Текст книги "Таксист из Forbes 9 (СИ)"
Автор книги: Ник Тарасов
Жанр:
РеалРПГ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Отступив от столбика на палец, я написал фамилию, про которую даже думать не хотел.
«Захаров?»
Написал и просидел над этими восемью буквами с вопросительным знаком дольше, чем над всем остальным листом. Дотягивался он вполне: и по служебному весу, и по манере работать так, что под сделанным не остаётся ни подписи, ни голоса в трубке. Мотив тоже собирался, если постараться: пожар ломает Дроздова, сломанный Дроздов… на сколько я помню, у Захарова был свой интерес по дроздову. Или если не у него, то у людей с кем он работал – он говорил об этом. Ему пожар нужен не ради меня и не ради Лёхи. Пожар – это отмычка. Я в этой схеме проходил не потерпевшим, а полезным обстоятельством.
Гипотеза стояла минуты две, потом я сам нашёл в ней дыру: Захаров велел мне не лезть между ним и его интересом. Человек, который планирует такую комбинацию, не отгоняет от неё единственного потерпевшего – он его готовит. Меня никто не готовил. Или готовил так хорошо, что я не заметил.
Сыщик из меня со вчерашнего вечера лучше не стал. Зато решение вызрело окончательно, и оно было простое. Ждать, пока безымянный благодетель сам выставит счёт, я не буду. Счёт, который тебе выставляют внезапно, всегда дороже. Я найду владельца руки раньше – по датам, по бумагам, по моему старому объяснению, по списку людей, которые знали про пожар достаточно, чтобы указать пальцем. Список этот сам по себе улика: он очень короткий.
Лист я сжёг над мангалом, покрутив в пальцах, чтобы догорел до конца. Барон следил за огоньком с растущим интересом и заметно расстроился, когда выяснилось, что мясо к огню не прилагается.
– В другой раз, – пообещал я ему. – С шашлыком.
Ворота пискнули в одиннадцатом часу – Лера вернулась, усталая, голодная и злая.
* * *
В десятом часу вечера на четырнадцатом этаже офисного здания на юго-западе Москвы горело одно окно. Охранник на ресепшене знал это окно наизусть: департамент урегулирования убытков, крайний кабинет, Ракитин. Уходил он последним всегда, по вторникам и пятницам – предпоследним, потому что по вторникам и пятницам дольше сидела бухгалтерия.
Кабинет у Ракитина был голый. Ни грамот, ни фотографий, ни сувенирного хлама, который заводится у людей сам собой, как пыль. Стол, лампа, два лотка. В левом лотке лежало то, что он ещё не прочитал. В правом – то, по чему уже стояли вопросы. Стопка в правом лотке всегда была тоньше: вопросы Ракитин формулировал скупо.
В двадцать один ноль-ноль телефон на столе тихо зажужжал. На экране стояло одно слово: «вода». Ракитин выпил полстакана, посмотрел на минеральные разводы на стекле, протёр стакан салфеткой и вернулся к папке с наклейкой «В-14».
До мальдивского этапа биографии Викторова он добрался сегодня к вечеру, на одиннадцатый день его работы. Предыдущие десять дней ушли на московскую часть: договоры, полис, дополнительное соглашение двадцать третьего года, командировки, пропуска на парковку. Пропуска сошлись с командировками день в день, подписи на дополнительном соглашении экспертиза признала подлинными, и вопросы с тридцать первого по тридцать девятый Ракитин закрыл, проведя по каждому аккуратную горизонтальную линию. Карандашную. Ручкой на рабочих файлах он не писал никогда: ручка придаёт записи вес, которого запись ещё не заработала.
Слово «убийство» в его рабочих листах не встречалось ни разу за двенадцать лет службы. Слова такого рода он оставлял прокурорам и сценаристам. Сам он работал с несоответствиями: брал документ, выписывал, что документ утверждает, и смотрел, кто это подтвердил. Три колонки. Больше для его работы не требовалось ничего, кроме времени, а время у него было.
Теперь перед ним лежала мальдивская стопка. Договор на приобретение яхты «Афродита». Маршрутный лист: атолл Баа, три дня стоянки. Счета дайв-оператора. Акт о происшествии, составленный по местной форме, с переводом. Объяснение капитана. Объяснение дайв-гида. Объяснение спутницы застрахованного – на этом листе Ракитин задержался ровно настолько, чтобы выписать в таблицу: в день погружения оставалась на борту, причина – головная боль. Подтверждено: ею же.
Дальше шли бумаги дайв-оператора, и среди них – чек-лист предвыходной проверки. Форма стандартная, две колонки галочек. Комплект номер один, застрахованного: основной баллон – заправлен, проверен. Регулятор – проверен. Октопус – проверен. Аварийный баллон ноль восемь литра – заправлен, проверен. Комплект номер два, спутницы: те же галочки, вся колонка.
Ракитин перевернул страницу и взял опись, составленную местной полицией при осмотре яхты через восемь часов после объявления тревоги. Читал он её со скоростью человека, которому некуда торопиться, и на четвёртой странице остановился.
В описи значился комплект номер два – он так и остался на борту, спутница в воду не пошла. Основной баллон: давление двести бар. И следующей строкой: баллон аварийный, ноль восемь литра, давление – отсутствует.
Ракитин отложил опись. Снова придвинул чек-лист. В чек-листе аварийный баллон второго комплекта проходил как заправленный и проверенный, галочка стояла на месте, ровная, как все остальные.
Само по себе это не значило ничего, и Ракитин первым делом записал в таблицу оба невинных объяснения, потому что порядок требовал начинать с невинных. Журнал могли заполнить автоматически, целой колонкой, не глядя – так делают в сезон, когда выходов по шесть в день. Сотрудник мог перепутать баллоны при сборке комплектов. Пустой мог уйти в воду, заправленный – остаться на палубе.
Он записал и третье. Если пустой баллон ушёл в воду, то ушёл он на поясе человека, который с погружения не вернулся.
Потом Ракитин посмотрел на нижнее поле чек-листа. Там была графа «проверку произвёл». В графе стояла подпись – короткий росчерк без расшифровки. Ракитин поднёс лист к лампе. Росчерк не совпадал ни с подписью капитана, ни с подписью гида: те расписались на своих объяснениях, и образцы лежали тут же. Чья это подпись, из копии понять было нельзя.
На полях, напротив строки про аварийный баллон, Ракитин поставил два вопросительных знака. Не восклицательных – восклицательными он не пользовался. Затем открыл лист вопросов и дописал две строки своим мелким ровным почерком.
Вопрос сорок семь: кто физически комплектовал и проверял снаряжение обоих комплектов в день погружения.
Вопрос сорок восемь: оригинал чек-листа и компрессорный журнал заправки за указанные сутки.
Служебную записку на международный запрос он составил за одиннадцать минут: через партнёрскую сюрвейерскую компанию в Мале, со ссылкой на договор об обмене информацией, срок – четыре недели, при необходимости продлить. Перечитал, исправил одно слово. Распечатал, подписал – вот здесь уже ручкой, потому что служебная записка вес имела.
Потом он собрал мальдивскую стопку, выровнял её постукиванием о стол и убрал в папку «В-14». В правом верхнем углу папки, рядом с наклейкой, Ракитин поставил карандашом маленький треугольник. Треугольник в его системе означал: не делегировать, работать одному. За двенадцать лет этот значок появлялся у него на папках четыре раза.
Он погасил лампу, и окно на четырнадцатом этаже стало тёмным, как все остальные.
Глава 11
Заказ выпал удачный: от ресторана на Пятницкой до улицы Ореховая в Чепелево – чуть не доезжая Чехова, крюк получался не большой. Я встал у бордюра под знаком, включил аварийку и приготовился ждать. Из ресторанов выходят долго: люди уже попрощались внутри, потом прощаются в гардеробе, потом ещё раз на крыльце.
Евгений вышел минуты через четыре, в костюме и с распущенным на два пальца галстуком. В руке он нёс подарочный пакет, откуда торчала коробка коньяка с бантом. Открыл заднюю дверь, сел, продиктовал адрес, хотя все это и так было в приложении, и первую минуту молчал, улыбаясь чему-то своему за окном.
Фон я снял ещё через лобовое, пока он шёл к машине. Золотой, с крупными пузырьками, которые поднимались снизу и лопались у самой границы ореола. На языке у меня встала карамель, плотная, с горчинкой хорошего кофе. Так фонят люди, у которых сегодня получилось.
Лет ему было под сорок. Ботинки дорогие, давно не чищенные, глаза человека, который последний месяц спал часов по шесть. На безымянном пальце сидело кольцо, и он всё время крутил его большим пальцем, не замечая за собой этой привычки.
– Можно музыку, любую, – сказал он. – Сегодня можно всё.
– Праздник?
– Контракт подписали. – Он откинулся на спинку, чтобы фраза прозвучала как следует. – Восемь месяцев вели. Два раза он у нас разваливался, один раз я его лично из мусорки доставал, ездил к ним в область и уговаривал. А сегодня всё, подписи и печати.
Он выдохнул так, будто держал эти восемь месяцев в лёгких и вот наконец выпустил.
– Восемь месяцев, вы понимаете?
Понимал я его хорошо, даже слишком: в прошлой жизни такие вечера случались у меня по несколько раз в год. Мы выехали на Симферопольку, он повозился с телефоном, поднёс к уху. И я услышал, как начинается семейный разговор человека в лучший его день.
– Кать. Кать, слышишь меня? Подписали мы! Ну «Волгу», какую ещё, я тебе восемь месяцев про неё… – Он засмеялся, и золотое вокруг него качнулось теплом. – Да! Сегодня! Прикинь, в последний момент их юрист опять…
Он не договорил. С той стороны в трубку вошёл детский плач – даже мне было слышно, надрывный, температурный, на одной ноте.
– А скажи им потише? Я не слышу ничего… Что значит «весь день так»? Кать, я тебе главное говорю, а ты… – Пауза. Пузырьки начали гаснуть, по одному, как лампочки на гирлянде. – Какие свечи? От чего свечи?.. Так у него тридцать девять или тридцать восемь и пять?.. Откуда я знаю, какие детские, они там разные все… Хорошо. Напиши название. Напиши, говорю, название, я в аптеку заеду. Всё. Еду.
Он нажал отбой и с полминуты молчал. Потом сказал – в окно, не мне:
– Восемь месяцев. Восемь месяцев – и на тебе – свечи.
Фон его к этому моменту было не узнать. Поверх погасшего золота всплыла ржавая крошка, колючая, с запахом железа перед грозой. Под ней лежал серый мазут усталости, укатанный, многолетний. А в самой глубине, на дне, я увидел то, чего он в себе, похоже, не видел: вязкую болотную зелень и рядом с ней – тонкую ледяную иглу. Вина и страх. У человека, который только что подписал контракт своей жизни.
Лезть к нему сразу было бы глупо. Я включил правый поворотник, пропустил фуру и заговорил о деле:
– Аптеку где будем искать? В Чепелево круглосуточная есть или по трассе поищем?
– Да откуда я знаю. – Он ответил резко, почти зло. – Я в этой аптеке был… давно я в ней был.
Я промолчал. Через полминуты он сказал уже другим голосом:
– Извините. Это не вам.
– Да я понял, что не мне.
Он посмотрел на меня в зеркало, проверяя, не обиделся ли. Я не обиделся, и ржавчина у него по краю чуть осела. Люди раскрываются не тогда, когда их расспрашивают, а тогда, когда их не осудили за резкое слово.
– Младшему сколько? – спросил я.
– Полтора. А как вы…
– Свечи. В полтора года ещё свечи, в пять уже сироп из ложки. – Я перестроился правее, высматривая заправку с вывеской. – По трассе за Климовском есть круглосуточная, при заправке. Возьмете свечи и сироп на день, они по действующему разные, можно чередовать.
– Ага. – Он вытащил телефон, открыл заметки и записал. Записывал он всерьёз, как на совещании. – Слушайте, а вы откуда всё это?
– Наслушался. Я в этой машине за смену собираю столько семейной жизни, сколько человек за десять лет не проживает.
Он хмыкнул и убрал телефон. Молчал минуты три, глядя в окно на подмосковные ангары. А потом заговорил сам, и я понял, что зацепка сработала: разговор про свечи оказался ниточкой, за которую он себя же и вытянул.
– Слушайте, а объясните мне тогда как человек, который, как вы выразились, «столько собираете». Я реально не понимаю, что я делаю не так. Честно, не понимаю.
– Попробую. Рассказывайте.
– Я работаю. Я реально работаю, не в танчики на работе играю. Квартиру закрыли в прошлом году, ипотеку – досрочно, четыре года вместо пятнадцати. Катя не работает, сидит с детьми, у нас двое: Соньке пять почти, Лёвке полтора. Я прихожу домой в девять. В коридоре лего. Я на него наступаю в темноте, потому что свет включать нельзя, дети спят. И я молчу, заметьте. Неделю молчу. Две молчу. Потом один раз наступаю на этот трактор и говорю – можно убирать игрушки вечером? Один раз говорю! И всё, я тиран. Я не ценю. А чего я не ценю? Я прихожу – бардак, дети орут, жена уставшая от чего-то. От чего, я извиняюсь? Я вон целый день – то совещания, то дедлайны, то начальнику что-то нужно и все срочно… я вечером приезжаю – я же не ору.
Он говорил и заводился, ржавая крошка крутилась гуще. А болото на дне при слове «уставшая от чего-то» толкнулось вверх, и я его засёк. Он сам слышал, что говорит чужими словами. Где-то внутри сидел парень, которому за эти слова было стыдно, но снаружи рулил другой.
– Мать моя вон говорит: разбаловалась твоя Катя. Мы, говорит, троих поднимали, стиральных машин не было, отцы к детям вообще не подходили – и ничего, все живые. Она Кате это тоже говорит, по телефону. Потом Катя со мной сутки не разговаривает. А я-то при чём? Я вообще на работе был, когда они созванивались!
– А вы что маме сказали?
– А что я ей скажу? Это ж мать. Ей шестьдесят восемь. Я между ними как посылка на почте. Одна отправила, вторая принимать не хочет, а я лежу и жду, пока они там между собой разберутся.
– Слушайте, а можно я вам вопрос задам? Дурацкий такой.
– Задавайте, – разрешил он.
– Что Катя любит?
Он открыл рот, чтобы ответить, – сразу, бодро, как отвечают на лёгкий вопрос в конце трудного совещания.
– Ну как. Катя любит… – И запнулся.
Пауза вышла длинная. Секунд восемь.
– Кофе она любит, – сказал он наконец. – С корицей. Она сама себе делает по утрам.
– А кроме кофе?
Он молчал, и по фону было видно, как он честно ищет. Роется. Не находит.
– Раньше рисовала, – сказал он совсем тихо. – Акварелью. У неё в кладовке коробка лежит, там краски эти в тюбиках, бумага. Она в институте на архитектурном училась, я её на дне рождения у общих знакомых увидел, она там всем шаржи рисовала на салфетках. Всех рассмешила. – Он потёр лоб. – Я про эту коробку пять лет не вспоминал. Она с Сонькиных родов не доставала ни разу.
– А когда вы её последний раз слышали, как она смеётся?
И вот тут я его сломал. Не специально, но сломал. Он открыл рот и не ответил ничего. Ледяная игла на дне поднялась вверх и прошила весь его фон снизу доверху, до самого верхнего слоя, и на языке у меня встал холодный металл.
– Не помню, – сказал он.
За эстакадой поток разредился, я перестал перестраиваться и убрал руку с рычага. Евгений замолчал надолго, минут на пять. Я его не трогал: человек, который выговорился в злость, обычно после этого говорит вторую половину, настоящую, и торопить тут нечего.
– Знаете, что меня добило? – сказал он наконец, и голос у него сел. – Позавчера дело было. Сонька в комнате об угол стола стукнулась. Я в двух шагах стоял, руку протянуть. И она мимо меня, на кухню, к Кате. Не оббежала даже, а прямо по моим ногам пробежала, я в проходе стоял. Я сначала не понял, а потом до меня дошло, что она ко мне не то что не бежит. Она меня не видит. Я мебель, которую не замечают.
Он подышал в стекло, потёр запотевший круг ребром ладони.
– И вот сегодня, когда подписали. Я же Кате не первой позвонил. – Он вытащил телефон и уставился в него, как в список. – Партнёру набрал прямо из переговорки, ещё бумаги со стола не убрали. Потом шефу. Матери отзвонился, похвастался. В ресторан звонил, бронь подтверждал. Кате – вот сейчас, из вашей машины. Двенадцатым номером, если по журналу вызовов считать.
Телефон он убрал во внутренний карман и там придержал рукой, будто тот мог сбежать.
– А ещё я в офисе сижу до девяти, когда можно спокойно уехать в семь. Сам сижу, меня никто не держит. Придумываю себе дела, письма перечитываю. – Он усмехнулся, и усмешка вышла кривая. – Там ко мне по имени-отчеству и в переговорку зовут посоветоваться. Понимаете?
– Понимаю. Я такого человека знал близко. Он тоже сначала сидел до девяти, потом до одиннадцати, а потом ему стало проще ночевать в кабинете, чем ехать домой. Никто не заметил разницы.
– И чем кончилось?
– Плохо кончилось. Утонул. – Я убавил климат-контроль, в салоне стало чуть душновато. – Евгений, можно я вам скажу пару вещей? Вы сегодня всё равно уже никуда не спешите, а я в этой машине на самом деле наслушался столько семейных историй, что мне впору кандидатскую защищать.
– Валяйте. Хуже, чем есть, вы не сделаете.
– Первое. Про свечи. Вы обиделись, что она вам про свечи вместо поздравлений. А вы разверните. У неё ребёнок с температурой тридцать девять, она сутки одна с двумя, и когда ей понадобилась помощь – она позвонила не своей матери, не соседке, не в аптечную доставку. Она попросила вас. В семьях это называется «ты нужен». Только сказано это языком поручения, потому что другого языка у человека, который сутки один с больным младенцем, к вечеру не остаётся. Фанфары вам сегодня уже сыграли – партнёр, шеф и официанты. А нужны вы одному человеку, и этот человек попросил свечи.
Он молчал. Ржавая крошка сбавила обороты.
– Второе. Вы благодарности хотите. Нормально хотите, законно, я бы на вашем месте тоже хотел. Только вы же переговорщик, восемь месяцев сделку вели. Вспомните: в переговорах кто первый делает шаг навстречу?
– Тот, у кого позиция сильнее, – сказал он машинально и тут же поднял глаза.
– Вот. Благодарность – та же механика. Вы ждёте, что вам первому заплатят, и она ждёт того же. Два человека стоят с пустыми кассами и требуют друг у друга выручку. Начните платить первым, у вас позиция сильнее: вас сегодня уже похвалили четыре человека, а её – ни один. И платите за конкретное, а не общими словами. Не «спасибо за всё», а «спасибо, что Сонька в пять лет читает» и «спасибо, что Лёвка спокойный вырос, я знаю, чего это стоило». Восемь месяцев вы дома только ночевали, а дом при этом стоял. Он же не сам стоял. Это её контракт был, параллельный вашему, только без банкета в конце и без премии.
– Она же не работает, – сказал он, но уже без уверенности, по инерции.
– Давайте посчитаем, вы же цифры любите. Няня на двоих детей, полный день, – это сколько сейчас?
– Тысяч сто двадцать, – сказал он неохотно. – По меркам Москвы, конечно.
– С вашими требованиями больше, вы человек взыскательный, я по ботинкам вижу. Дальше. Ночная няня отдельным тарифом, у вас младший ночью встаёт. Повар. Уборка дважды в неделю. Логистика – сады, врачи, кружки. И управляющий всем этим хозяйством, который ничего не забывает и держит график. Складывайте.
Он молчал и, я видел, складывал. Дошёл до итога и складывать перестал.
– Больше, чем я приношу, – сказал он глухо.
– Примерно столько же. И заметьте: вашу смену видно в банковском приложении, а её – нигде. За невидимую работу даже спасибо приходится выпрашивать, и от этого она бесит вдвойне. Обоих бесит, заметьте, вас тоже. Вам же противно, что вас считают тираном за трактор в коридоре.
– Противно, – согласился он.
– Тогда третье, и это главное. Вы всё время говорите «я помогаю». Забудьте это слово.
– В смысле? Я как раз мало помогаю, я и говорю…
– Помощь – это когда есть хозяин работы и есть подручный. Хозяин держит всё в голове, а подручный выполняет по команде. Вы подручный, Евгений. Вы вымыли посуду, погуляли с Сонькой, съездили в аптеку – молодец. А кто помнит, что Лёвке в августе прививка? Что Соньке обувь стала мала и в сад нужна сменка? Что у воспитательницы день рождения и все скидываются? Что в четверг педиатр, а в пятницу утренник и нужен костюм зайца?
– Катя, – буркнул он.
– Катя. И это не руки устают, а голова. Женщина к вечеру выжата не оттого, что кастрюли тяжёлые. Она выжата оттого, что двадцать четыре часа в сутки держит в голове расписание, в котором живут ещё три человека, и ошибиться нельзя ни в одном пункте, потому что за ошибку отвечает ребёнок. Вы такое состояние знаете. Восемь месяцев по «Волге» – вы ведь и ночью про неё думали?
– Думал, – сказал он. – Просыпался в четыре и думал.
– Вот это оно и есть. Только у вас проект кончился и вам вручили коньяк с бантом. А у неё проект – пока дети не вырастут и без бантов. Поэтому не помогайте. Заберите себе кусок целиком и держите его в голове сами. Купание и укладывание вечером. Или медицина: врачи, прививки, аптечка, вот эти самые свечи по возрасту. Или сад, полностью, вместе с чатом родителей, ну там вы взвоете, конечно. Одно дело, но ваше, чтобы Катя про него вообще не вспоминала. Через месяц вы обнаружите неожиданную вещь.
– Какую?
– Что дети к вам пошли. Ребёнок идёт не к тому, кто добрый, а к тому, кто рядом каждый вечер в одно и то же время. Сонька перелезла через ваши ноги не потому, что вы плохой отец. Просто утешает у вас в доме мама, это её штатная функция. Заберите себе вечер – через месяц она будет перелезать через мамины ноги к вам.
Он смотрел в окно. Болотная зелень на дне у него шевелилась, поднималась, и это было хорошо: вина, которая поднялась наверх, перестаёт разъедать изнутри.
– А орут они почему при мне? – спросил он уже другим голосом, без прокурорского. – Вот это объясните. Без меня, Катя говорит, тише.
– Потому что добывают вас. Ребёнок шумит в ту сторону, где его не слышат, это надёжно, как гидравлика. Вы для них – человек, который появляется в девять и хочет тишины. Они не знают, какой вы, и проверяют на громкость. Плохое внимание для ребёнка лучше никакого, это в них зашито до всякого воспитания.
– Красиво излагаете, – сказал он. – А с матерью что делать? Тоже посчитать?
– С матерью проще и страшнее. Вы говорите – я между ними. Вы не между, Евгений. Между – это когда спорят двое равных, а тут ваша семья и внешний мир. Мама, при всём уважении к её шестидесяти восьми, внешний мир. И между семьёй и внешним миром стоит либо забор, либо ничего.
– Так Катя пусть ей и скажет, они же взрослые женщины.
– Катя не может. Свою родню защищает каждый сам, иначе это война невесток, и в ней не выигрывает никто. Скажет Катя – она грубиянка, которая обидела пожилого человека. Скажете вы – вопрос закрыт навсегда. Забор – это когда вы звоните матери сами, без Кати и не при Кате, и говорите: мам, я тебя люблю, спасибо, что ты нас троих подняла, но Кате про воспитание больше не звони, все вопросы ко мне. Один разговор. Неприятный, минут на десять, мама обидится и через две недели зауважает. А ещё, Евгений, вы этим разговором Кате скажете вещь, которую она от вас годами не слышала: что вы на её стороне. Понимаете? Не рефери. На её стороне.
Он долго молчал.
– А отец ваш во сколько домой приходил? – спросил я.
Вопрос я задал наугад, по наитию, и попал так, что сам не обрадовался. Игла в его фоне дёрнулась, и всё вокруг неё пошло рябью.
– В девять, – сказал он. – Он на заводе был, потом на второй работе, потом ещё калымил. Приходил в девять, ужинал и телевизор. Мы с братом в комнате сидели тихо, потому что «отец устал». – Он замолчал, а потом добавил совсем другим голосом, детским почти: – Я его боялся немножко. Не бил он меня никогда, а всё равно боялся. Он умер, когда мне двадцать шесть было. И вот я сейчас сижу и понимаю, что не знаю про него ничего. Ни что он любил, ни чего хотел. Ничего. Пятьдесят восемь лет человек прожил, а я про него знаю только, что он приходил в девять и уставал.
– Вот это, Евгений, и есть самое главное, что я вам сегодня скажу, – сказал я. – Сонька с Лёвкой не запомнят ни вашу «Волгу», ни вашу должность, ни сколько вы приносили. Они запомнят, было им с вами хорошо или было тихо. Больше ничего. А Сонька через двадцать лет ещё и выберет себе мужа, похожего на то, что она сейчас видит дома. По ощущению выберет, не по уму. И вот тут вы либо оставите ей нормальный образец, либо тот же, который вам оставили.
Он потер лицо ладонью. Дважды.
– Только я вас прошу, не надо себя сейчас казнить, – добавил я. – Вина в этом деле бесполезная штука, она жрёт силы, а сил вам сегодня понадобится ещё немного. Вы ничего непоправимого не сделали. Соньке пять, а не двадцать пять. У вас всё на месте, просто вы восемь месяцев смотрели в одну точку и не заметили, что дом в это время держал другой человек.
– И что делать прямо сегодня?
– Прямо сегодня – самое дешёвое. Зайдёте домой и первые полчаса не смотрите на пол. Вообще. Пол терпеливый, он подождёт. Смотрите на семью. У вас сын болеет, жена сутки на ногах, вы с контрактом. Три человека, каждому есть что рассказать, и никому из них лего сегодня не мешает. И спросите её, как прошёл день. Только по-настоящему спросите, с ответом, а не в спину, пока раздеваетесь.
– А про контракт когда рассказать?
– Когда она спросит. Она спросит, Евгений, у неё это восемь месяцев тоже болело.
Впереди показалась горящая зелёная вывеска, и он вдруг завозился:
– Стойте. Вот аптека. Остановите, я быстро.
Ходил он минут двенадцать вместо обещанных пяти. Вернулся с большим пакетом, сел, отдышался и не откладывая набрал номер:
– Кать. Я взял свечи которые от трех месяцев до трех лет, правильно?.. Ну вот. И сироп на день взял, там же одно и то же вещество. И сок ему взял, яблочный, который он из трубочки… Да. И градусник запасной. И тебе там… увидишь, короче. Еду, минут через двадцать. – Пауза, и тише: – Кать. Я тебя услышал, про день. Приеду – расскажешь. Всё, еду.
Он положил телефон, порылся в пакете и показал мне через плечо шоколадку. Обычную, с фундуком, в сиреневой обёртке.
– Она такие в институте ела, – сказал он смущённо. – На перемене. Я вспомнил вот. Дурацкий подарок, да? У меня тут коньяк за шесть тысяч.
– Нормальный подарок. Про коньяк она забудет к утру, а про то, что вы вспомнили институт, будет радоваться.
Он отвернулся к окну. Болото на дне его фона отпускало, расползалось, и сквозь серый мазут пробилась тонкая лазурная прожилка – вода из чистого родника. Пузырьки не вернулись, шампанское на сегодня кончилось. Но с лазурью люди доезжают до дома лучше, чем с золотом.
– Слушайте, – сказал он уже у поворота на Ореховую. – А коробку эту акварельную ей достать? Или глупость?
– Достаньте. Только не вручайте с речью, а то испугается. Просто поставьте на стол и заберите детей на пару часов в выходные.
У дома он расплатился, накинул сверху не глядя и полез наружу вместе со своим аптечным пакетом. Пакет с коньяком остался лежать на сиденье.
– Коньяк забыли, – окликнул я.
Он обернулся, посмотрел на коробку с бантом и махнул рукой:
– Оставьте себе. Мне домой – без него.
В окне горел свет. Он постоял секунду перед калиткой и пошёл во двор быстрым шагом – быстрее, чем шёл от ресторана к машине.
Я отъехал, размял пальцами виски. Коньяк я решил отдать Палычу, он в них понимает.
На выезде из посёлка я набрал Леру.
– Ты чего? – удивилась она. – Ты же едешь.
– Еду. Ничего. Голос твой услышать хотел.
Она помолчала, потом сказала: «Приезжай, я картошку поставила», – и мы попрощались.

























