Текст книги "И узре ослица Ангела Божия"
Автор книги: Ник Кейв
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Сидя на корточках на скамье, я смотрел сверху вниз на тварь, которая тряслась от смеха, согнувшись пополам у моих ног, на эту покрытую кровью куколку, издающую звуки в такт собственным сокращениям.
Ухмылка поползла к уголкам моего рта, и я обнажил все свои сорок шесть зубов в оскале, обращенном к этому сквернословящему насекомому. Я почувствовал, что и мои брюшные мышцы тоже пытаются пуститься в пляс, но спазмы их были, как обычно, непродолжительными, ибо в мире немых услады веселья столь же невзрачны, как и их причины. Разве я вам об этом уже не говорил? Итак, я сидел на корточках на дубовой скамье, осклабившись, словно изваянная из гранита горгулья, время от времени заглядывая Каику в глаза и наблюдая за тем, как взрывы хохота постепенно затухают и превращаются в более обыкновенные извержения остаточного веселья. На глупом поблекшем лице бродяги появились первые признаки испытываемой боли – побледневшие губы были поджаты, время от времени по ним пробегала легкая гримаса беспокойства. Кожа слегка позеленела. Я сидел на корточках, наблюдал и ждал.
Вскоре Каик совсем перестал смеяться. Выпутавшись из сплетений зеленого войлока, словно из неопрятного кокона, и раскрывая свои обвисшие и смятые крылья, бабочка нетвердо встала на ножки и сразу же рухнула на скамью, вытянув обутые в огромные башмачищи конечности в сторону прохода.
– Ты меня слушаешь, Молчащее Добро? – спросил Каик – Скажи мне, ты меня слушаешь?
Я снова поднялся, чтобы сохранить баланс сил на тот случай, если ситуация станет опасной – то есть если мой противник смекнет, в чем дело, или же окончательно спятит. Я посмотрел на Каика, отодвинув бутылку на несколько дюймов в сторону, так, чтобы он был вынужден протянуть руку – совсем немного, – чтобы дотянуться до нее. Я не хотел, чтобы он трезвел. Пока.
Каик снова приложился к бутылке, и, когда он кончил пить, наши глаза встретились. На руках у него засохла черная кровяная корка, а костяшка каждого пальца была украшена глубокими гноящимися ссадинами. Капли холодного пота выступили над мясистой верхней губой и на изрытом морщинами лбу; стекая вниз, они чертили борозды на бордовых мешках у него под глазами.
Распластанный на скамейке, он был похож на грустного говенного клоуна. Каик издал долгий глухой стон.
– Хочу тебе кое–что поведать, Молчащее Добро. Справедливость восторжествовала. Квини может спать спокойно. Равновесие в мире восстановлено. Эби По – мы его больше не увидим. Он мне как друг был, но послушай: подбросить в лагерь записку – этого простить нельзя. Да кивни ты мне хоть, если согласен. «Сознавайся», – я ему сказал, а он не признался. Ну я и стал его бить. Бил и просил сознаться. Снова и снова. А он не хотел. Странно так… вел себя, словно и вправду был ни при чем.
Тут Каик схватился за воротник шинели: видно, тот давил ему на горло. Затем он промокнул рукавом лоб.
– Что–то дышится тяжело… Черт!.. Потею, как блядская свинья… Дай–ка мне бутылку, мальчик… Брюхо что–то болит… о чем бишь я? Ах, да – я стоял над ним и размахивал этой гребаной запиской у него перед носом. И говорил: «Не заставляй меня убивать тебя, По, не заставляй…» У него уже нос был на сторону сворочен, так что он прекрасно понимал, что я не шучу. И тогда этот сукин сын осмелился посмотреть мне прямо в глаза и сказал с трудом, потому что от зубов у него остались одни осколки: «Можешь убить меня, Каик… и да простит тебя Господь… но я не знаю, о чем это ты говоришь».
Каик схватился за живот и выгнулся дугой: – Черт! Болит… все болит… Голова… Брюхо…! Глотка… Мальчик, дай–ка мне бутылку… В горле… пересохло… Что, пусто?! Совсем пусто?! Ну так вот, я ему ору: «По–о–о! Ты знаешь, о чем это я! Записка. Смертный приговор. Как ты посмел, а? После того, как я делил ее с тобой! Ты же видел, что они сделали с Квини. Ты не боишься умереть с ложью на устах, По? Скажи мне правду, По! Правду! А не то, клянусь, я забью это говенное письмо тебе в глотку…» Он приоткрыл один помутневший глаз… совсем ненадолго… секунд на двадцать… или на тридцать… и сказал… тихо–тихо… спокойно так и отчетливо: «Не–е–ет, Каик… Ты жутко ошибаешься, Каик».
А я ему: «Это ты ошибаешься, По. Бывай, Наставник, на том свете свидимся». И врезал ему в рожу ото всей души.
Каик умирал не так быстро, как я рассчитывал, но ведь он был не просто здоровенный мужик, а очень здоровое животное. Впрочем, мне не о чем было беспокоиться. Я подмешал к самогону такую порцию отравы, что ее хватило бы для того, чтобы отправить к праотцам волосатого мамонта.
Каик попытался было встать, но не смог удержаться на ногах и рухнул обратно на скамью, как поставленная торцом колода карт. Он уже не говорил, а еле слышно хрипел, но в голосе его появились смятение и даже ужас, которые он тщетно пытался скрыть.
–… я не понимаю. Отрицать все. Хотя кроме него это некому было сделать… черт! С чего мне так плохо стало? …Ну вот, а тело я выволок наружу и спрятал… под… церковью, – тут Каик прекратил бормотать, обхватил живот руками и принялся раскачиваться.
Вдруг одним рывком он вскочил на ноги, закричал хрипло, как раненая птица, вновь рухнул на скамью и изверг порцию рвоты, состоявшей из крови и желчи, прямо себе на колени. Он уставился на пятнистую блевотину, бормоча что–то и пуская пузыри. Возможно, он просил сам у себя прощение за то, что натворил. Он не слышал гудения моторов машин, взбирающихся на Вершины Славы.
А я только и ждал этого звука. Это был сигнал. Сигнал, что пора переходить к делу. Пора переходить к делу.
Я взял его за плечи (он к тому времени снова сложился пополам и что–то невнятно бормотал), распрямил и прислонил к спинке скамьи в углу. Голова его все норовила упасть, с трудом удерживаемая могучей шеей. Затем я поставил на скамью бутылку и извлек из заднего кармана Библию. Каик смотрел на меня дикими, выпученными глазами. Страшные яркие пятна покрывали все его лицо и шею.
Я поднес раскрытую Библию к самому его носу. Тупое животное, ничего не понимая, роняло капли слюны на книгу. Я начал перелистывать порыжелые страницы Ветхого Завета. Бытие. Исход. Замечательный Левит. Числа. Да, Числа.
Глава 35. Стихи 18 и 19.
Я достал красный карандаш из моего нагрудного кармана. Остро заточенный.
Улыбнувшись Каику во весь рот, я старательно облизал кончик карандаша, продолжая смотреть бродяге прямо в глаза.
Каик снова попытался вскочить, но, несмотря на все усилия, не смог, тонкая струйка сукровицы закапала ему на кадык с нижней губы. Он так и остался в углу скамьи, откуда следил за моими действиями, широко открыв рот и больше не пытаясь шевелиться.
Я подчеркнул соответствующие стихи, а затем написал над ними и под ними печатными буквами от себя, так что вышло следующее: ЧТО ЗДЕСЬ НАПИСАНО, КАИК? 19Мститель за кровь сам может умертвить убийцу; лишь только встретит его, сам может умертвить его. ХА ХА ХА ХА ХА ХА ХА МОЛЧАЩЕЕ ДОБРО Я вложил книгу в его огромные мясистые ручищи. Каик тупо уставился на страницу. Пятна на его лице и шее уже приняли зловещий оттенок переспевшего винограда. Кровавая слюна вытекала изо рта и капала на пророческую страницу, что при данных обстоятельствах казалось весьма уместным.
Я услышал шум машин – двух, трех, четырех, буксовавших на щебенке на подъезде к церкви. Я услышал потрескивание раций и понял, что укулиты восприняли всерьез послание, которое я приколол к двери молитвенного дома. Я услышал, как ломают запертую калитку, которая вела в подвал церкви. Вскоре они найдут труп По и поймут, что все остальное, сказанное в записке, тоже правда. И тогда они вломятся в церковь, чтобы схватить убийцу.
– Ну давай, Каик! Шевели мозгами, дубина. Все для тебя кончено, выблядок. Все кончено. И для тебя, и для По, и для Квини. Все кончено, – думал я.
Наконец Каик приподнял свою пятнистую рожу. Глаза его из–за действия яда никак не могли сойтись в одну точку. Он что–то забормотал, затем заскулил и принялся было подвывать, но тут я огрел его пустой бутылкой по переносице, и он сразу же вырубился.
Я посмотрел на эту тушу, прислоненную к спинке скамьи и покрытую сверху донизу блевотиной, и подумал: – Ты, осел, Каик, законченный осел.
Затем я припечатал его бутылкой еще разок для верности.
Вынув Библию из рук Каика, я выдрал из нее разоблачительные страницы, а затем вытащил из его кармана первую из написанных мною записок – ту самую, что я подкинул батракам: приглашение посетить церковь. Положив все к себе в карман, я скрылся в приделе в тот самый момент, когда вызванный из Давенпорта шериф и два его помощника принялись ломиться в двери церкви.
– Потяните за ручку, болваны, – подумал я. – Дверь–то не заперта.
Всю дорогу до дома я ухмылялся. Никак не мог перестать.
Вокруг меня были обугленные поля. Тростник, срезанный и сложенный в бурты, ожидал, когда его отвезут на сахарный завод.
Позже, когда все ушли, я вернулся в церковь и сел на скамью. Я закрыл глаза и стал наслаждаться сознанием того, что я послужил Господу: послужил, не ожидая его повеления. Да, я послужил Господу, и сознание этого было для меня само по себе достаточной наградой. В мире, полном стяжателей, давать – это наслаждение. Воистину, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. И я дал обет и впредь охранять эти священные стены от посягательств пришельцев. Я сидел, смиренный перед лицом величия и простора храма, и ощущал присутствие Бога здесь, рядом со мной, вокруг меня, внутри меня. И тут запели серафимы, наполнив огромное помещение своею музыкой. И они пели для меня. Они пели для меня. Через два дня явились укулиты и сожгли церковь.
И я бежал. Я бежал. Я бежал.
Я знал, что удираю от тех же кулаков, что забили до смерти бедную Квини. И я бежал.
Я знал, что если меня поймают, то живым мне не уйти. Я не испытывал никаких иллюзий на счет того, сколько насилия будет отмерено на мою долю в этом случае. Я даже сомневался, что склонов долины хватит, чтобы расстелить по ним то, что от меня останется, – таким тонким слоем меня размажут по этим склонам.
И я бежал. Ужас гнал меня вперед. Страх погонял.
Промчавшись мимо зеленеющего поля, я увидел, как впереди что–то вроде маленькой собачки или хорька юркнуло из–под изгороди, сделанной из ошкуренного штакетника. Я увидел, как верткое тельце стрелой промчалось у меня перед самым носом и исчезло в густых зарослях на другой стороне дороги.
И тут я наступил ногой с разбегу на размокший участок покрытия и растянулся на земле так, что об этом мне не хотелось бы вспоми… короче говоря, мне хотелось бы опустить подробности. Достаточно сказать, что я растянулся на животе, выпростав вперед ладони, ободранные до крови о дорогу и покрытые красной пылью. Я ведь вам рассказывал про моих собак? Рассказывал? Я ведь вам рассказывал про моих собак и про то, что они могли сделать с хомячком?
Помните? Мои собаки могли разорвать хомячка на кусочки, маленькие как атомы.
Вот я и ожидал, что со мной произойдет то же самое. Что меня разорвут.
Раздерут. В мгновение ока.
Я слышал шаги, приближавшиеся ко мне. Все мое тело затряслось от страха.
Бум–бум бум–бум бум–бум. Я повернулся и увидел, что сзади не было никаких преследователей. Толпа рассеялась; нет не рассеялась, спряталась. Я попытался понять куда. Но позади, спокойная и безмятежная, расстилалась только похожая на пыльный красный язык дорога.
Что–то зашуршало в кустах справа от меня. Мне почудились странные, пульсирующие тени, скорчившиеся в засаде. Мачете блеснуло за росшей у дороги сосной. Я попятился. Услышал приглушенный смех у себя за спиной. Обернулся.
На мешках из–под зерна, наваленных на поддон какой–то сельскохозяйственной машины, развалился тощий юнец с острой крысиной мордочкой. Он строгал большим ножом деревянную чурку, глядел на меня и хихикал. Не сводя с него глаз, я попятился. В ботинке у меня захлюпало; я посмотрел вниз и увидел, что из носка уже вытекла небольшая лужица ярко–алой крови, сверкавшая в пыли как драгоценный камень. Я заметил, что передо мной было еще несколько таких же похожих на рубины лужиц.
Беззубая старуха высунулась было из окна соседней лачуги, но тут же спряталась обратно.
Я поднял глаза и увидел, что юнец выставил свой нож вперед и угрожающе покручивает им в воздухе. Он оскалил почерневшие резцы, изо рта сочилась коричневатая пена.
– Чи–и–во ты пялишься? – злобно тявкнул он. Только тут я заметил, что у него косые глаза дебила.
– Чи–и–во ты пялишься?
Я повернулся и побежал. Но тут же острая боль пронзила мою ступню. В воздухе замелькали красные мухи. Я покачнулся и схватился за больную ногу. Где–то рядом захихикали дети, много детей, но я их не видел. Из–за этих красных мух.
Налетел порыв ветра, зашелестел в ветвях. Миллионы сосновых иголок дождем посыпались на меня, позвякивая на лету.
– Что происходит? – помню, подумал я, и тут же почва у меня под ногами снова размякла и я потерял сознание.
Очнулся я на земле лицом вверх; я смотрел на навесы над витринами лавок, на фонарные столбы, на потрескивающие от электричества провода, на верхушки деревьев, на сумеречное небо, на птиц и видел во всех этих предметах скрытую угрозу.
И тогда я пополз на четвереньках. Ладони жгло, они кровоточили, во рту скрипел песок В глазах плавали мутные пятна. На крыльце одного дома я увидел трех мужчин с накладными седыми бородами, у которых в газетах, зажатых под мышками, было спрятано оружие. Седой, сильно разгневанный негр с полотенцем, перекинутым через руку, проталкивался между ними…
– Стоите тут, бездельничаете… – пробурчал он и направился ко мне, и тут я заметил у него в руках чертовски острую бритву, которой можно с одного взмаха перерезать горло.
Я сжал кулаки и бешено заколотил ими в воздухе.
И снова побежал, обернувшись на бегу. Трое мужчин выбежали на дорогу, они сбросили свои благостные личины и грозили мне вслед кулаками. Негр побежал следом за мной, но тоже не заметил грязной лужицы на дороге и, в свою очередь, растянулся в пыли.
Справа от меня – нет, слева – человек прятался за живой изгородью на Мемориальной площади. В руках у него были огромные ножницы. Он посмотрел на меня и угрожающе щелкнул ими.
В небе засвиристел жаворонок
И только теперь до меня дошло, что я бегу по самому центру города. Мимо меня, отчаянно сигналя, прогрохотал грузовик Я прибавил ходу. Я бежал через центр города, прямо по проезжей части Мэйн. Я обернулся посмотреть, кто меня преследует. Неф уже встал на ноги, трое мужчин отряхивали с него пыль, но никто не смотрел в мою сторону.
Беги. Не оглядывайся. Беги. И не оглядывайся снова. Вот что я думал.
Прямо передо мной переходила улицу…
Но я бежал слишком быстро. Я уже не мог остановиться.
Мы столкнулись.
Мне не хотелось бы вам об этом рассказывать, но, видно, придется. Да, придется.
Видно, придется. А мне так не хочется: я ежусь только от одного воспоминания об этом.
Итак, начнем с того, что случилось предыдущей ночью. Ночью перед тем, как началась вся эта беготня.
Я заснул, сидя на крыльце моей лачуги, – это я точно помню. Потом я, очевидно, просыпался, потому что утром очнулся в своей постели, голый, похмельный, больной. Я свесил ноги с кровати и уставился на белую ночную рубашку, которую держал в руках. Я ощупал тонкую хлопковую ткань, зачарованный ее белизной, и в изумлении заметил эмблему, вышитую на лифе рубашки. Это была ночная рубашка Бет. Я встал, сжав зубы от боли, и подобрал полупустую бутылку «Белого Иисуса». Затем я посмотрел в зеркало и оцепенел.
Я так испугался того, что увидел, что чуть не сделал под себя Вся моя спина и плечи были покрыты здоровенными черными синяками, некоторые в запекшейся крови. Ужасные синяки, которых у меня точно не было, когда я задремал на крыльце.
Я дополз обратно до своего ложа, осторожно улегся на живот, по–прежнему сжимая в руках ночную рубашку. Затем осмотрелся по сторонам и увидел все, что окружало меня – всю эту грязь, гниль и убожество, и тогда я свернул эту белую ночную рубашку и положил ее себе под щеку. Я вдыхал ее слабый лавандовый аромат, наслаждаясь чистотой и мягкостью ткани.
Возможно, в этот тяжкий миг я предчувствовал свою судьбу, ибо жаркие слезы струились по моим щекам; я лежал на животе, не зная, что мне делать, и не зная, что я натворил, и каким чудом у меня в руках оказалась ночная рубашка Бет, и откуда взялись все эти следы ужасных побоев? Бесконечное множество вопросов роилось в моем мозгу, но я не мог найти ни одного ответа. Что я делал ночью?
Неужели побывал в городе? Навещал Бет? Я содрогнулся от этой мысли. Неужели я сам нанес себе все эти раны? Или поцапался с кем–то из моих животных?
А может, сам Бог заклеймил меня? Или Сатана? Что меня мучает сейчас: страх?
Или же угрызения совести?
И я лежал в кровати, терзаемый тысячами вопросов, каждый из которых делало особенно горьким именно присутствие благоухающего лавандой белья. Я развернул ночную рубашку, вытянул руку вверх, запрокинул лицо, мокрое от слез, и позволил этому лоскуту ткани упасть на него, дабы скрыть мои позор и стыд.
Мы столкнулись.
Она не заметила меня, пересекая дорогу легкой походкой. А я не заметил ее, летя во весь опор.
Небо. Земля.
Я стоял, тяжело дыша, посреди дороги, обхватив за плечи маленькую девочку. Ее тело было теплым и мягким, и таким же была ткань ее платья под моими ободранными ладонями. В голове у меня буйно плескалась горячая кровь.
У меня перехватило дух. У меня перехватило дух. У меня перехватило дух. Я держал Бет в своих руках. Я держал… Я держал Бет!
Бет посмотрела на меня, и в моей голове все смешалось.
О… О, Боже… прошу… только не кричи… и не плачь… Ну пожалуйста, не кричи!
Но Бет и не собиралась кричать. Она просто смотрела на меня, и ее большие влажные глаза, слегка прикрытые золотистой челкой, не выражали страха. Я чувствовал, как трепетало в моих руках ее тело, но это был не страх. И не боль.
Бет улыбнулась, и – и это была радостная улыбка – да, по крайней мере, мне так показалось. А затем она заговорила со мной. Я отодвинулся от нее, но она прижалась ко мне снова. Она сделала глубокий вдох. Еще один. Ее лавандовый аромат заглушал исходивший от меня запах свиного дерьма и прочей грязи, в которой я извалялся за день. Я вам уже сказал, что она прижалась ко мне снова?
Да или нет? Она прижалась ко мне снова.
– Это ты, – сказала она. – Это ты. Ты вернулся. О Боже, я думала, что ты рассердишься. Прости меня, Иисусе! Мне так жаль, что они побили тебя прошлой ночью. Они испугались. А я не испугалась. Я была так рада, что ты пришел. Мне нужно так много тебе рассказать. Но ты же и сам все знаешь. Мне не нужно говорить тебе ничего. Будь осторожнее, мой Спаситель. Они тебя не любят. Они снова побьют тебя. Беги! Беги быстрее!
Она засунула что–то в карман моей куртки. Я смотрел на нее в изумлении. До меня дошло, что я все еще обнимаю ее за плечи. Я опустил руки. Посмотрел в ее бездонные глаза. Она прикусила нижнюю губу, всхлипнула, и слеза скатилась по ее щеке.
– Ты ошиблась, я не твой Бог, девочка, – хотелось мне сказать ей. – Я спал пьяным сном в прошлую ночь. У тебя шарики за ролики в голове закатились. Это не я, не я…
Но не успел я сам себе ответить на эти мысли, как поток их был резко прерван – да что там, обрублен! – удушен пронзительным визгом, раздавшимся справа от нас. Мне не нужно было даже смотреть туда, чтобы догадаться, что звучавшая в этом голосе ненависть была вызвана столь одиозным зрелищем, как моя скромная персона, но на всякий случай я все же оглянулся, одновременно поправляя серп за поясом и готовясь к бегству.
На крыльце соседнего дома стоял, исходя криком, семифутовый мастодонт женского пола в нежно–голубом халатике. Мастодонтиха загрохотала ножищами по ступенькам, изрыгая на ходу проклятия и размахивая над головой деревянной скалкой, словно боевым топором.
– Это он, это он! – верещала она. – Он схватил ребенка! Он схватил ребенка!
– Да не хватал я его, – крикнул мысленно я ей в ответ.
– Мало получил? Хочешь еще? Хочешь, чтобы я вышибла твои извращенские мозги вон? Я тебя не боюсь! Сардус! Сардус! Куда ты запропастился? – визжала она.
Я обернулся на бегу и увидел, что женщина остановилась для того, чтобы утереть лицо Бет уголком халата. Бет билась и вырывалась из ее рук – Что он с тобой сделал, детка? Что этот негодяй сделал с тобой? Скажи мне, детка! Он тебя трогал? Скажи мне! Где он тебя трогал?
Я бежал и бежал и не остановился, даже когда южная дорога вывела меня за пределы города. Никто не преследовал меня, но я чуял, что этим дело не кончится.
Наконец я добежал до моста. Переправа Халлис. Давненько я здесь не бывал.
Оба берега затянуты густым сплетением ветвей шиповника. Я извлек из–за пояса мой серп и принялся за работу.
Я пребываю ныне здесь, в пучине боли и страдания, тороплюсь вниз, навстречу смерти, спешу прочь от жизни. И вот что я вам скажу – умирать больно. Да, да, больно – и все же – несмотря на все мучения телесные и духовные и всякие прочие – да, да, несмотря на все, знаете ли, я улыбаюсь, именно улыбаюсь – просто не могу удержаться от улыбки. И вот почему: все, что обрушивают на нас небеса, весь этот гнев, все эти кары, все утонченные злодейства и беспричинные жестокости, все пылкие проявления неудовольствия, весь бессмысленный несправедливый и яростный произвол, творящийся на нашей печальной и заблудшей планете, который, как мы обыкновенно считаем, исходит от Бога, – не больше чем наше поверхностное впечатление. На самом–то деле у Бога большое и доброе сердце. Я–то это знаю. Я с ним беседовал.
Но с другой стороны, в силу каких именно соображений Он заставляет нас так страдать в нашей земной юдоли, остается для меня такой же загадкой, как и для вас. Я имею в виду ход рассуждения Бога, когда Он принимает решение, скажем, взять всю воду, находящуюся в точке А, и перенести ее в точку Б. Почему? Я спрашиваю вас, почему? Если все это никак не связано с нашей ревностью в служении Ему, а оно никак не связано, это уж точно, то в чем тогда дело? Вот этого я и не пойму. Что у Него творится в голове? Чем Он отмеряет наши лишения? Какими гирями взвешивает? Может, это нечто вроде лотереи? Вроде рулетки? Может, потому игральные кости и называются так, потому что ими определяется час нашей смерти? А может, все же есть какая–нибудь закономерность? Нечто, возникшее еще до сотворения мира, нечто циклическое, подобное астрологическим системам? Почему именно потоп был избран для того, чтобы совершить первый известный истории акт массового истребления? Может быть, Бог просто принимал душ? Я вас спрашиваю, вас. Возможно ли, что сперва возникла идея, а потом уже вселенная? И если да, то есть ли у этой идеи математическая
основа? И какова ее природа? Основана ли она на числе или, может быть, на алфавите? Скажем, сегодня у нас день «Ч» – следовательно, Чума, Чистка, Чрезвычайное положение и прочая Чертовщина… Скоро я все узнаю – когда войду в объятия смерти – когда меня отпустит хватка жизни – когда не будет пути назад – тогда откроются все тайны.
Ночь опустилась на переправу Халлис, а я сидел скорчившись под сшитыми металлическими скобами балками, прислушиваясь к поскрипыванию моста, журчанию вод и прочим звукам, наполнявшим неподвижный воздух.
Лунный полумесяц казался стальным лезвием кривого ножа, всаженного в небо, такое же черное и неприкаянное, как сердце мертвой монахини. Луна пыталась запугать меня и выбрала для этого подходящую ночь. Она предвещала всем своим видом неминуемую катастрофу. Мне казалось, что она непрочно подвешена к небесной тверди на невидимой петле – тяжелая, надменная, серповидная луна, покачивающаяся так, словно от малейшего толчка она может слететь с небесной подвески и рухнуть мне на голову. Хранилище моей отваги, из которого я так беспечно черпал силы весь предыдущий день, опустело – последние капли я потратил на то, чтобы пробраться под мост сквозь колючие заросли шиповника.
Я привязал себя поясом к мостовой балке и посмотрел вниз. Мне сразу же стало ясно, что назад я не смогу вернуться и что я с самого начала принял неправильное решение. В густой темноте шиповник казался мне выше, чем раньше.
Гуще. Шипастее. Длины моего пояса не хватило для того, чтобы спуститься вниз.
Да и моего веса он не выдержал. Может быть потому, что бремя моих бед, груз моих несчастий сделали меня тяжелее? Я рухнул прямо в заросли и растянулся во весь рост на берегу речушки, больше похожей на сточную канаву, по счастью не напоровшись на острые сучки, но все мое тело – лицо, руки, шея – было густо покрыто зудящими ранками и царапинами. Я заполз под мост, снял с себя куртку и штаны и провел некоторое время за выдиранием злобных шипов, вонзившихся в мою плоть и в ткань моей одежды.
– Если бы в мире было столько шипов, сколько раз я умирал сегодня, – подумалось мне, —столько шипов, сколько раз они пытались убить меня, то это был бы не мир, а один большой куст шиповника.
Я вздохнул так горько, так отчаянно, так печально, что, услышав свой собственный гребаный вздох, сказал сам себе: – Крепись, Юкрид, крепись! Держись молодцом. Ты в безопасности. Здесь тебя никто не найдет. Здесь тебя никто не обидит. Выше голову! Все кончится хорошо.
И стоило мне это подумать, как открылись шлюзы у другого хранилища – хранилища моих слез, – и я начал рыдать – рыдать отчаянно, со всхлипами и стонами, – и я рыдал и рыдал, пока наконец не заснул на берегу этого полного нечистот ручейка. И засыпая, в полудреме, я думал, помню, о том, что мне предстоит испытать еще много очень плохого в этой жизни. Хорошего тоже, может статься, но в тот момент, помню, я думал только о том очень плохом, что ждет меня впереди, о том, что стремительно и неотвратимо надвигается на меня, о том, от чего никак не увернуться.
Мне приснилось, что я – плотник, лучший плотник в городе. Как–то раз я сделал большой крест и в одиночку понес его на вершину холма. Солнце палило, дул жаркий ветер, и тут я услышал у себя за спиной какие–то крики. Обернувшись, я увидел, что жители города, стар и млад, во множестве карабкаются следом за мной. Тогда я взвалил тяжелый крест себе на спину и бегом кинулся к вершине.
Там, на вершине, я повстречал блудницу, которая копала яму; я спросил ее, что она откапывает, а она мне ответила, что ничего не откапывает, а роет могилу, в которой будут погребены все грехи мира. Я заглянул в яму и не увидел там ничего, кроме испачканной в крови перчатки. Я залез в яму, достал перчатку и выбрался обратно, и тогда блудница велела мне лечь. Я лег на крест, и она раздела меня. Она вынула шипы из моей кожи. Она умастила мое тело лавандой, сказав, что должна приготовить меня, и окутала мои чресла розовой ночной рубашкой. А толпа была уже совсем близко. Тогда она прибила меня к кресту гвоздями, подняла крест и установила его в вырытую яму. Я висел на кресте, поглощенный собственной болью.
Когда я открыл глаза, толпа уже окружала меня. Все были облачены в рубище, у каждого на голове по терновому венку, а на теле – пять ран.
– Столько христов, а крест–то только один, – подумал я в панике.
Они сняли меня с креста и начали драться друг с другом за право быть распятым.
Крест затрещал, когда они на него навалились, и я разозлился.
– Это мой крест! – закричал я, и толпа сразу же разбежалась. Тогда я достал откуда–то огромную пилу и, встав на колени, принялся спиливать крест. В нескольких шагах справа от меня я увидел другой крест, точно такой же, как мой.
Я решил спилить и его. Но как только я спилил его, на его месте появился еще один крест. И еще один. Всего мне пришлось спилить их четыре штуки.
– Но зачем, Юкрид? Я же твой отец. Зачем? – сказал мне голос.
Я обернулся и увидел отца, сидевшего на вершине своей водонапорной башни.
– Зачем? – спросил он снова.
А я так и стоял с проклятой пилой в руках.
Башня рухнула, и Па разбился насмерть.
Затем, забившись в ужасных судорогах, Па испустил дух: он изверг из себя некую вьющуюся клубами субстанцию, которая сгустилась, приняв форму призрака.
Стряхнув с себя бренные узы, дух Па закружил по комнате – к тому времени я уже сидел за столом внутри лачуги. Дух Па размахивал руками и вился вокруг меня.
Затем он подлетел к столу, пододвинул свой стул поближе ко мне и уселся на него. Впервые в жизни от Па не разило ни дегтем, ни колесной мазью. Вместо этого он пах… он не пах ничем, как и положено пришельцу с того света.
– Сосредоточься, прошу тебя. Сосредоточься и попытайся понять. Слушай во все уши и попытайся понять, – сказал он.
И тут я понял, что он стал прозрачным. Совсем прозрачным.
– Некогда в доме нашем завелась гниль. Коварное зло проникло в наш маленький дом на вершине холма и стало завладевать им. Оно не сразу появилось, понимаешь? В самом начале мы жили счастливо, я и твоя Ма.
Первый раз я учуял гниль в твоей матери много–много лет тому назад. Ты еще даже не родился; Ма как раз была беременна тобой и твоим братом. Ты знаешь, что у тебя был брат–близнец? Да, да, Богом клянусь. Не прожил и дня. Закрыл глаза и отправился на тот свет – в смысле, на этот.
Дух Па щелкнул пальцами у меня перед носом и сказал: – Сосредоточься, мальчик мой, ты засыпаешь, ты засыпаешь.
Чем больше вырастало брюхо у твоей матери, тем более злобной, дурной и задиристой становилась она. Пила все больше и больше, набирала обороты.
Наконец родила вас – тебя и твоего брата, – и дальше дела пошли все хуже и хуже. Но мужчина не может терпеть бесконечно.
После того, как я убил ее, мы были счастливы вдвоем с тобой. Какое–то время, пару недель, я чувствовал что–то вроде облегчения: мне казалось, что я навсегда изгнал зло из нашего дома. Я был вдвойне счастлив, потому что мне удалось преодолеть отчужденность между нами. Но все это время, мой мальчик, мне было как–то не по себе. Что–то во всем этом было не так: слишком много злобы, безумия и убийства. Что–то нужно было с этим делать.
Призрак Па наклонился вперед и ткнул в меня призрачным пальцем: – Что–то нужно было делать с тобой.
И то, из чего он состоял – или не состоял – начало на глазах розоветь, словно от прилива крови. Речь Па становилась все более быстрой и бессвязной, и он возбудился до такой степени, что оторвался от стула и воспарил в воздух.
– Как–то утром, проснувшись, я понял, что зло вернулось в дом. Я услышал ужасное шипение, посвистывание и грохот в твоей комнате и понял, что оно никогда и не покидало его. – Призрак схватил меня за запястья и повернул к себе мои ладони: – Ты только посмотри на свои руки. Ради всего святого, чем ты тут занимался? Здесь пахнет большим, чем простая диверсия. Большим, чем заурядное отцеубийство. – Он отпустил мои руки, скорчив гримасу отвращения.