Текст книги "И узре ослица Ангела Божия"
Автор книги: Ник Кейв
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
VII
Выслушайте меня. Это сущая правда.
Я сам тому свидетель.
Речь идет о моем Па.
Поверьте мне, я провел немало времени, тайком наблюдая за его странными забавами.
Я хочу поведать вам про Па и про его капканы. Нет, не так. Я хочу рассказать вам и объяснить, что я чувствовал в те темные, беспокойные дни – дни, которые так чудовищно выделялись на фоне обыкновенно присущей моему отцу тягучей бездеятельности. Я хочу объяснить вам, как я после тщательного рассмотрения вопроса пришел к выводу, что все, что он делал, не могло не привести в конце концов к самым кровавым последствиям. Я хочу объяснить вам именно это, а поводом пусть послужит рассказ про Па и его капканы.
Все капканы у Па были самодельными. Со временем я догадался, что они были прямым порождением той неукротимой и чуткой ненависти, которую мой Па испытывал к миру и всему, что в нем есть.
Он отыскивал в куче мусора металлический лом – детали автомобилей, колпаки от колес, решетки радиаторов, проволоку и скобы, пружины и петли, ржавые гвозди, жестянки из–под краски, канистры для бензина, стальные цилиндры, медные трубки, свинцовые трубки, гайки и болты, старые кастрюли, ножи и вилки, стальные листы, цепи и подшипники, – а затем, с помощью клещей, напильников, пассатижей, кусачек, огня и медной проволоки, наковальни и молотков для жестяных работ с головками из свинца, он разогревал, гнул и ковал эту рухлядь, придавая ей чудовищные формы, вырезая и затачивая зловещего вида зубцы, припаивая и прикручивая жестяные шипы и клыки гвоздей с обкусанными головками, пока все это не начинало выглядеть как тяжелые черные челюсти.
Тогда в них уже лишь с большим трудом угадывались бывшие стальные пластины, гусеничные звенья или трубы автомобильных бамперов, в которые для веса Па насыпал болты или камни. Затем он прилаживал пружину, крючок для приманки, защелку и спусковой механизм. Потом густо умащал все приспособление черным, едко пахнувшим солидолом, мрачно блестевшим на жестоких, загнутых назад зубьях. И наконец, Па раздвигал руками скользкие стальные челюсти и ставил пружину на взвод. Маслянистые клыки оскаливались в бесстыжей улыбке, роняли вонючую, словно жир скунса, слюну и требовали пищи.
Затем Па спускал пружину, засунув в капкан ручку от метлы, и с удовлетворением смотрел, как стальные челюсти крушили дерево в щепки.
У него не было какого–то одного чертежа на все случаи. Вернее, если он и был – в том смысле, что во всех капканах чувствовалось нечто родственное, – то заключался в бессмысленной и изобретательной жестокости их устройства. Даже маленькие капканы – те, что на крыс и на скорпионов, – имели устрашающий вид.
Дело в том, что назначением всех этих устройств было хватать и увечить, не убивая сразу. Мертвые животные Па были не нужны. Ловушки для ящериц он делал из тонкой проволоки и обойных гвоздей, ловушки для диких кошек – из металлических ведер, утыканных изнутри гвоздями. Большие уродливые капканы обладали такой мощью, что крушили кости диких тварей, бродивших по кручам на краю долины и наполнявших ночь своим воем, лаем и хохотом.
Делал он и устройства попроще, вроде проволочных петель с привязанными к ним острыми осколками стекла или листов жести с прорезанными в них отверстиями с зубчатыми краями (их следовало раскладывать на дне канавы).
Делал и хитроумные механизмы с целым набором спусковых крючков. Эти не только хватали добычу железными челюстями, но и опутывали ее сетью.
Устраивал Па также ловчие ямы, которые наполнял смесью кислот, крапивой или живыми крысами.
Каждое утро Па сперва нагружал нашего мула звенящими черными железками, пока у того не начинали подгибаться ноги, потом решал, где сегодня расставить ловушки, и, наконец, прикрикнув на мула, отправлялся в путь.
Не успевал он поставить последний капкан, как в первом уже кто–то плакал, словно малое дитя.
Вечером Па обходил ловушки и на закате солнца возвращался домой с мулом, навьюченным шестью–семью дерюжными мешками. В одних мешках что–то извивалось, билось и лягалось, в других – рычало и шипело. Па привязывал мула к шесту, торчавшему возле старого заброшенного бака для воды на высоком деревянном помосте, а затем карабкался с бьющимся в руках мешком по рахитичной лестнице. Он вытряхивал содержимое мешка в бак и возвращался на землю за следующим. Вытряхнув последний мешок, он накрывал бак сверху крышкой из металлической сетки, а затем усаживался на высокий табурет, поставленный им на помост, и внимательно вглядывался внутрь бака.
Па восседал на вершине своего шаткого трона на высоте двадцати футов над землей и, подобно безумному императору, созерцал резню, вершившуюся на покрытой ржавчиной арене.
Внимательный наблюдатель вроде меня мог заметить, как при этом сжимались его маленькие кулачки, белели костяшки пальцев и вены выступали на напрягшемся лбу. Опершись на край, Па смотрел в темные глубины бака, и его маленькие пытливые глазки бегали из стороны в сторону.
VIII
Ее звали Кози Мо.
Она стояла, слегка откинувшись назад, в проеме двери. Она жила в фургоне на вершине холма.
И было ей от роду двадцать шесть лет.
На Кози Мо влажно блеснул легкий шелковый халатик, и тут же стрекоза присела к Юкриду на колена.
Ногти на пальцах ног Кози Мо, безбожно сколотые, покрывал, тем не менее, толстый слой красного лака. Тонкие белые руки расслабленно висели вдоль боков. Они раскачивались из стороны в сторону, когда Кози Мо переступала с носка на пятку, с пятки на носок, с носка на пятку.
У ног Кози Мо, на ступеньках лестницы, стояла открытая настольная косметичка.
В ней на подушке из разноцветных ватных шариков покоились крохотные флакончики из кобальтового стекла. И в каждом флакончике были духи.
Кози Мо вынимала из какого–нибудь флакона притертую пробку, и Юкрид, оцепенев, глубоко втягивал ноздрями пропитанный лавандой воздух. Сперва она слегка душила ямочки за ушами, затем массировала впадинку пониже затылка влажным желтым ватным шариком.
Кожа на ее руках была безупречной, не считая локтевых сгибов, в которые она регулярно вонзала иглу. От этой иглы ей казалось, что хрупкие кости становятся гибкими: слабые члены ее наполнялись приятной истомой, а прекрасное тело начинало содрогаться в конвульсиях под шелковым покровом. И тогда тонкое облачение казалось единственной преградой, удерживавшей слабую искру жизни в теле Кози Мо.
Халатик застегивался на десять перламутровых пуговок. Две пуговки сверху и две снизу были расстегнуты. Порывы легкого летнего ветерка приподнимали полы халатика, а груди Кози Мо высоко вздымались при каждом ее вдохе.
Длинные соломенные волосы Кози Мо были зачесаны назад и скреплены десятком разноцветных заколок, тяжелые веки полуопущены, а губы беззвучно шевелились в такт словам полузабытой песенки: Мне тьма не страшна, Хоть костер мой угаснет во тьме…
Солнце клонилось к горизонту, когда до Юкрида, замершего в кустах, донеслась пара строчек Он слушал музыку ее прерывистого дыхания, звучавшую в такт покачиванию тела.
Затем Кози Мо неторопливо спустилась на несколько ступенек, приложила ладонь ко лбу и стала всматриваться в сторону идущей вверх по склону дороги. Урча и вздымая тучи пыли, в гору взбирался маленький пикап. Юкрид отпрянул в кусты, и в сердце у него неприятно кольнуло.
Кози Мо повернулась на каблуках и быстро скрылась в полумраке фургона. Юкрид продолжал следить за открытой дверью, а звук мотора становился все ближе и ближе.
Через некоторое время Кози вновь появилась в проеме двери и вновь принялась покачиваться с носка на пятку, с пятки на носок, но теперь движения ее тела выглядели обдуманными и нарочитыми. Юкрид, завороженный ее роскошным телом, заметил внимательным взглядом, что сверху на халатике было расстегнуто уже три пуговки.
Он увидел рот Кози Мо. Густо–густо накрашенный жирной красной помадой.
Ты всегда будешь рядом…
Юкрид обратился в бегство. Он возвращался тем же путем, которым явился.
Когда пикап поравнялся с Юкридом, Юкрид присел и спрятался за пнем.
IX
Вот что мне удалось вычислить:
К тому времени, когда луна поднимется над вершинами тех деревьев – то есть примерно через шестьдесят минут, – душа моя уже покинет мир сей, и нет такого чуда, которое могло бы задержать ее здесь. А мое бренное тело, которым она некоторое время обладала и которым она обладает и сейчас, когда я мысленно произношу эти слова, также уйдет из мира сего, и глубины поглотят составляющие его кости и плоть.
Я говорю «шестьдесят минут» так уверенно, поскольку вычислил эту величину с определенной точностью, воспользовавшись солнцем в качестве часов. Я нахожусь в трясине, охваченный воспоминаниями уже не менее тридцати минут, и тело мое погрузилось уже на полную треть своей длины (если принять за основу распространенное мнение, будто человеческое тело состоит из трех частей примерно равной массы, а именно: головы с плечами и руками, торса и, наконец, чресл вкупе с ногами). Если же отбросить в сторону предположение, что скорость погружения возрастает по мере того, как жижа поглощает мой вес, увеличивая тем самым свою всасывающую способность, и пренебречь при расчетах (как это сделал я) тем, что выталкивающая сила возрастает по мере погружения тела, то произведенные вычисления, скорее всего, верны. Однако упомянутые факторы вряд ли можно не принимать во внимание, если добиваешься известной точности вычислений. А поскольку учесть все это (по крайней мере, учесть точно) я не в силах, то мои вычисления следует рассматривать в лучшем случае как гипотезу, а в худшем – как невежественный бред. В свете всех этих рассуждений я вынужден с необходимостью согласиться с пословицей, говорящей нам, что «только безумец считает, сколько раз по нему звонят», хотя я и не вполне уверен, подходит ли эта пословица по смыслу к моему случаю.
Довольно будет сказать (и сказать не без облегчения), что после долгих и бесплодных размышлений я пришел к выводу, который не кажется мне ни преждевременным, ни поспешным: скорее в аду выпадет снег, чем я, Юкрид Юкроу, доживу до восхода солнца.
X
Однажды я следил за кучкой бродяг, которые развели костер на восточном краю болота. Их было семеро. Они выбрались из какого–то своего убежища неподалеку от моего дома и принялись бродить по болоту, прыгая с кочки на кочку и старательно избегая заросших зеленью пятен трясины. Наконец, отыскав местечко посуше, они уселись там, чтобы распить в тишине пару пинт «Варева», которые Ма как–то сумела им всучить. Они сидели и пили, одетые в грязные зеленые шинели, которые им были не по росту длинны. Кроме того, наряд бродяг довершали грубые одинаковые башмаки и нелепые фетровые шляпы.
Я прятался в рытвине на расстоянии тридцати ярдов от них. Внезапно маленькая дворняжка неопределенного цвета притрусила к моему убежищу и начала виться вокруг, скуля и повизгивая в надежде на подачку. На густо поросшей шерстью морде выделялся выпученный слепой глаз, пораженный отвратительной катарактой.
Сперва один из бродяг свистнул шавке, а потом закричал: – Падаль! Падаль! Ко мне!
Другие бродяги тоже начали кричать: «Падаль! Падаль!» – видно, так звали эту тварь. Потом несколько бродяг встали и заковыляли к моей рытвине. Я понял, что сейчас мне достанется, потому что бродяги были известны своим злобным нравом и зачастую дрались между собой без всякой видимой причины.
Не открывая рта, я мысленно скомандовал дворняге: – Иди к ним! Бегом! Пока они еще далеко…
И собака побежала навстречу своим хозяевам. Старший снял шинель и одним ловким движением завернул в нее собаку, которая радостно завизжала от счастья, что ее нашли. Я лежал в грязи, наблюдая, как зеленые шинели сгрудились над костром, занимаясь каким–то непонятным делом.
Потом они вернулись на свои места, и я увидел, что собачья тушка уже крутится над костром на вертеле. Видать, бродяги сильно проголодались.
Так я впервые узнал, что могу мысленно общаться с собаками.
XI
Укулиты считали, что болота – это мерзость в глазах Господа.
Они верили, что если Бог прогневается, то болота выступят из берегов и зальют всю долину своей отвратительной жижей.
В школе старейшины укулитов вбивали в головы учеников с пылом, проистекавшим от истовой убежденности, мысль о том, что болота – это дьявольские отметины на Новом Сионе и что в их топях гнездится все зло мира сего. Дети были так запуганы этими разговорами, что редко отваживались гулять к северу от города.
Батраки и рабочие с сахарного завода не были такими суеверными, но и они старались держаться подальше от болот.
Только однажды Юкрид видел, как эти смелые и хвастливые люди появились там.
Факт оставался фактом: в северной части долины пустовали обширные земли, пригодные для жилья, в то время как на юге почти не оставалось свободных участков. Это одно красноречиво говорило о том, что рабочие и члены их се мей не испытывают особенного желания проживать по соседству с топями.
Бродяги, которых изгоняли из города и поселков и которым волей–неволей приходилось скитаться по окрестностям, рассказывали друг другу жуткие истории о ночах, проведенных в этих мглистых краях. Жадно отхлебывая из бутылок с неочищенной самогонкой и сплевывая прямо в костер, они бросали взгляды на видневшиеся за пламенем черные тени, лежащие на поверхности топей, непроизвольно вздрагивали и еще яростней прикладывались к горлышку.
Юкриду и десяти не было, когда он впервые почувствовал, что топи неудержимо влекут его.
Скажу по чести, я точно и не упомню, сколько мне было, когда я впервые отправился на болота. Больше того, я и дня–то толком не помню, чтобы сказать: так и так, в этот день я впервые там побывал. Нет, не помню, и все.
Потому что, сдается, меня от рождения влекло к этим мрачным и унылым местам, куда обычных смертных калачом не заманишь – туда, где гнилой туман поднимается от земли и виснет, зацепившись за кривые ветви, опутанные диким виноградом, и висит, словно фальшивое небо над головой, – туда, где тонкие, искривленные стволы деревьев тянутся к тебе, будто кланяются, – туда, где мириады бесформенных теней скользят и кружатся по земле, словно плетут тайный заговор, а туман вытекает из дупел, как пар из ноздрей. Порою мне казалось, – это в мои–то неполные десять лет! – что я всю жизнь провел в каком–то подобном месте, ступая по неверной почве, пропитанной сыростью, вдыхая заплесневелый воздух и хватаясь голыми руками за расползающиеся в пальцах гнилушки, скрыв лицо за вуалью из черной паутины.
Поэтому желание пересечь покрытую кочками пустошь, отделявшую нашу лачугу от топей, казалось мне чем–то вполне естественным. Нет, не случайно я туда забрел! Совсем не случайно!
Поначалу я не углублялся в сырую затхлость болот дальше чем на несколько ярдов. Мне было трудно дышать спертым, пахучим воздухом, ужас охватывал меня от того, как странно тряслись и пружинили под ногами вековые слои лиственного перегноя и влажной древесной трухи.
Паутина липким саваном стягивала мою кожу.
Болотные жабы величиной с кулак надувались и квакали, глядя на меня сквозь мглистые испарения. Воздух был таким плотным, что, казалось, облегал меня как вторая, неудобная шкура. Кружилась голова, в ботинках хлюпала жижа.
Но я возвращался в запретное место снова и снова, с каждым разом подбираясь всё ближе к его влажному теплому сердцу.
Я наведывался туда изо дня в день, пока топи не стали моим святилищем и моей отрадой, словно специально созданными для того, чтобы приготовить путь, которым ангел явится в мой мир.
Сначала я просто слышал чей–то шепот. Затем – взмахи крыльев над головой.
Через день или два меня позвали по имени, и это было так странно и удивительно, потому что никто раньше не звал меня по имени. И, наконец, крылатая тень явилась среди стволов деревьев, потревожив на мгновение туман.
В первый раз мне удалось различить только крыло и серебристый отблеск перьев.
Но с каждым разом она являла себя мне все больше и больше. И вот однажды я присел на покрытый тиной ствол упавшего дерева, лежавший поперек крошечной прогалины в зарослях. Ядовитый воздух иссушил мое тело: обхватив ладонями больную голову, я закрыл усталые, слезящиеся глаза. И тут же почувствовал легкое дуновение, словно кто–то осторожно потревожил воздух, и тогда я поднял голову и открыл глаза. О, как ласков был бриз, поднятый ее крылами, и в какой небесный цвет окрашивался, коснувшись их, воздух!
Из нежной и греховной игры теней выступила она лишь на миг – слишком краткий миг! – и похитила мое сердце.
Охваченная кобальтово–синим сиянием, она парила предо мной. Крылья ее бились в такт с моим учащенным дыханием, наполняя воздух вокруг венками цветов и дивными морскими раковинами, переливчатой паутиной и крошечными блестящими черепами и скелетиками. И видение заговорило ласково со мной.
– Я люблю тебя, Юкрид! – сказало оно. – Не бойся ничего, потому что я послана к тебе, чтобы охранять тебя.
И я снова тяжело опустился на покрытый тиной ствол упавшего дерева, лежавший поперек крошечной прогалины в зарослях, и вновь обхватил ладонями голову, чувствуя страшную усталость, боль и опьяняющую духоту. Когда я опять открыл глаза, все кругом стало таким, каким было всегда – темным и мрачным. И тут нечто, подобно острому ножу, упало с небес и словно пронзило мое сердце насквозь. Я схватился за грудь: это оказалось серебряное птичье перо, воткнувшееся в ткань моей мокрой рубашки.
Книга первая
Дождь
I
Случилось это в 1941 году. Солнце палило, раскаленный воздух сжимал меня в своих жарких объятиях, выжимая влагу из моей плоти. Душный летний зной неотвязно гудел в висках в такт тревожной пульсации крови.
Я сидел на крыльце, упершись локтями в колени и положив под подбородок ладони. Жара смежила мои веки, она действовала на мой мозг как наркотик.
Время от времени я сплевывал, направляя плевок так, чтобы он перелетал через кустики крапивы, пробивавшиеся между ступенями, и падал в сухую пыль. В этом случае слюна красиво прокатывалась по земле пару дюймов, словно пенистая жемчужина, проделывая при этом в пыли узкую борозду и покрываясь тонкой красноватой пленкой.
Красные бусины слюны перегораживали путь большим рыжим муравьям; обнаружив валун, внезапно легший поперек их тропы, они сперва пытались сдвинуть препятствие в сторону, затем, разозленные, обходили его, злобно шевеля усиками. На спине муравей обычно тащил крошку чего–нибудь съестного.
Сгибаясь под тяжестью ноши, упрямая тварь взбиралась по склону муравейника и исчезала в отверстии. И сразу же я замечал следующего муравья, бредущего той же дорогой с непременной крошкой на спине. Он повторял в мелочах все маневры своего предшественника на пути к родному гнезду. С напряженным любопытством я наблюдал, как муравей пересекает тень, отбрасываемую нижней ступенькой крыльца, а затем взбирается на кучу, размахивая усиками в воздухе с тем же судорожным беспокойством, что и его собрат.
Я зевнул, провел по лицу тыльной стороной ладони и снова принялся наблюдать.
Мои глаза уже навострились различать насекомых на поверхности почвы, несмотря на их рыжую камуфляжную окраску, благодаря которой они полностью сливались бы с такой же рыжей землей, если бы не крошка у них на спине. Я видел, что горячая пыль просто кишит муравьями–носильщиками, суетливо спешащими к муравейнику, торопливо карабкающимися наверх и исчезающими в отверстии хода, ведущего к камере царицы. Верткие лучи муравьиных радаров прошивали по всем направлениям свихнувшийся воздух.
Муравьев я знаю хорошо. Достаточно хорошо. И поэтому я чувствовал, что с ними что–то неладно; ведь я наблюдал за муравейниками уже много лет, но никогда не видел, чтобы их обитатели начинали так рано делать запасы на зиму. Никогда.
Видимо, на этот раз у них были серьезные причины торопиться. Я перепрыгнул через муравейник, надеясь, что не задавил никого из моих мудрых и трудолюбивых друзей, и побежал во двор. Там я уставился на давно уже засохшее дерево, которое стояло на краю тростникового поля, вздымая к небу две суковатые руки.
Словно насмехаясь над этим бессмысленным жестом мертвеца, две упитанные вороны сидели на одной из воздетых в мольбе рук, шепчась, бормоча и хлопая крыльями, будто сговаривающиеся о чем–то монашенки. Внезапно вороны слетели с дерева и принялись прыгать и вразвалочку прохаживаться у края поля.
Как и муравьи, вороны были чем–то обеспокоены – потому–то они так суетливо и беседовали на ветвях висельного дерева. Я смотрел на ворон, пока те наконец не поднялись на крыло и не скрылись за западными холмами, хрипло и тревожно каркнув напоследок.
Воздух к тому времени так уплотнился, что его, казалось, можно было пощупать руками. Красновато светящийся, он был настолько насыщен электричеством, что разряды шуршали, словно мятая бумага, прямо у меня в голове. Вязкий и тяжелый, он втекал в легкие, принося с собой болезненный и пугающий запах опасности, которая всей своей тяжестью наваливалась на нашу долину, на все ее горы и норы, поля и тополя, пустоши и пашни, на овраги и буераки, на кряжи и кручи скалистых гряд, на душащий деревья дикий виноград, на каждую рытвину, ров и расселину, пустошь, пепелище, поляну, прогалину – и даже на эту трясину – да, даже на эту топь, на эту вязкую тину. По невидимым жилам, змеящимся в толще атмосферы, уже струилась адская кровь, предвестница грядущих ужасов, которые явственно слышались в одышливом дыхании, срывавшемся с пересохших губ неба, в неразборчивом бормотании заклятий, заговоров и зловещих стихов. Это была только первая дрожь, слабая и отдаленная, но она близилась, близилась рокотом незримых барабанов. Урча и потрескивая в невероятно душной атмосфере, предварявшей ее приход, к нам подкрадывалась небывалая беда.
На заднем дворе как–то жутко заржал мул, и ржание его слилось с дробью небесных барабанов, нараставшей с каждым мгновением, и попало с нею в такт, усугубив тем самым общее ощущение жути.
Прижимаясь к стене лачуги, я заглянул за угол. Осторожно, чтобы не влипнуть, как всегда, в историю. Я хотел выяснить, не вызвано ли дикое ржание мула тем, что Па, по своему обыкновению, задает ему «крепкую порку». Но Па возле мула не было.
И все же мул безумствовал, будто в него вселился какой–то бес, – да, наверное, так оно и было. Мул непрерывно ржал, рыл землю копытом и взбрыкивал задними ногами. Таким мне его еще никогда не доводилось видеть. Он гремел цепью, которой был привязан к коновязи, и, брыкаясь, постоянно попадал копытом в большую закопченную сковороду, подвешенную на проволочном крюке к краю крыши.
Я поднял глаза к небу. Оно было распялено на вершинах холмов, словно шкура, снятая с освежеванной туши, словно кожа на барабане, словно скальп на моем черепе; оно было плотным, как балдахин, и мутный свет с трудом пробивался сквозь него. Сетка вздутых кровеносных сосудов, которые, казалось, вот–вот лопнут под напором крови, пронизывала небесный купол.
Сковорода в последний раз протестующе загремела, сорвалась с крюка и, рассекая предгрозовой воздух, прилетела к моим ногам. Закрутившись на земле, она описала ручкой в пыли почти безупречный круг, словно обозначив границы принадлежащей ей территории. Черный лик сковороды уставился прямо на меня.
И тут мул внезапно замер и ничком рухнул на землю, словно мешок с костями.
Туча красной пыли, поднятая его падением, взлетела и мгновенно опала. Я смотрел на мула, мул смотрел на меня. Животное выглядело словно отлитая из свинца статуя, окруженная сдернутым с нее красным полотнищем. Видно было, что ужас овладел мулом и воцарился в каждой складке его морды. Губы растянулись в зловещей ухмылке, обнажив большие желтые зубы. Пена капала изо рта. Безумные глаза выкатились из орбит двумя птичьими яйцами. И зрачки их смотрели куда–то мне за плечо, словно видели, как что–то надвигается оттуда на всех нас.
Воздух перестал пульсировать. И с ним – кровь в моих жилах. Не было слышно ни звука. Вся долина словно задержала дыхание, завидев наползавшую на нее тень.
Ма и Па стояли на крыльце и молчали, обратив взгляды к югу. Рука, в которой Ма держала бутылку, безвольно свисала: было видно, что Ма разом протрезвела от того, что там увидела. Па просто стоял рядом, держась за Ма, словно страх впервые за долгое время восстановил связывавшие их узы. Родители мои походили на два неопрятных соляных столпа, окаменевших от неподдельного ужаса.
И вот что я вам скажу: знай я, что над моей головой занесен топор палача, я бы тревожился меньше, чем в тот миг. И если бы я стоял на коленях в клетке со львами или если бы мой череп очутился между молотом и наковальней, это все равно было бы не так страшно, как ощущать у себя за спиной надвигающийся кошмар, чувствовать загривком холодное дыхание приближающегося чудовища.
Мне и раньше доводилось сталкиваться со страшными вещами, но, уж поверьте мне, в этот день, в первый летний день 1941 года, я чувствовал себя, ну как бы это попроще сказать? Я чувствовал себя как наложивший в штаны немой идиот.
Да, сэр, именно так я себя чувствовал. Меня всего просто трясло от страха.
Я боялся обернуться назад и посмотреть, что там происходит. Я не сумею объяснить сейчас, в чем было дело тогда, но стоя так, как я стоял, с глазами, опущенными долу, я уже знал, что увижу, если обернусь. И еще я знал, в глубине души моей знал: неотвратимая мерзость, готовая обрушиться на нас, была делом Его рук, была предусмотрена известным Ему одному планом, ибо неисповедимы пути Его. Вот поэтому я и стоял как вкопанный, завороженно следя за вероломным полумраком, заполонявшим собой долину словно черная, холодная как лед лава и постепенно поглощавшим мою плоскую черную тень. И вот наконец тишина, так долго сдерживавшая дыхание, вздохнула.
Что–то упало у ног моих со слабым, но отчетливым стуком. Это были три – именно три – капли воды. Что, как я понял гораздо позже, оказалось пророчеством. Капли упал и прямо на середину сковородки, словно три торжественные пощечины, и звук их падения походил одновременно и на всплеск и на всхлип.
Три холодных жестяных колокольчика: словно отдаленный вечерний благовест, принесенный свежим ночным ветром. И, как мне сдается, именно эта слезная троица, словно тройное постукивание дирижерской палочки о пульт перед началом концерта или тройная команда командира расстрельной команды, предваряющая залп, вышибла клинья из–под замершей на мгновение туши катаклизма.
Грянул гром. Именно грянул. Мехи неба лопнули, излив свое содержимое на нашу долину. Зловонное, прокисшее, как душа нераскаявшегося грешника, оно обрушилось потоками желчи и водопадами свиного пойла. Словно всю дрянь из отхожих мест ада долгое время сливали в хляби небесные, чтобы затем она изрыгнулась на нашу лачугу и на плантации тростника черной неукротимой струей, промочив меня до нитки, прежде чем я даже успел осознать, что происходит, прежде чем я поднял голову к небу. Я увидел только, как у меня на глазах охристая поверхность пыли покрылась оспинами и мгновенно превратилась в потоки грязи. Иглы дождя впивались в мои нагие плечи и затылок, но идти под крышу было уже ни к чему, да и доносившиеся со стороны лачуги звуки не прельщали меня. Там Ма, по–прежнему стоявшая на крыльце, грозила небесам жирным кулаком и осыпала их потоком проклятий. Впрочем, проржавевший водосток у нее над головой быстро положил этому конец; он обрушился под напором стихии и заткнул мамашину пасть пучком сухой листвы, окатив при этом ее могучий бюст потоком воды, смешанной с дерьмом опоссума.
Вот почему я так и остался стоять под дождем, хотя и чувствовал, как постепенно немеет мое тело – частично оттого, что капли были холодными, частично оттого, что они ударяли по моей коже с такой силой, что мне казалось, будто по ней шоркали наждачной бумагой.
Но даже сквозь раскаты лающего грома, в котором звучали голоса разгневанной небесной братии, я слышал, как дышит мул. А дышал он так на вдохе издавал тонкий и визгливый звук, похожий на «хи», а затем делал долгий, тяжелый и протяженный выдох, звучавший как «хо». Я посмотрел мулу прямо в глаза, и он вроде бы ответил таким же взглядом. Так мы стояли и смотрели друг на друга какое–то застывшее и пьяное мгновение, пытаясь проникнуться тяжестью жребия другого – бесплодный и безгласный, безгласный и бесплодный.
Наконец Мул подмигнул мне насмешливо, словно говоря: – Какой осел будет стоять посреди потока, когда и справа и слева есть где спрятаться от воды и ни цепи, ни путы не мешают сдвинуться с места?
Затем, слегка кивнув головой, он обнажил свои зубы в усмешке. А после этого, печально опустив глаза, вздохнул и покорился участи своего племени, дабы в молчании сносить удары стихии.
Цепь на его шее звякнула, и мне стало стыдно.
– И верно, какой осел? – спросил я себя и не нашелся что ответить. Схватив сковороду, я запустил ею в воздух. Сковорода крутанулась и шлепнулась в самую середину бурлящего потока. Воды завертели ее и понесли. Жалобно протянутая в пустоту ручка придавала сковороде сходство с покрытым копотью попрошайкой.
Сковороду несло под уклон к краю плантации, гибнувшей на глазах в мутных потоках дождевой воды. У подножия висельного» дерева сковорода сделала еще один медленный прощальный оборот, и воды поглотили ее, хотя одинокая протянутая ручка какое–то время все еще хваталась за воздух в последней мольбе —такой же бесполезной, как мольба мертвого высохшего дерева.