. – Родился махонький такой, с варежку, а потом как вырос! Ну, фряги бегали от него, бегали и выдумали. Собрали топот кошачьих лапок, лягушачью шерсть, мужские слезы, цепку сковали… Э-э, ты каши-то оставь. Будча с вышки придет…
Андрей рачительно облизал ложку, сунул в сапог:
– Он там не замерз? Карачун такой… Как только ведьмы нагими плясать будут?
Савва запустил лапу в волосы, другой задумчиво прикрывая крышкой горшок, глаза у него сделались нездешние:
– Ничего-о. Ты разве в Круге не бывал?
– Бывал, – и чреслам Андрея, и лицу сразу сделалось жарко от воспоминания. Жарко и хорошо. В Круге солнцеворота разве замерзнешь…
– И нынче звали, да Черта. Пойти некому. А жалко.
Из глаз Саввы словно плеснул огонь ведовского костра. Андрею рядом с ним иногда казалось, что художник рисует не рукой – просто бросает картинку из головы в голову. И так знаменил, где мог и когда: мечом в раскаленной синеве Черты, прутиком по песку, камешками по речному берегу. Углем и вапами по штукатурке, деревянной дощечке или пергамену. Красота угодна Берегине.
– Прошлые покажи, – с замиранием сердца попросил Андрей.
Перебирал, едва касаясь пальцами, словно боясь навредить. И смотрел на него из брызжущей искрами глубины озерный берег. Блекло-зеленый тростник, шапки ракит, пронизанные солнцем. И женщины, отраженные в воде, в сверкающих каплях на смуглой коже и низках янтаря. Вздернутый нос, пухлые губы, зеленющие глаза из-под копны черных с медовым оттенком волос – Живка. Она у Саввы везде – и в тумане среди распускающихся лилий, и скромно за прялкой, и в плясе перед стеной ведовского костра. Вот сочный, раскинувшийся под полной луною луг в ночь летнего солнцеворота. Ореховокожая Желана, скакнувшая через вздыбленный огонь: над головой столбом льняные волосы. А вот Андреева Стана – высокая, стройная; рыжая грива струится, завивается ниже коленок. Припоздали в этом году жениться. Ничего, в следующем наверстают. А что жизнь суровая, так дети крепкие будут (А красные головни уже мельтешат, и псы заливаются, и руки сжимают топоры). Красавицы, мавки, ведьмы с парсун на дощечках, кусках шелка, глиняных пластинках, берестах. Беззаботные, улыбчивые, счастливые (Крик вбит в горло, у Живки от паха вспорот живот, а лицо не верит). Слез с вышки замерзший Будча, словно притянуло. А с парсун дышала весна, и лето… весь великий годовой круг. И Савва тихонько напевал: "Когда же день и ночь равны между собой, И в самый длинный день, и в самый день короткий…" Кончилось – как отрезало. Кречет бился грудью в стекло. Красный огонек плясал в ночи. Над Чертою поднималась пыль.
– Ой, недобро мне…
Рыдали, заходились воем за бревенчатыми стенами псы. Деревня стояла темная, с затворенными домами, точно вымершая. Только безладно подскуливал ветер да крутилась над бурьяном по обочинам, над заледенелым шляхом поземка. Поскрипывала створка ворот. Прислоненная козырьком походня над ней полоскала хвостом огня. Он то прибивался и захлебывался, то вскипал черно-рыжим, рвался на волю, тоже тоненько скулил. Осыпал пеплом и искрами рыжие разметанные волосы девушки, прибитой к столбу. Длинный нож вошел в подвздошье и, пробив позвонки, утонул в дереве. Чуть виднелась среди лохмотьев содранной до пупка одежды и застывшей крови темная рукоять. Человек мог ударить так лишь в исступлении. И не женщину.
Пограничника вывернуло прямо на дорогу. А белые губы – девушка не поникла головой, примерзла? – шевельнулись. И в голову вошло: пять костров зимнего солнцеворота, плясы… и отголос: "Ведьмы Черту наслали! Мсти-ить!!.." Забил крыльями кречет, из груди волкодавов вырвался рык. Андрей шагнул освободить. Савва дернул за рукав:
– Она мертвая.
– Нет…
Нет! Да.
Гулкий бег сквозь чернь и серебро.
Два костра были затоптаны, три еще горели. Андрей еще подумал, лучше бы и эти погасли. Прекрасные, знакомые ему женщины жались друг к другу, забрызганные грязью и кровью, кутаясь в волосы. Две, как тряпичные куклы, нелепо валялись в истоптанной траве. А рядом кучились, рачили глаза вооруженные мужики. Один из них сидел верхом на девчонке, еще четверо ее держали. Сопели, пыхтели, словно занимаясь непристойным. От них несло потом и яростью.
– Суй давай, неумека! – гогот. – Другие ждуть!
Замерли кругом псы, которых учили не нападать без приказа. Спотыкаясь, бежал с холма Савва. И Андрей (пусть рукоять меча привычно легла в ладонь) еще не знал, что делать и что говорить.
– Люди, вы что?
Кречет же напал сразу. Когтями и клювом полоснул насильника по глазам. Тот с воплем схватился за лицо. Брызнула кровь. Кто-то взмахнул топором по птице и снес товарищу полчерепа. А дальше был крик, вой, зубовный скрежет. И Андрей кружил жгучим ветром, бил плазом меча, череном и просто кулаком. Сбивая костяшки пальцев. По твердому и мягкому. Пока шипастый шарик на цепи не прошел вдоль затылка. Мир поплыл кровавым, луна лопнула.
– Ату! – рявкнул Савва. И больше никого не жалел.
…Люди вставали из грязи в неумелый рассвет. Глядели на оружие, затиснутое в кулаках. На трупы. Не понимали.
– Что же это, мужики? Что это, а? Это мы, что ли?
Мыча, сплевывали выбитыми зубами.
Придерживая псов за вздыбленные загривки, молча стояли пограничники. Кречет сонно жмурился у Рейвена на плече. Дергал когтями. Рейвен болезненно морщился.
А про мужские слезы Савва соврал.
2.
Худой человек сидел на изгибе дороги, на обочине, упираясь спиной в дубовый ствол, опустив голову к плечу, так что отросшие волосы совсем закрыли лицо; кулаки придавили динтар – еловую доску с натянутыми струнами – к коленям. Холодный ветер ворошил мешковатую, может, с чужого плеча, одежду, трогал струны, и они отзывались комариным звоном. Волк вылетел из чащи, но резко остановился, проехавшись передними лапами по заледенелому песку проселка и хлопком осев на зад: от человека пахло смертью. Костяной лист, сорвавшись с ветви, задел струну. Она скрипнула. Волк в ответ тонко, как щенок, заскулил, и метнулся в заросли. Вопреки голоду, не тронув тело. И опять звук трущихся веток, звон, и шелест ветра, перебирающего под ухом у мертвеца серые гусиные перья.
Тумаш остановился и подул на скрюченные пальцы, замотанные в тряпье. Они особенно ныли в такую погоду. Хурд, звероватый хитроглазый мужчинка, навязавшийся в спутники еще в Борунах, от неожиданности ударился о его спину. Выглянул, растирая покрасневший нос.
– О, сидит, – хрипло удивился он. – И не холодно! Музыкант…
Тумаш подавил в себе желание, развернувшись, ударить в зубы, вогнать назад слово, прозвучавшее, как оскорбление.
– Эй, ты! Ты!.. – закричал Хурд сидящему. И побелел лицом, что было видно даже через щетину. – Эй, да он мертвый.
Тумаш шагнул, нагнулся, увидел торчащее оперение стрелы и тут же резко крутнулся, пригнувшись и упруго присев, всматриваясь в махающий голыми ветками лес: словно ждал еще стрелы. Хурд возился за спиной.
– Тут хлеб в сумке, – и громкое чавканье.
– Положи, – бросил Тумаш.
– По-по…
– Положь!
Хурд надулся, опустил чужое на порыжелую траву. Тумаш, прикусив губу от боли, разжал кулаки. Когда-нибудь перестанет так болеть снаружи, но черный огонь, зажженный внутри – он перестанет? Когда? Наплыло: пальцы, зажатые между косяком и дверью. Дверь дубовая, крепкая; такую с размаху не захлопнуть. И смех: "Музыкант!" Трое держали. А потом он выл, катаясь по полу. Не от боли в раздавленных пальцах – от полыхнувшего в нем черного огня. Какие струны… ложку бы удержать.
– Следов никаких, – Хурд суетливой белицей сновал вдоль обочины и вокруг дерева. – И кто его? И не обобрали. Чичас оббирают.
– Помоги.
– Хоронить?! – вскинулся Хурд. – Так столько мертвяков, всех перехоронишь?
Тумаш сплюнул и вытащил нож. Пальцы толком не могли обхватить рукояти, от боли стреляло красным в глаза. Но Тумаш все же отпилил стрелу, которая, пробив тело, глубоко ушла в ствол. Не вырежешь, жаль. Не рассмотришь клеймо. А стрела обычная, березовая, светлая на срезе, и перья обычные, гусиные, некрашеные. Тело мягко упало набок. Гнется. Недавно убит. Хорошо, что зима: ни мух, ни запаха. Разве немного кровью. Тумаш разрезал на мертвом одежду, кое-как свернул и вместе с сумкой затолкал под корни. Пусть возьмет тот, кто снимет с дерева и похоронит кости. Меленький Хурд, боясь черного гнева спутника, забросил на толстый сук веревку, ловко, как шемаханский зверь бибизян, вскарабкался по стволу, сел на сук верхом, с помощью Тумаша притянул и привязал к стволу нагое тело. Стал отводить и заплетать глядящие на юг ветки, пока не получилось окно в небо.
– Птицы хранят ключи, пусть они сделают легкой твою дорогу.
Облизал сбитый палец, соскользнул вниз и стал обматывать остатки веревки вокруг пояса. На Тумаша глядел сердито: "Ну что, доволен?" Тумаш, не обращая на него внимания, крошил у корней хлеб. Полил водой. Снова подул на пальцы, переставшие что-либо чувствовать. Дернул головой, отметая волосы со лба. Он дойдет до Черты. Он найдет пограничников. Он научит свои раздавленные пальцы соединяться на рукояти меча. И тогда сыграет свою мелодию. Тумаш наклонился. Поднял динтар. Царапнул ногтем капли засохшей крови. Духу не хватило похоронить динтар под корнями. Песню в инструменте не должны убивать ни свинец, ни олово, ни даже земля. Мужчина вынул из налуча лук. Вложил вместо него динтар. Закинул ремень на плечо. Подвигался, умащивая на спине котомку. И пошел вперед.
…Пели, позванивали в середине дня капели. Полуденное солнце выжаривало слезы в морщинах стволов. И небо обрело тот удивительный оттенок, который случается, лишь когда самой малости не хватает, чтобы под оглушительный синичий свист из слежавшейся прошлогодней подстилки под деревьями проклюнулась молодая трава. Тумаш потер обгоревшую скулу, запрокинул лицо в синеву. Над ним парила большая птица. Накручивала медленные круги. Снизу казалась почти черной, пока солнечный луч не высветил коричневые, в рыжину, и белые перья.
От удара в плечо Тумаш свалился на спружинившие рябиновые сучья, те бесцеремонно скребнули лицо. Но прежде, чем заняться собой, музыкант ощупал сквозь кожу сумки динтар – цел ли? Болели щека и колено.
– Ты что, взбесился?!
Хурд завалился в заросли следом, вывернув шею, смотрел через ветки вверх. Дернул заросшим кадыком:
– Дык… сочит. Мало, кинется…
– Кто?
– Корш-ша-ак, – просипел Хурд. – Мало… Ведьма кем обернется.
Тумаш задом выбрался из хрустнувших ветвей, зло отряхнул одежду:
– Вот что, хватит. Сыт я тобой по горло.
Хурд сплюнул себе под колени:
– Я, что ль, не сыт? Чмара с тобой, пропадай! Навязалси… – все это говорилось склизким опасливым шепотом. И оттого назло гадливцу Тумаш широко пошагал к еловому гребешку, за который нырнул ястреб. Без дороги продрался между лапами и оказался на песчаном, жарко освещенном склоне. Внизу дышал родничок, убегая ручейком под ледяную шапку. Ледок вокруг самого родничка был обколот, разъеден водой и напоминал стеклянистое кружево. Возле родничка на выворотне устроился обедать мужчина. Был он покрупней Тумаша и, пожалуй, на полголовы повыше, хотя и музыканта Берегиня статью и ростом не обидела. Меховая куртка топырилась на широкой груди, соломой золотились коротко подстриженные волосы. А когда из-под ноги Тумаша порскнул сучок, с повернувшегося широкого и, несмотря на зиму, загорелого лица подмигнул васильковый глаз.
– Здоров будь, мил человек, – пророкотал незнакомец.
– И тебе поздорову, – со второго раза Тумаш разглядел под рукой чужака меч в вытертых ножнах, лук в налуче, плотно закрытый от сырости берестяной тул, упавшую набок котомку. Из котомки, как из турьего обильного рога, появилась на расстеленном платке всякая снедь. Тумаш сглотнул.
– Пообедай со мной.
Тумаш сглотнул снова, упорно отвернулся:
– Извини. Тороплюсь.
Вновь помстились вверху рыжие с белым крылья.
Чужак хлопнул ладонью по выворотню:
– Садись. Голодному путь длиннее. А где второй?
Кольнула внутри злая опаска.
– Так ты что, и впрямь ведьмак, в ястреба превращаешься?
Синеглазый захохотал. Так искренне и громко, что Тумашу стало стыдно. А чужак аккуратно обгрыз мосол, отложил и объяснил совершенно серьезно:
– Ну, превращаться я великоват. А посмотреть глазами кровника могу. Кстати, угадал: меня Ястреб звать. Ешь, а после рассказывай, куда торопишься.
Тумаш втянул студеный воздух:
– Так теперь, вроде, и никуда.
3.
Ивка выплеснула остатки взвара за приотворенное окошко. Нахмурясь, оглядела коричневую жижу, оставшуюся на дне чашки. Провела пальцем по подоконнику. Ногтем сковырнула со стекла грязную заледь.
– Купавка! Что ж ты, дура, не прибралась?!
– Я прибиралась.
– А я говорю: нет.
Ивка сердито оглядела яркие искусанные губки сенной девушки, синие полукружья под невидящими глазами. Ну, Юрок-мил сынок, юркий сокол! С этой сейчас спорить – воду в ступе толочь.
– Поди и вытри. Вечером проверю.
– Я вытира-ала… – пропела Купавка. – Три раза протерла. А она снова тут.
Но Ивка уже не слушала.
…Звонко печатали в булыжник каблучки, тоненько пели вшитые в листву юбки колокольцы. Несмотря на роды и возраст немаленький, Ивка-ворожея шла, как плыла. Мужчины головы скручивали, будто филины, вслед. Да такая разве оглянется. Хорошо, тряхнет пестованной черной гривой без шапочки – пусть там и мороз. Улицы были скользкими. Под тонким ледком янтарно горели кленовые листья.
Мимо Радужны и торговых рядов с каменной резьбой узкими проулками вышла ведьма к знакомому, на особицу стоящему дому. Дом был старый, но досмотренный. Подклет из серого, едва обработанного камня, верх оштукатуренный с выпирающими балками, над ним высокий чердак под двускатной крышей, над трубами весело курчавились дымки. Летом вокруг дома и дорожки к нему росли цветы и трава, а сейчас однообразие пожухлой зелени нарушала только купа ив над малюткой-озером. Ивка посетовала, что лишь в Шужеме понимают изысканную прелесть голых ветвей. Небрежно отвела ею же наведенные сторожки. Беззвучно отворилась незапертая дверь.
Высокие своды рождали эхо. На золотом кленовом полу, несмотря на пасмурный день, лежали квадратики солнца. И, отбрасывая четкую фигурную тень, посреди нижней залы трудилась прялка. Поскрипывало маховое колесо, стучала лапа, точно каблучок невидимой пряхи жал на нее, отбивая по плиткам. Крутилось, пушистясь пряжей, веретено. Но нить была оборвана, и зеркальце, заменяющее гребень, обернуто от света. Ночью. Когда зрак луны прорвется сквозь тучу, в серебрящемся просторе нижней залы возникнет смутный абрис то ли тонкой девушки, то ли неоперившегося подросточка. Веретено весело зажужжит, и нить потянется к зеркалу от расчерченного решеткой окна.
Ивка передернула плечами. Кажется, что страшного в прялке – Щите Берегини, – но до сих пор вспоминается, как замерла и стояла, пока воздух в зале не напоил розовеющий свет. Тогда девчушка лет восьми, вскочив из-за прялки так, что взметнулась плахта, расшитая рябиновыми ягодами и незабудками, озорно улыбнувшись Ивке через плечо, ушла в стену. С тех пор ведьма старается ночью не приходить.
В покое за прихожей веселились молодые. В их смеющемся, хлопающем круге выплясывали мышь в платочке и здоровый серый кот. Мышь звякала зажатым в зубках колокольчиком, а котище, подпираясь хвостом, похаживал, боченился перед нею. Ивка взглянула по-особому: звери были самые настоящие. Забава им, однако, нравилась. Потому ведьма ругать сторожей не стала, чуть шикнула да пошла наверх. Она уже видела через балясины горевшие в очаге дрова (как приятно будет согреть руки с мороза), когда из тени выступила светлоглазая и светлокосая прислужница:
– Сударыня Ивка, он приходил.
Нехорошо кольнуло в сердце. Ивка вцепилась в поручень.
– Он, Ястреб. Я его прогнала, – почти шепотом закончила девушка.
Не замечая ее больше, опустилась ведьма в кресло, расслабляя тело и сосредотачивая разум. Сплетения, пронизавшие дом, сотворяли несколько месяцев лучшие ведьмы Берега. Сплетения остались нетронуты. Как же он вошел? Впрочем, он тоже служит Берегине. И теперь кружит где-то рядом, как почуявший свежей крови зверь. Что же, Ивка выйдет и скажет ему. Скажет, что времени осталось немного, совсем ничего. Что прирожденные отыскали и уже везут сюда, в Крому, маленькую заступительницу. Что незачем смущать покой государыни и надо позволить ей спокойно дожить и достойно уйти. Ивка поморщилась. Да нет же! Сказать ему такое – тем более не уйдет. Она тряхнула волосами, прядь, выбившись из прически, жестко прошлась вдоль виска.
Стоя на крыльце, ведьма близоруко прищурилась против солнца, оглядываясь. Адамантовые искры сверкали на голых ивовых ветвях. Помедлив, Ивка пошла туда. Ястреб сидел на корточках, прижимая к ладони ледышку, смотрел на ярко-синюю воду. Ивка остановилась у него за спиной.
– Болит?
Он пожал широкими плечами.
– Уходи. Указ об изгнании не был отменен.
Мужчина резко мотнул головой.
– Ты не нужен здесь.
– Пусть она сама мне это скажет.
Ивка неискренне рассмеялась.
– Разве такое говорят пограничнику и герою? Но тебе придется уйти.
Ледышка таяла, капли выбивали ямки в песке. Ивка вдруг заметила, что капли розовые.
– Ты все еще похожа на свои деревья.
– Ну да, Ястреб Крадок! Ты всегда умел добиться своего, – Ивка запнулась, вдруг понимая, что утратила всегдашнее хладнокровие, ведьмовскую выучку. Что кричит. И дальше говорила ясно и холодно (только губы, начиная очередное слово, вздрагивали). – Ты всегда стремился поймать неуловимое, огонь задутой свечи. А поймав, отбрасывал, как ненужное. Чтобы гнаться за новой причудой. И ни капли не думал о той, что остается позади. Ольга…
Он разом повернулся и вырос над ней, так что Ивка отшатнулась.
– А ты, – рыкнул он. – Ты думала о свекрови, когда Ветер привел в тебя в дом? Я помню, как ты стояла на верху лестницы – мосластая дурнушка. Только глаза – те же самые: серые, и ресницы пушистятся, – Ястреб вздернул ее лицо за подбородок, Ивка ощутила кожей липкость его крови. Она высвободилась, дернув головой:
– Еще бы. Девчонка – и герой, щит Берега против Черты. Кто устоит?
Ястреб хмыкнул:
– Ну-ну… А березняк на Русалье, невестушка? Кто вел?
Жарко заполыхали щеки. Ивка переглотнула.
И вспомнила вдруг, о чем мечтала юная: пусть не силой оружия, пусть силой ведовства, но стать щитом для Берега и остановить Черту вместе с Ястребом. Рядом. Пустое.
– Мне не нравится, – отчетливо сказал Ястреб, – что вы лишили государыню права решать. Что вы, как увечную девочку, оберегаете ее от всего: от смерти и от жизни, от боли и от любви. Черта движется. Так что же – не жить?
Леденела на ветру его кровь. Искрились ветви. И ведьма, глава ковена Кромы и ее духовный правитель, произнесла:
– Хорошо. Тебе позволено будет провести с государыней ночь от заката до первого луча. Но будут условия.
Свекор больно сжал Ивкины плечи:
– Говори.
Она высвободилась:
– Во-первых, ты поклянешься сразу же, на рассвете, уехать к себе на заставу и не появляться в Кроме до… цветения фрезии.
Ястреб кивнул.
– Во-вторых, ты не станешь похищать ее из дома.
Ястреб хмыкнул, но кивнул снова.
– Ты не станешь слать ей писем или еще как-то пытаться дать о себе знать. И не воспользуешься ключом.
– Картиной, что я нарисовал Юрке?
– Это ключ.
Ивка вздохнула.
– Слова пограничника с тебя достаточно?
– Ох, мужчина… Еще дашь мне залог. Ястребиные перья. Если ты действительно любишь, – Ивка увидела, как исказилось его лицо. – Не бойся. Я спрячу их в надежном месте. И верну, когда настанет срок.
Его глаза сделались не по-хорошему желтыми, губы дрогнули, он резко выдернул из-за пазухи ладанку на шнурке. Ивка приняла ее в ладонь, заглянула, сунула в складки юбки.
– Приходи на закате. Дай руку, заговорю.
Ястреб покачал головой. Отступил и растворился среди деревьев так мгновенно, словно привиделся.
Когда закат облизал розовым языком ящеричьи спины крыш, Ястреб стукнул дверным кольцом, и ему отворили.
Словно отгораживая от будущего, нахлынули воспоминания. Зря невестка удивляется, что он обошел сплетения. Этот странный дом – дом Луны на Ущербе, дом, куда приходит ночью Луна Молодая и прядет вечную пряжу из лучей, и свершаются еще многие таинства, ведомые лишь совам, кошкам и женщинам, помнил Ястреба мальчишкой и по-своему любил. Давным-давно, бросая все занятия и пренебрегая недовольством матери, нарочно проводил Ястреб на торгу время, бегал по мелким поручениям, помогал хозяйкам носить кошелки, подстерегая Старую Луну. Все твердили, что нету срока, что она еще спит, и никто не хотел указать этот дом. Грозили даже мальцу, что погибнет. Но Ястреб терпеливо ожидал и дождался: не хитрая старуха заманила глупыша – он сам, жаждая знаний, ломанулся в сети. Спешит, машет осенним хвостом лисица-судьба. Я вернулся. А рука – это так повредил, случайно.
– Меч оставь.
Бесцветная прислужница с поклоном приняла оружие и унесла. Ведьма Ивка улыбнулась краешками губ:
– Ну, иди.
И отворила высокую резную дверь.
В горнице было почти темно. Ястреб хорошо видел в темноте, но все равно приостановился, замер, впитывая в себя запахи и звуки забытого места: скрипучую песню сверчка, треск рассохшихся половиц, медленный звон капель, спадающих с оконных заледей на подоконник. Воздух был душновато-сладким, с привкусом горечи от дыма ясеневых дров, что просачивался сквозь дверные щели, и от горящего в лампаде масла. Пламя над ее широким стеклянным ободом иногда вздрагивало и срывалось от сквозняка, и тогда приторный жар сменялся ледяной свежестью. Морозные кружева заплели слюдяное оконце праздничной радугой. Между кручеными столбиками широкой кровати колыхались поддернутые парчовые занавески. Бок печи в торце круглился, блестел глазурью. Величаво рождались из темноты расписанные заморскими цветами стены. С пожелтевшей от старости штукатурки сияли вечными красками: охрой, лазурью, лазоревым… Вились виноградные плети деревянных решеток, скользко взблескивали стеклянные гроздья. Древность и красота, соединясь в сумеречном мерцании, тянули из глубины разума то, что невозможно подозревать днем. Казалось, еще чуть-чуть, и завеса откроется. Ушло.
Ястреб тряхнул головой, словно сбрасывая паутину. Подошел к кровати. Государыня спала под меховыми и кожаными одеялами, почти беззвучно дышала. Груди Ястреба сделалось горячо под курткой и рубахой, он знал, что там, где сердце, разгораются на коже сейчас яростные синие линии. Ивка не солгала. Он, чтобы не мешала, сбросил куртку на кресло у постели, на тонко звякнувшую стеклянную чашку. Притронулся к теплой женской щеке. Позвал.
Государыня повернулась, застонала. Но не проснулась.
Больше часа старался Ястреб отыскать причину этого беспробудного сна. На теле не сыскалось царапин и уколов, в душных запахах горницы не было ничего такого, что склоняло бы ко сну сильнее, чем позднее время. В волосах не было зачарованных шпилек и гребней, как и прочих волшебных вещиц в постели и одеждах – Ястреб старательно вытряс их и прощупал каждый шов. По худому делу он собирался потрясти уже Ивку, но тяжелые двери были заперты до света. Да и ни в чем не нарушила условий договора лукавая, чтобы ей пенять. Ястреб бухнулся в кресло, раздавив неповинную чашку. Осененный, понюхал и даже облизал осколки. Неприятный вкус сонного питья обжег язык.
Он укачивал государыню на коленях.
– Что ж ты спишь, не просыпаешься? Я шел к тебе через долы и горы. Три посоха железных истер, три пары башмаков железных истоптал… Ну пусть не железных, так еще хуже. С левого подковка потерялась, а правый пьет воду, как песок в Черте. Ну пусть я ветреный худой человек, пусть влюбляю женщин и бросаю их. Все равно жить без тебя не могу. Берег мой, прибежище мое…
Из-под ресниц Берегини выкатилась слеза.
4.
– Жаль, снежку нет, – сползая с полка, простонал Лэти.
– А и в ручей, – Бокрин дернул стриженой головищей в сторону двери.
Они были вовсе не похожи, эти странные друзья. Худущий жилистый пограничник с опаленными Чертой лицом и руками – как в маске и перчатках из тонкой коричневой кожи, натянутых поверх молочно-белой своей, – с седыми волосами, обычно собранными в хвост на затылке, а сейчас, словно сосульки, висящими вдоль лица. И сельский колдун – Берегиня, точно подшутив, наградила даром, обычно передающимся "по веретену". Оттого и дичился Бокрин, жил вдали от поселка, где его особо и не привечали. Вид имел звероватый, стать медвежью; крепко прилегали к голове кучерявые жесткие волосы. И только глаза из-под низкого лба глядели добрые, серые, как небо в срок лебединого отлета. Одинаковые были у него и у пограничника Лэти глаза.
По холоду порысили мужчины к ручью, протекавшему под холмом, на котором банька стояла. Как раз на луке образовалась тихая заводь, куда они и свалились с плеском и уханьем, проломив ледок у берега. Порскнули в стороны ошалелые рыбки.
Роняя перемешанные с илом капли, мужчины галопом воротились в тепло, Бокрин плеснул на каменку из ковша, спугнув банника. Взвился пар. Лэти глухо закашлял.
– Терпи!
Бокрин повалил его на полок, принялся деловито охаживать дубовым веником. Не жалея и мест, где шрамы. Лэти только крякал. Раны, полученные в последнем бою у Черты, под приглядом Бокрина зажили совсем, можно и возвращаться, да только как об этом сказать.
– Да уж так и скажи, – прочитав его мысли, буркнул Бокрин. – Погоди только до Карачуна, чтоб не одному.
Лэти вывернулся из-под хлесткого веника:
– Твоя очередь. А погощу, пока Ястреб из Кромы не вернется. Вместе с… Тихо!
По-щенячьи скуля, ломанулся в банные двери здоровенный полуторагодовалый овчарище Грызь. Пахнуло холодом. Пес кинулся в ноги хозяину и заполошно завыл.
Снаружи было страшно. Небо, только вот яркое и чистое, затянуло тучами. Они ползли низкие, рваные, точно душили землю. Ветер налетал порывами, нес коричневую пыль, похожую на золу, подвывал и пересмешничал, драл крышу, колотил ветками одинокой груши-дички по банному окошечку. Першило в горле. Пригибаясь, едва не катком, спускались мужчины к дому. Вдруг Лэти ойкнул, точно обожженный изнутри:
– Нить…
Бокрин понял сразу. Лэти объяснял ему, как ходит, как не заблудится в Черте. Потому что стоит перешагнуть границу – и впереди катится, разматывая нитку, веретено: прямо, как пущенная в безветрие стрела. Дар Берегини и боль. Впрочем, потому и отличаются пограничники гибкостью разума, чтобы не умереть и не обезуметь от того, что несет в себе и через себя Черта.
Они почти бежали. Именно почти. Ветер сделался так силен, что не то что говорить – дышать было невозможно. С края выгона, вдоль которого гнулись и трещали кусты жимолости и боярышника, они увидели. Помедли чуть – увидели бы только лежащие на стерне, точно облитые смолой, исхудавшие кули. А так еще какое-то время крутились перед опаленными глазами в поле смерчи черного огня и кричали. Потом стало тихо. Тучи все еще громоздились в небе, медленно отползая к югу, но пыль почти улеглась, и на дороге стала видна ивовая плетенка-тележка. Похоже, конек, выдрав дышло, сбежал в самом начале бури, по крайней мере, его не было видно. Сама тележка, несмотря на легкость, не опрокинулась. Мужчины подошли, огибая то, что сгорело. В тележке на тюках и соломе лежали два изломанных женских тела. Одежда на них была окровавлена и разорвана, обе были мертвы.
– На них напали, и они ответили, – хмуро сказал Бокрин. – Не хотел я дожить до такого. Чтобы губить красоту. И чтобы Даром – убивать.
– Кто напал?
Бокрин скользнул взглядом по смоляным кулям, пожал плечами. Они осмотрели мертвых женщин. Кроме того, что перед смертью они были молоды и красивы, нельзя было ничего добавить. Даже откуда они родом – одежда была безликая, без вышивок и тесьмы. При них также не было ни ладанок, ни оберегов. Просто ведьмы.
– Пошли.
Мужчины впряглись в тележку и медленно потащили ее к лесу, и не просто к деревьям, а туда, где, знал Бокрин, протекает ручеек. Над ручейком на вязе, забросавшем все вокруг обломанными ветками, обмыв, устроили безымянных в путь. Сладили из сучьев кладку через ручей. Призвали горлинку и сову. Оставили тележку со всем содержимым похоронщику. И неспешно побрели домой. Выполз из рябиновых зарослей, стыдясь, потрусил сзади Грызь. И вдруг, словно расплачиваясь за трусость, гневно рыкнул и снова дернул в кусты. Проломившись следом, увидели мужчины забившуюся под выворотень девчонку лет девяти. Глаза ее были выпучены, руки выставлены вперед ладошками, из уголка губ стекала слюна.








